— Глупости! — отмахнулась она. — Они прекрасно проведут время, да и ты тоже, если только перестанешь все критиковать. Матери лучше знать!
Она потащила меня в центр города, чтобы купить платье на день рождения.
— Только цвета персика! — умоляла я. — Этот цвет мне хоть как-то к лицу.
Мы полдня переходили из одного дорогого магазина в другой. Продавцы из кожи вон лезли, стараясь услужить маме, но стоило им узнать, что клиентка — это я, гадкий утенок, как их рвение таяло на глазах.
К тому моменту, когда мы наконец выбрали платье, я едва держалась на ногах от усталости. Зато мама была довольна. Не обращая внимания на мои возражения, она остановила выбор на кошмарном бирюзовом одеянии, вышедшем из моды лет двадцать назад: дурацкие рукава с буфами и юбка до середины икр. Из-за длинного подола ноги казались просто палочками. В этом платье я выглядела законченной кретинкой.
По дороге домой, косясь на мать, я обнаружила, что она буквально сияет от удовольствия. Тут-то в мою голову и закралось страшное подозрение. Мама тоже знала, что я буду выглядеть кретинкой. Она ни за что не призналась бы в этом даже самой себе, но ее выбор не был случаен.
Привлекательная дочь могла бы составить ей конкуренцию, а зачем ей конкурентка?
Сам день рождения прошел отвратительно. Наверное, я была единственной на свете именинницей, празднующей шестнадцатилетие, с которой не захотел танцевать ни один из приглашенных ребят. Зато мама танцевала буквально со всеми. Желающие пригласить ее вставали в очередь. Моим единственным партнером был папа, да и тот не сводил глаз с жены.
Он наступал мне на ноги во время танца.
Признаться, я тоже смотрела не на отца. Один из гостей, Тодд Мамулиан, был просто великолепен: черные кудри, карие глаза, длинные ресницы, которым позавидовала бы любая девушка; стоило ему посмотреть в мою сторону — и у меня внутри все плавилось от восторга.
Этого мне только не хватало — расплавленное нутро! И потные ладони. Я еще не говорила про свои вечно потные ладони? Держу пари, мама с такой проблемой никогда не сталкивалась.
Тодд Мамулиан танцевал с ней чаще, чем остальные. И после первого же танца ни разу не взглянул в мою сторону.
Когда этот мучительный вечер наконец завершился, я заперлась в ванной на втором этаже и разворошила аптечку в поисках такого средства, что умертвило бы меня, не причинив сильных мучений; я предпочла бы снадобье, после которого я особенно красиво смотрелась бы в гробу, обшитом шелком цвета персика.
Но такого лекарства, разумеется, не нашлось.
Я не смирилась с поражением и много недель ломала голову над сложнейшей задачей — как мне соперничать с родной матерью.
«Красивой тебе не стать, — наконец сказала я себе, — тогда, может, зайти с другого конца? Стать кем-то самым-самым?»
И я сознательно стала лепить из себя уродину из уродин!
Я отказалась от гамбургеров и жареной картошки, ограничившись одними овощами. И ни грамма масла! Раньше я была просто худой, теперь же выглядела истощенной. По лицу разлилась вегетарианская бледность, веки покраснели, нос заострился. Я перестала мыть голову и, оставаясь одна, мазала волосы растительным маслом, так что оно едва не капало с них. При появлении новых прыщей я принималась их нещадно давить, от чего кожа на лице покрылась красными пятнами.
Рассматривая перед сном свое отражение в зеркале, я корчила рожи, стараясь выглядеть как можно страшнее:
Как-то раз мама поймала меня за этим занятием. Неожиданно распахнув дверь ванной — она никогда не стучалась, твердо уверенная, что вправе врываться, куда ей захочется, — она увидела меня в облике горгульи с карниза готического собора. Такого успеха я еще не добивалась: лицо искажено, лоб испещрен морщинами, рот разинут, как у трупа, которому не подвязали челюсть, вытаращенные глаза безумно сверкают.
Мама тихо ахнула.
— Люсинда! Прекрати, а то вдруг ветер переменится, и ты такой останешься навсегда!
Я вздрогнула, и чудище исчезло. Мама смотрела туда же, куда и я, — в зеркало. Над ее безупречным носиком, ровнехонько между безупречных бровок, появилась крохотная складка.
— Что ты вытворяешь? — осведомилась она.
— Ничего.
— Немедленно прекрати! Господи, можно подумать, что у тебя мало проблем… — Она беспомощно развела руками — красивыми белыми руками с длинными, аккуратно наманикюренными ногтями. Я, между прочим, обгрызаю ногти до основания.
Жужелица… Кажется, я еще о ней не упоминала. Жужелица Холлидей. А не упоминала я ее потому, что раньше она не сыграла бы в моем рассказе никакой роли. Она была моей лучшей подругой. Она никогда не называла меня Люсиндой — имя, от которого я лезу на стену. Ну и я не звала ее Харриет, тоже имечко хуже некуда. Мы были неразлучны с самого детского сада и все делали вместе. Жужелица тоже была не красавицей, но, скажем, миловидной: курносый нос, веснушки, большие голубые глаза с длинными густыми ресницами. Почти хорошенькая. У нее даже был дружок.
Во всяком случае, Уилли Мейсон поджидал ее после уроков и порывался проводить до дому. Он был почти так же тощ, как я, и чуб у него стоял торчком, но все-таки это был парень, да еще втюрившийся в Жужелицу…
А вот в меня никто не втюрился. Мне было, конечно, все равно. Кому они вообще нужны, эти парни?
— Я стану такой уродиной, что меня возьмут в цирк, — сообщила я Жужелице. — Меня будут специально показывать, чтобы люди пугались и отдавали за это деньги.
— Что за ерунду ты говоришь, Люс, — ответила Жужелица. — Цирков почти не осталось, а те, что еще есть, совсем обнищали. К тому же никто больше не показывает уродцев. Если бы ты смахивала на аллигатора или научилась глотать шпаги — еще куда ни шло, но ты просто худая, как жердь, и прыщавая — вот и все!
— Подожди, вот увидишь! — пообещала я. — Стать уродливой — это куда проще, чем красивой.
Я поднажала. Сама того не зная, Жужелица бросила мне вызов. Я почувствовала себя участницей соревнования уродин, обязанной выиграть, иначе нашей дружбе придет конец. Она окажется права, а я проиграю — куда это годится? Раньше мы были равны.
Я откопала в библиотеке старые книги с серыми зернистыми фотографиями, сделанными «для медицинских исследований» еще до рождения моих родителей. В те времена врачи оставляли уродцам жизнь — не то, что сейчас, когда все кругом должны быть нормальными. Я насмотрелась на сиамских близнецов, двухголовых младенцев и прочие аномалии. То глаз во лбу, как у циклопа, то щелочки вместо ноздрей, то вообще репа на ножках, а не человек. Я подумала, что для мамы было бы неплохо, если бы я выглядела подобным образом.
Но самыми страшными были фотографии из книг о второй мировой войне, сделанные в концентрационных лагерях. Одна меня так заворожила, что я возвращалась к ней снова и снова. Вроде бы живое человеческое лицо, только кожа плотно прилегает к кости. Не голова, а череп, огромные провалы глаз, торчащие скулы. На черно-белой фотографии существо выглядело мертвенно-бледным, что лишь подчеркивало общее впечатление.
«Что может быть страшнее черепа?» — подумала я. Вот какой мне хотелось стать! Половину пути я уже преодолела — вон как истощала! Теперь оставалось вообще перестать есть — и цель достигнута.
Правда, умереть для полноты эффекта мне не хотелось. Одно дело — вегетарианство, и совсем другое — голодовка. Как ни гадко прошло мое шестнадцатилетие, заходить так далеко я не собиралась.
Однако чем больше я разглядывала полюбившееся изображение, тем сильнее оно мне нравилось. Оно походило на меня — такую, какой я была в действительности, внутри. По примеру всех женщин во все века, по примеру родной матери, я стала создавать желанный облик с помощью косметики.
Я стала покупать все больше румян, теней и пудры. Я просила у мамы денег на гамбургер и коку, и она охотно давала, полагая, что моему вегетарианству пришел конец.
— Но тебе следовало бы питаться сбалансированно, Люсинда, — твердила она, протягивая мне несколько долларов. — Человек — это то, что он ест.
У мамы на все случаи жизни имелись поговорки.
Как-то летом, вскоре после окончания учебного года, Жужелица Холлидей обмолвилась о заведении под названием «Костюмы и театральные принадлежности Мелроуза» на углу Принсесс-стрит и Таггз-лейн.
— Ты там бывала? — спросила она, листая вместе со мной журналы в киоске и размышляя, чем бы заняться в каникулы. — Потрясающее место! Косметики там видимо-невидимо. А в витрине — настоящий грим для актрис.
Дальнейшего рассказа не потребовалось. Я выронила журнал.
— Пошли!
Выходя из киоска, я заметила Тодда Мамулиана: он стоял у дальнего края прилавка. Заинтересовало его там не что-нибудь, а модный журнальчик со сногсшибательной моделью на обложке. «Лицо девяностых!» — гласили огромные красные буквы.
Ну, конечно! Я бросила на Тодда взгляд, который испепелил бы его, если бы он поднял глаза, но Мамулиан знай себе таращился на модель.
Я заторопилась за Жужелицей.
«Мелроуз» оказался настоящей сокровищницей. Весь зал был завешан всевозможнейшими театральными костюмами, вдоль стен тянулись стеклянные витрины, забитые гримом, театральным клеем, париками, румянами, косметическими карандашами, пудрой, бесчисленными тюбиками с губной помадой…
Сначала и Жужелица, и я обомлели. Мы провели в «Мелроуз» полдня и истратили все деньги, которые у нас были.
Торговал в магазине морщинистый человечек неопределенного возраста, назвавшийся мистером Гербертом. Мы так и не поняли, имя это или фамилия. Казалось, его должны были раздражать хихикающие девчонки, явившиеся почти без денег, которые часами примеряли костюмы и вертелись перед зеркалами. Однако он терпел нас, более того, поощрял.
Мы сидели за заваленным косметикой туалетным столиком и пробовали то одно, то другое, а мистер Герберт, стоя позади нас, давал профессиональные советы.
— В эти тени для век надо бы добавить чуть-чуть серого, — наставлял он Жужелицу. — Смотри, не наноси их так близко, иначе глаза будут казаться блеклыми. Нет, не пойдет! — Схватив одну из маленьких баночек, он сам исправил ее ошибку.
Потом Жужелице наскучила эта игра. На улице буйствовало лето, соблазняя ароматами солнца, раскаленной мостовой и жевательной резинки. Она бросила меня ради Уилли с торчащими вихрами и прогулки по торговому центру.
Зато я, махнув рукой на ланч, проторчала в «Мелроуз» и вторую половину дня, увлеченная мечтами и видениями. В этой сумрачной, затхлой пещере было очень уютно. Это потом я сообразила, что, кроме меня, покупательниц не нашлось, но тогда мне было не до того. Дети слишком поглощены собой, чтобы обращать внимание на отсутствие людей, которые им все равно совершенно неинтересны.
Я вернулась туда и на следующий день, и через день. Владелец неизменно встречал меня улыбкой и не жалел на меня времени.
У мамы никогда не хватало на меня времени. У нее была своя, взрослая жизнь.
Мистер Герберт разговаривал со мной — не с ребенком, а со взрослой, и беседы наши касались тем, которые прежде не приходили мне в голову.
Пока я примеряла костюмы, он со знанием дела пересказывал мифы, из которых слагались захватывающие истории. Так я узнала о Диане, Аполлоне, Дионисе, о фавнах, сатирах и кентаврах. Его рассказы об оружии и доспехах познакомили меня с Ричардом Львиное Сердце и крестоносцами. Мое внимание привлек костюм Марии-Антуанетты, и мистер Герберт кратко изложил мне историю Французской революции, заинтересовавшей меня на всю последующую жизнь.
Впрочем, мистер Герберт говорил не только об отвлеченном, но и о личном. Он задавал вопросы о моей жизни, родителях, планах и надеждах на будущее. Кажется, он всерьез заинтересовался моей судьбой. Однажды он произнес: «Бедное, несчастное дитя!»
— Я счастливая! — испуганно возразила я.
Он печально покачал головой.
— Неправда. Я слишком хорошо знаю, что дети редко бывают счастливы. Их то и дело одергивают, разочаровывают, лишают иллюзий, им слишком часто лгут. Взрослые вспоминают свои ранние годы с нежностью, но, если честно, очень мало кто согласился бы снова стать ребенком. Детство может оказаться тяжелым периодом, омрачающим всю дальнейшую жизнь.
Я уставилась на мистера Герберта, разинув рот. Никогда не слышала от взрослых ничего подобного! «Сейчас лучшее время в твоей жизни!» — постоянно повторяла мать. Это была одна из ее излюбленных поговорок, совершенно ни на чем не основанная, насколько я могу судить.
А мистер Герберт говорил правду. Он инстинктивно понимал мои потаенные чувства, и я была ему за это благодарна. Так благодарна, что провела в «Мелроуз» все лето.
В сумрачных владениях мистера Герберта я знакомилась с безграничными возможностями сценического грима. Он никогда не упрекал меня за то, что я старалась превратиться в омерзительное чудище, а вел себя, как волшебник из сказки, подсказывая лучшие способы преображения. Под его руководством я становилась то космическим монстром, то старой каргой, то болотно-зеленым призраком, которого в потемках можно было принять за черепашку-ниндзя.
Но я мечтала о другом — о черепе, о мертвой голове. И мистер Герберт исполнил мою мечту. Как-то в дождливый вторник он усадил меня на табурет перед туалетным столиком и принялся старательно покрывать мое лицо белым гримом. На скулы и виски легли легкие зеленоватые тени; его пальцы мяли мою голову, словно под ними был податливый воск, а не твердый череп. Я смотрела в зеркало и не верила своим глазам: на лице совсем не осталось плоти. Щеки не просто ввалились, а словно вообще перестали существовать, глаза глубоко запали, и от этого казались вдвое больше.
Закончив свой труд, он отошел на шаг, глядя на меня с отеческой гордостью. Я не отрывала взгляда от зеркала.
— Ну, что скажешь?
— Чудесно… — пролепетала я.
— Даже более того, моя дорогая, — заверил меня мистер Герберт, потирая руки с сухим, бумажным шуршанием. — В параллельном мире это назвали бы весьма талантливым решением… Ну-ка, примерь вот этот черный парик.
Волосы на парике были такие же прямые, как мои собственные, но длинные и густые. «Какой зловещий!» — подумала я и схватила парик. Он сидел, как влитой, словно был сделан для меня по мерке.
Я потрясенно вглядывалась в мертвенно-бледное отражение в зеркале. Мистер Герберт смотрел поверх моей головы. Встретившись с ним глазами в зеркале, я почувствовала, какой у него пронзительный взгляд; казалось, ему доступны все мои тайны.
На его губах появилась очень странная улыбка.
Я вдруг заметила, что в магазине стало совершенно темно. Наверное, уже совсем поздно, мама будет вне себя. Я вскочила, чуть не опрокинув табурет, и бросилась к двери.
— Куда ты, милое дитя? — донесся до моих ушей ворчливый голос мистера Герберта. — Я могу сделать для тебя еще многое, если ты…
— Пора домой, родители с меня шкуру спустят!
— Хочешь явиться домой в таком виде? — Он потянулся к пузырьку с жидкостью для смывания грима, чтобы привести в порядок мое лицо, но я поспешно выскочила наружу. В глубине души мне хотелось, чтобы мама увидела меня именно такой.
Улицы, погружающиеся в летние сумерки, были на удивление пустынны. Я опаздывала к ужину, но все равно не бежала, а шла, чтобы капли пота не испортили грим. По дороге я развлекалась тем, что представляла себе, в какой ужас придет мама при виде меня.
Но самое буйное воображение оказалось бледнее действительности.
Когда я вошла, в прихожей было темно. Я поняла, что родители уже сели за стол. Мать, несомненно, жалуется на меня отцу. Что ж, сейчас я ей дам повод для истерики!
Я сделала глубокий вдох и закинула голову, чтобы меня лучше освещала люстра. В таком виде я и предстала перед ними.
Мама вскрикнула так, что, наверное, было слышно в Бразилии.
— Что ты с собой сделала?!
Я изобразила тщательно отрепетированную улыбку мертвеца — отвратительный оскал.
— Разве плохо? — спросила я, разыгрывая холодное высокомерие. — Вот какая я на самом деле. — Потом жутко захохотала — так смеются мертвецы.
Мать сделалась едва ли не бледнее меня. С чувством юмора у нее всегда было неважно.
— Боже правый, за что этот ребенок меня терзает?! — вскричала она.
Папа просто смотрел на меня, не отрываясь. Хотя по морщинкам у глаз можно было догадаться, что он с трудом сдерживает смех.
— Марш в ванную, Люсинда, — прошипела мама, — и сейчас же смой с лица эту… эту гадость. Не то ветер переменится, и ты такой останешься.
— Она не могла не добавить эту старую детскую присказку, словно я все еще была ребенком.
— Надеюсь, что останусь! — крикнула я, взбежала по лестнице и захлопнула за собой дверь.
Отражение в зеркале оправдало мои надежды: впечатление было сильнейшее. Я стала корчить рожи, одна другой противнее, после чего удачно изобразила мамино царственное, самоуверенное выражение.
В этот момент в дом ворвался порыв ветра. Захлопали оконные рамы, взвилась занавеска. Свет замигал и погас. Я подошла к окну ванной и выглянула наружу.
К моему удивлению, единственным местом во всем городке, где остался гореть свет, оказался угол Принсесс-стрит и Таггз-лейн. Интересно, как мистеру Герберту это удается, когда весь город погружен во тьму?
Как ни выл ветер, превратиться в ураган ему было не суждено. Вскоре зажглось электричество. Я со вздохом вернулась к раковине, чтобы умыться.
Мыло, обильная пена, горячая вода…
Я подняла голову и обнаружила, что грим остался на месте. Он не смывался! Я снова принялась скрести щеки, лоб, нос, подбородок. Губка чуть не протерлась, но грим не исчезал. Высокомерное выражение тоже. И проклятый черный парик, казалось, намертво прирос к голове.