Ада, или Радости страсти - Набоков Владимир Владимирович 5 стр.


– Пах! – выдохнула Ада.

Довольно приличный портрет Марины кисти Тресхама, висевший прямо над ней на стене, изображал ее в эффектной шляпе, в которой она лет десять назад репетировала «Сцену охоты» – широкие романтические поля, радужное крыло и большой, серебристый в черных полосках, клонящийся султан; и Ван, припомнив клетку в парке и мать, сидевшую тогда в какой-то собственной клетке, испытал странное ощущение тайны, как если бы толкователи его судьбы вступили в келейный сговор. Лицо Марины было ныне подкрашено в подражание ее прежнему облику, но мода переменилась, рисунок на ситцевом платье стал простонародно безыскусен, русые локоны обесцветились и уже не спадали на виски, ничто в ее убранстве и украшениях не отзывалось ни взмахом наездницкого хлыста на портрете, ни правильностью узора на блистающем плюмаже, переданного Тресхамом с мастерством орнитолога.

От этого первого чаепития в памяти осталось немногое. Он приметил уловку Ады, прятавшей ногти, сжимая кулак или протягивая руку за бисквитом ладонью вверх. Все, что говорила мать, казалось ей скучным и неуместным, и, когда та принялась рассказывать о Тарне, иначе Новом Водоеме, Ван обнаружил, что Ада уже не сидит с ним рядом, но стоит спиной к столу у распахнутого окна, а рядом с нею стоит на стуле и поверх неловко скошенных передних лап тоже смотрит в парк узкий в талии песик, у которого Ада доверительным шепотком выспрашивает, что он там унюхал.

– Тарн виден из окна библиотечной, – сказала Марина. – Погодя Ада тебе покажет весь дом. Ада? (Она произносила это имя на русский манер – с двумя густыми, темными «а» – выходило похоже на английское ardor.[25])

– Отсюда тоже видать, вон он блестит, – сказала Ада, оборачиваясь и pollice verso предъявляя вид Вану, который поставил чашку, вытер губы маленькой расшитой салфеткой и, втиснув ее в карман штанов, подошел к темноволосой, белорукой девочке. Когда он согнулся над ней (Ван был выше ростом на три дюйма, эта разница еще удвоилась ко дню ее венчания по православному обряду, когда тень его, стоя сзади, держала над нею венец), она отвела голову, чтобы он смог наклонить свою под нужным углом, и волосами коснулась его шеи. В первых Вановых снах о ней повтор этого прикосновения, такого легкого и недолгого, неизменно одолевал выносливость спящего и, словно воздетый в начале сражения меч, служил сигналом к неистовому и жгучему извержению.

– Чай допей, сокровище мое, – позвала Марина.

Погодя, как и обещала Марина, дети пошли наверх. «Отчего это лестница так отчаянно скрипит, когда по ней поднимаются двое детей?» – думала она, глядя на балюстраду, вдоль которой, поразительно схоже вспархивая и скользя – будто брат и сестра на первом уроке танцев, – продвигались две левых кисти. «В конце концов, мы с ней были двойняшками, и все это знают». Еще один мерный взмах, она впереди, он сзади, и дети одолели две последних ступеньки, и лестница смолкла. «Старомодные страхи», – сказала Марина.

6

Ада показала стеснительному гостю огромную библиотеку на втором этаже, гордость Ардиса и ее любимое «пастбище», на которое мать ее никогда не заглядывала (довольствуясь собственным, хранившимся у нее в будуаре собранием «Тысяча и Одна Лучшая Пьеса») и которого Красный Вин, человек впечатлительный и чрезвычайно трусливый, сторонился из опаски нарваться на призрак отца, умершего здесь от удара, – к тому же он полагал, что ничто так не угнетает, как скопление трудов незапамятных авторов, – не возбраняя, впрочем, случайному гостю дивиться высоте книжных шкапов библиотеки и приземистости ее стеклянных шкафчиков, темени картин и бледности бюстов, десятку резных ореховых кресел и двум благородным столам с инкрустациями черного дерева. В косом луче ученого солнца лежал на пюпитре ботанический атлас, раскрытый на цветной гравюре с изображением орхидей. В нише под цельным окном, открывавшим щедрый вид на банальный парк и рукотворное озеро, помещалось подобие покрытого черным бархатом диванчика или кушетки с парой палевых подушек. Чета подсвечников – не более чем призраки металла и сала – стояла или чудилась стоящей на просторном подоконнике.

Шедший от библиотечной коридор привел бы наших молчаливых исследователей (когда бы они продолжили изыскания в том направлении) в западное крыло, к апартаментам господина и госпожи Вин. Взамен него полупотайная лесенка, виясь, вознесла детей из-за поворотного шкапа на верхний этаж – бледнолягая Ада поднималась первой, шагая шире, чем Ван, приотставший на три оступистые ступеньки.

Спальни и смежные с ними «удобства» оказались более чем скромны, и Ван невольно пожалел, что он слишком, как видно, юн для вселения в одну из двух гостевых комнат, соседствующих с библиотекой. Обозрев неприглядные предметы, которым предстояло смыкаться вокруг него в одиночестве летних ночей, он ностальгически пожалел о роскоши родного дома. Все здесь поражало его откровенным расчетом на искательного идиота – убогая приютская койка со средневековым изголовьем из дрянной древесины, самочинно скрипящий платяной шкап, коренастый комод поддельного красного дерева с соединенными цепочкой шишаками вместо ручек (одного не хватало), покрытый одеялом старинный сундук с двумя выдвижными ящиками внизу (глуповатый беглец из гладильной) и старенькое бюро, чья куполовидная откидная доска то ли заперта была, то ли перекосилась и заела: в одном из его бессмысленных ящичков Ван сразу же обнаружил недостающий шишак и вручил его Аде, и Ада выкинула его в окно. Ван никогда еще не видел полотенца на роликовом рулоне, никогда не встречал умывальника, изготовленного специально для людей, не имеющих ванны. Круглое зеркало над ним украшал золоченый гипсовый виноград; сатанинский змий обвивал фарфоровый тазик (такой же, как в умывальне девочек по другую сторону коридора). Высокое, с подлокотниками кресло и табурет у кровати, на котором стоял медный подсвечник с ручкой и салоприемником (минуту назад он вроде бы видел отражение его двойника – но где?) завершали основную и худшую часть незатейливой обстановки.

Дети вернулись в коридор – она встряхивая головой, он прочищая горло. Дальше по коридору покачивалась туда-сюда – всякий раз, что из нее, выставляя кирпичную коленку, выглядывала маленькая Люсетта, – приоткрытая дверь не то детской, не то игровой. В конце концов створка широко отпахнулась, но Люсетта шмыгнула вовнутрь и пропала. Кобальтовые лодки под парусами осеняли белизну печных изразцов, и, когда ее сестра и он проходили мимо раскрытой двери, игрушечная шарманка, запинаясь, сыграла манящий менуэтик. Ада и Ван вернулись на первый этаж, на этот раз по парадной лестнице. Из множества предков на стенных портретах она указала ему своего любимца, старого князя Всеслава Земского (1699–1797), друга Линнея и автора «Flora Ladorica»; сочные краски изображали его держащим на атласном лоне свою едва созревшую нареченную в обнимку с белобрысой куклой. Рядом с облаченным в расшитый камзол любителем розанчиков висела (несколько не у места, подумалось Вану) большая, скромно обрамленная фотография. Покойный Сумеречников, американский предтеча братьев Люмьер, снял дядюшку Ады по матери в профиль, со скрипкой у щеки – обреченный юноша после прощального концерта.

Палевая гостиная первого этажа, обитая камкой и обставленная в духе того, что французы именовали некогда «стилем ампир», открывалась в парк; теперь, на исходе летнего дня, сюда вползали через порог тени крупных листьев пауловнии (названной так плоховатым, пояснила Ада, лингвистом, по отчеству, ошибкой принятому за имя, а может, фамилию ни в чем не повинной дамы, Анны Павловны Романовой, дочери Павла, прозванного Павел минус Петр, почему – ей не известно, дама приходилась кузиной лингвистически дюжинному владельцу поместья, ботанику Земскому, сейчас завою, подумал Ван). Фарфоровая горка вмещала целый зверинец мелких животных, и очаровательная, но невыносимо манерная спутница Вана особенно порекомендовала ему орикса и окапи, присовокупив их научные прозвища. Равно обворожительна была пятистворчатая ширма с яркой росписью черных створок, воспроизводящей самые первые карты четырех с половиною континентов. Теперь перейдем в музыкальную с редко используемым роялем, а из нее в угловую, называемую «оружейной», здесь находится чучело шетландского пони, на котором когда-то каталась тетенька Дана Вина, девичье имя, слава Логу, забыто. По другую или еще какую-то сторону дома размещалась бальная зала, лоснистая пустыня с желтофиолевыми стульями. «Reader, ride by» («Мимо, читатель», – как писывал Тургенев). «Извозный двор», как его не совсем точно называют в округе Ладора, порождал в случае Ардиса архитектурный конфуз. Решетчатая галерея, оглянувшись на парк через увитое в гирлянды плечо, резко сворачивала к подъездной дорожке. Еще в каком-то месте элегантная, светлая от высоких окон лоджия вывела примолкшую Аду и нестерпимо скучавшего Вана к каменной беседке – поддельному гроту с бесстыдно льнущим к нему папоротником и искусственным водопадом, заимствованным из какого-то ручейка, или романчика, или из жгучего мочевого пузыря Вана (после всего этого чертова чая).

Жилые помещения слуг (исключая тех двух накрашенных и напудренных горничных, что обитали в комнатах наверху) располагались в первом этаже, со стороны двора. Ада сказала, что однажды, в пору любознательного детства, она в них заглядывала, но помнит лишь канарейку и допотопную кофейную мельницу, чем оба и удовольствовались.

Они опять порхнули наверх. Ван заскочил в ватер-клозет и вышел оттуда в значительно лучшем расположении духа. Карликовый Гайдн, стоило им приблизиться, снова сыграл несколько тактов.

Чердак. Вот это чердак. Добро пожаловать на чердак. Здесь хранилось множество сундуков и картонок, и две бурые кушетки одна на другой, похожие на совокупляющихся жуков, и масса картин, стоявших по углам и на полках, лицом к стене, будто наказанные дети. Свернутый, лежал в футляре старенький «вжикер», иначе «низолет», – выцветший, но еще чарующе синий волшебный ковер с арабесками, на котором отец дяди Данилы летал мальчишкой – да и позже, когда напивался. Из-за бессчетных столкновений, падений и прочих несчастных случаев, особенно частых в закатном небе над буколическими полями, воздушная полиция вжикеры запретила; впрочем, четыре года спустя Ван, поклонник этого спорта, заплатил местному умельцу, тот почистил механизм, перезарядил выхрипные трубки, вообще привел ковер в волшебное состояние, и они с Адой немало летних дней провели, паря над рощей или рекой или плавно скользя на безопасной десятифутовой высоте над кровлями и дорогами. Как смешон был виляющий, ныряющий в канаву велосипедист, как нелепо всплескивал руками и оскальзывался трубочист!

Движимая неуверенным чувством, что, пока длится осмотр дома, они по крайности чем-то заняты, сохраняют подобие дельного времяпрепровождения, иначе могущего, несмотря на присущий обоим блестящий дар ведения беседы, выродиться в страдальческую пустоту томительного досуга, которую нечем заполнить, кроме натужной остроты с наступающим за нею молчанием, – Ада не позволила ему миновать подвала, в котором пузатый робот дрожал, усердно прогревая трубы, уползавшие в огромную кухню и в две тускловатые ванные комнаты, а в пору зимних праздничных гостеваний тщетно стараясь поддерживать дворец в пригодном для обитания виде.

– Ты же ничего еще толком не видел! – восклицала Ада. – Мы даже на крыше не побывали!

«Ладно, но уж больше я сегодня никуда не полезу», – твердо сказал себе Ван.

Из-за смешения налезающих друг на друга стилей и черепиц (которое нелегко описать в нетехнических терминах нелюбителю лазать по крышам) и, если можно так выразиться, хаотического континуума подновлений крыша усадьбы Ардис представляла собой неописуемую путаницу уровней и углов, цинково-зеленых и по-рыбьему серых поверхностей, живописных коньков и закоулков, защищенных от ветра. Тут можно было валяться в обнимку и целоваться и, прерываясь, любоваться озером, рощами, лугами и даже чернильной черточкой лиственниц, метившей в милях отсюда границу соседней мызы, и уродливыми фигурками более-менее безногих коров на далеком склоне холма. И еще легко можно было укрыться за каким-нибудь выступом от любознательных летунов и воздушных шаров с фотокамерами.

На веранде бронзово бухнул гонг.

Невесть почему дети почувствовали облегчение, услышав, что к обеду ожидается гость. То был архитектор из Андалузии – дядя Дан хотел, чтобы он спроектировал для Ардиса «художественно оформленный» плавательный бассейн. Дядя Дан и сам намеревался приехать и переводчика с собой прихватить, но вместо того подхватил русский «хрип» (испанскую инфлуэнцу) и позвонил Марине, прося ее обойтись с милейшим старым Алонсо поласковее.

– Придется вам мне помогать! – озабоченно хмурясь, сказала детям Марина.

– Пожалуй, я покажу ему, – сказала, повернувшись к Вану, Ада, – копию совершенно потрясающий nature morte Хуана Лабрадорского из Экстремадуры – золотой виноград и странная роза на черном фоне. Подлинник Дан продал Демону, но Демон обещал подарить его мне на пятнадцатилетие.

– У нас тоже есть кой-какие фрукты Сурбарана, – горделиво откликнулся Ван, – мандарины, кажется, и что-то вроде фиг, а на них оса. Да, мы сразим старика беседой о тонкостях его ремесла.

Увы, не сразили. Алонсо, высохший человечек в двубортном смокинге, говорил только по-испански, между тем как сумма испанских слов, известных хозяевам, едва превосходила полудюжину. Ван знал, что такое canastilla (корзиночка) и nubarrones (грозовые тучи) – и то и другое из параллельного перевода прелестного испанского стихотворения в одном из его учебников. Ада, разумеется, помнила «бабочку», mariposa, да имена двух-трех птиц (приведенные в орнитологических справочниках), таких как paloma, голубь, и grevol, рябчик. Марине были известны aroma, hombre да анатомический термин со свисающим посередке «j». В итоге застольная беседа свелась к длинным, громоздким испанским фразам, которые выкрикивал, решив, что перед ним тугие на ухо люди, горластый архитектор, и поверхностной французской болтовне, которой его жертвы тщетно старались сообщить итальянский пошиб. По окончании тягостного обеда Алонсо при свете трех факелов, несомых двумя слугами, обследовал предполагаемое местоположение дорогостоящего бассейна, уложил план усадьбы обратно в портфель и, по ошибке поцеловав в потемках руку Ады, поспешил на поимку последнего уходящего к югу поезда.

7

В постель Ван улегся с наждачными веками, с трудом пересидев «вечерний чай» – летний ужин, за которым чая почти и не пили и который происходил часа через два после обеда, представляясь Марине естественным и неотвратимым, как закат перед наступлением ночи. Этот традиционный русский перекус составляла домашняя ардисовская простокваша (переводимая английской гувернанткой как curd-and-whey,[26] а мадемуазель Ларивьер как lait caillé, «свернувшееся молоко»), ее тонкий, кремовогладкий поверхностный слой маленькая барышня Ада аккуратно, но алчно (эти наречия, Ада, приложимы ко многим твоим повадкам!) снимала своей особой серебряной ложкой с вензельным А и слизывала перед тем, как ворваться в более рыхлые и лакомые глубины; к простокваше подавался ноздрястый черный деревенский хлеб, сумрачная клубника (Fragaria elatior) и огромные ярко-красные ягоды садовой земляники (полученной скрещиванием двух других видов Fragaria). Ван едва успел прижаться щекой к прохладной плоской подушке, как его уже вытряхнул из сна оглушительный гомон – веселый щебет, сладостный свист, чириканье, трели, перещелк, скрипучее карканье и нежное пение, которые, как он с испугом не-одюбониста предположил, Ада могла и не преминула бы подразделить на соответственные голоса соответственных птиц. Сунув ступни в тапочки и собравши мыло, гребешок, полотенце, он укутал свою наготу в махровый халат и вышел из спальни, намереваясь окунуться в ручье, замеченном им накануне. Коридорные часы токали в утренней тишине, нарушаемой внутри дома лишь храпом, долетавшим из комнаты гувернантки. Поколебавшись секунду, Ван навестил ватер-клозет детской. Там сквозь узкое оконце на него рухнул безумный птичий базар и с ним сочное солнце. Чувствовал он себя отменно, нет, право, отменно! Когда он спускался парадной лестницей, серьезные глаза отца генерала Дурманова признали его и проводили до старого князя Земского и прочих предков, все они учтиво вглядывались в него, точно музейные сторожа, следящие за одиноким туристом в темноватом старинном дворце.

Парадная дверь оказалась запертой на засов и цепочку. Он подергал застекленную и зарешеченную дверь оплетенной синими цветами боковой галереи, не подалась и она. Еще не зная в ту пору, что приметная ниша под лестницей таит в себе набор запасных ключей (среди них висели на медных крючьях и вовсе старенькие, неведомо к чему подходящие) и что сама эта ниша сообщается через кладовку для садового инструмента с уединенным углом парка, Ван побрел парадными комнатами на поиски услужливого окна. Добравшись до угловой, он увидел у высокого оконного проема молоденькую горничную, которую приметил (и пообещал себе ею заняться) вчера вечером. Она была в платье из тех, которые его отец называл (с полупредполагаемой плотоядной ухмылкой) «оборчатым черным убором субретки»; янтарно светился в каштановых волосах черепаховый гребень; доходящее до полу окно стояло настежь, и она, высоко опершись о косяк рукой с крохотной звездочкой аквамарина, смотрела на воробья, скачущего по мощеной дорожке к брошенному ею печеньицу, похожему на младенческую стопу. Камеевый профиль девушки, милые розоватые ноздри, длинная, белая, будто французская лилия, шея, очерк фигуры, и полной, и хрупкой (мужская похоть не склонна особенно углубляться в тонкости описания!), и в особенности ярое ощущение ее вероятной доступности всколыхнули Вана столь грубо, что он, не устояв, вцепился в запястье тонкой, туго обтянутой тканью руки. Высвободив руку и подтвердив спокойствием повадки, что она ощутила его приближение, девушка повернула к нему приятное, хоть почти и безбровое лицо и спросила, не желает ли он выпить до завтрака чашку чаю. Нет. Как ее имя? Бланш, но мадемуазель Ларивьер зовет ее Cendrillon, потому что петли ее чулок все время сползают, вот, взгляните, и потому что она ломает и теряет вещи и путает цветы. Свободный покров Вана выдавал его вожделение, что не могло укрыться от взоров девушки, пусть даже страдающей дальтонизмом, и пока он придвигался поближе, одновременно высматривая поверх ее головы, не возникнет ли где-нибудь подходящий диванчик в этой волшебной усадьбе – любой уголок которой способен, как в воспоминаниях Казановы, преобразиться по мановенью мечты в уединенный альков, – девушка, окончательно увильнув от него, произнесла на мягком ладорском французском небольшой монолог:

Назад Дальше