Сейчас можно узнать, что работал он в трамвайном парке напротив и принимал участие в событиях 1905 года.
Также мы не знали, что чудесное здание построил архитектор Голосов.
А клуб… клуб дарил счастье и чувство благодарности на всю жизнь.
Там впервые увидела фильм, это была лента «Леди Гамильтон» с Вивьен Ли, и там я навсегда полюбила кино.
Там крутили трофейные фильмы с Марикой Рёкк и с Франческой Гааль («Хорошо, когда работа есть», – пела Франческа)…
И там за десять копеек мы бессчетно смотрели знаменитого «Тарзана». Это было какое-то всеобщее помешательство с этим фильмом о человеке, выросшем в джунглях.
Продавались маленькие фотографии-кадры героя и его возлюбленной Джейн; имя Читы – умной обезьяны-прислужницы – стало нарицательным.
А незатейливые стишки знал каждый пионер:
Не нужен мне панбархат,
Жоржет и креп-сатэн.
Пусть буду я одета,
Как маленькая Джейн!
Напротив клуба (но это уже вне границ Миусс) располагался особнячок – детская поликлиника. Там была маленькая мебель с хохломской росписью, и туда мы добровольно ходили лечиться. Родители нас не проверяли, но инстинкт подсказывал, что выживают здоровые, на больных у родителей не хватит ни сил, ни времени, и мы не пренебрегали даже отвратительной процедурой выбивания гнойных пробок из гланд после ангины.
Зимы в Москве тогда были холодными и снежными, в сумерках высокие, чистые сугробы отсвечивали розовым от окон и голубым в тени.
Переулок, который вел мимо клуба к поликлинике, другим концом упирался в Миусский сквер.
Тогда сквер казался мне огромным, и на него падала тень от грандиозных, в духе Пиранези, руин храма во имя Святого Александра Невского.
О Пиранези мы, конечно, понятия не имели, но руины притягивали, и мы, несмотря на запрет родителей, частенько наведывались туда.
Храм построили в честь отмены крепостного права; при советской власти взорвали и хотели на его месте построить крематорий; не успели – началась война.
В пятидесятые храм разобрали и построили, скучной архитектуры, Дом пионеров.
А Миусский сквер остался, но теперь по его аллеям гуляют не слушатели Высшей партийной школы в габардиновых пальто и нахлобученных шляпах, а студенты Гуманитарного университета, ну и, конечно, мамаши с колясками.
Я изредка проезжаю мимо и всегда ощущаю что-то застарелое: то ли боль, то ли негодование.
Первый обман. Незабываемый во всех подробностях.
Я владела драгоценным сокровищем – волшебным мячиком из «американского подарка». Мячик подскакивал непредсказуемо, то есть высота подскока не зависела от силы удара. Ударишь как следует оземь, а он еле поднимется, слабо ударишь – подлетает высоко-высоко.
Это было не просто чудо – это была моя единственная игрушка.
И вот одна девочка попросила этот мячик дать ей домой поиграть до завтра. С ней была мать, и я поверила.
Дело было на Миусском сквере возле подземного туалета.
До сих пор помню, как на следующий день я до сумерек простояла возле входа в этот самый бетонный туалет, как неожиданно поняла, что девочка не придет! Что она об-ма-ну-ла!
Я была потрясена.
Эту историю любил Юрий Валентинович.
Кстати, одно время он частенько пересекал сквер: ходил в «Политиздат», где издавали его роман «Нетерпение» и где у него был еще один роман.
Но пора рассказать и о доме, где я родилась и где прожила почти четверть века.
Сейчас он входит в комплекс какого-то министерства. В одной из комнат нашей бывшей квартиры прорубили добавочное окно, а на окнах полукруглых эркеров лестницы, где я за батареями прятала навязанные мамой галоши, а иногда и теплые байковые штаны, висят богатые кремовые занавески-маркизы.
Много еще чего происходило в этих эркерах: первый поцелуй, первые слезы разлуки…
Дом был странным. Принадлежал он Центральному институту сахара, имел пять этажей.
Четвертый был с коридором на два подъезда; там располагалось общежитие.
Там жила моя любимая собака Радж, большая красивая немецкая овчарка.
А странность дома заключалась еще и в том, что он был словно бы не достроен, словно бы брошен второпях, будто то ли денег не хватило, то ли война началась.
Полы были цементными, а ванная и кухня занимали единое пространство, хотя для ванной было предусмотрено узкое окно.
У нас ванна была закрыта досками, и на них спали многочисленные родственники мамы, когда приезжали с Украины.
А в квартире профессора Петербургского его жена Юзефа Карловна разводила в ванне кроликов.
Окна в обеих комнатах выходили на улицу Александра Невского. Только одно смотрело как бы вдаль, на храм, а другое – на трущобы Пини Рыжего. На их месте потом построили престижный дом для партийцев, и в нем одно время жили Ельцин и поэт Анатолий Софронов.
А после войны между трущобами и Красной коммуной (гнездом хулиганов и бандитов) – теперь там общежитие Щепкинского училища – умещался «поленовский дворик» с садиком и одноэтажным домиком.
В нем жили наш участковый и другие милиционеры десятого отделения.
Участковый был хорошим человеком. Когда отец вернулся из лагеря и не имел права жить в Москве, участковый, которому положено было проверять, не нарушает ли отец закона, медленно-медленно шел по улице и долго стоял у подъезда, чтобы отец мог спрятаться у соседки Доры Ильиничны или в стенном шкафу.
Фамилии участкового не помню, а жаль, потому что, как писал Юрий Валентинович, «бывают времена величия малых поступков».
Наш дом населяли в основном люди, имеющие отношение к сахарной и спиртовой промышленности.
Ну и дворники, конечно.
Вот с них и начну.
В полуподвале жила тихая и трудолюбивая семья дворника Крысина. Его умненький сын редко играл с нами в «штандер» и «ручеек», а всё больше читал, поэтому дружил он с Сашей Петербургским, с третьего этажа, тоже большим книгочеем.
В другом полуподвале жили какие-то невнятные люди.
Их сын – даун по прозвищу Бяка – всегда торчал в окне.
А потом, конечно же, Пиня Рыжий научил его онанировать, и Бяку убрали от окна.
На первом этаже жила знаменитая московская красотка Нина Глушко.
Она считалась «плохого поведения», потому что была очень хороша собой, имела множество ухажеров, одевалась на американский манер и косила под Дину Дурбин.
Она и сама была ничуть не хуже Дины.
К ней приходили подруги, похожие на Зару Леандр или Вивьен Ли.
Среди ухажеров Нины был и какой-то знаменитый московский француз, он приезжал на голубом «шевроле», и этот автомобиль затмевал «ЗИЛ» академика Опарина.
Нина вышла замуж за венгра и уехала в Венгрию; я встретила ее через много лет в Будапеште, она была по-прежнему хороша, имела двоих детей, блестяще переводила книги и конгрессы.
Муж занимал большой пост в венгерском МИДе.
Другая красавица появлялась редко, и приезд ее становился большим событием в жизни двора.
Красавец, морской офицер Котик Пилецкий, был женат на актрисе Татьяне и привозил ее к маме.
У Татьяны были русалочьи глаза и пышные вьющиеся рыжеватые волосы.
Мы забрасывали мячик к ним в окно, чтобы посмотреть на нее, и она всегда бросала нам мячик назад не раздражаясь, с улыбкой.
Какие же еще радости были у нас на Миуссах?
А сама жизнь и была радостью.
Вечерние игры на тихой улице со старыми липами (липы исчезли), пирожное «корзиночка», которое приносила сестра «со стипендии», походы за книгами на улицу Горького в отличную библиотеку районного Дома учителя.
Это было удивительное заведение, расположившееся в бельэтаже старинного дома. С чудесной залой, отделанной мрамором и огромными зеркалами, с замечательным огромным стеклом-витриной с матовым узором. Через эту витрину в вестибюль проникал дымный свет с улицы.
Всё это пережило революцию, Гражданскую войну, Отечественную и было беспощадно испоганено пресловутым банком «Столичный».
Чудесная витрина выбита, вместо нее – уродливый вход в какое-то учреждение, в окнах волшебной квартиры горит мертвенный дневной свет и висят гнусные офисные жалюзи.
Что еще…
Да, в конце войны стали давать вещи из американских подарков, и дворовая мелкота приоделась.
Да и взрослые тоже.
Мне достались маркизетовое платье с крылышками и лаковые туфельки. Сестре – голубое шерстяное платье. Она его носила лет пять, до конца учебы в университете.
А Бяка появился в роскошном свитере с оленями.
Помню, как хоронили убитого бандитами участкового, помню празднование восьмисотлетия Москвы, отец повел меня на Красную площадь. Последний наш совместный праздник – вскоре его арестовали.
Теперь Миуссами владеют троллейбусы, они стоят повсюду, спокойные, с плоскими, как у восточных божков, лицами.
Теперь Миуссами владеют троллейбусы, они стоят повсюду, спокойные, с плоскими, как у восточных божков, лицами.
Они немного похожи на аэростат, который тоже спал среди дня на Миусском сквере, а к вечеру приходили девушки в военном и уносили его на дежурство.
Мне очень хотелось увидеть, как он поднимется в небо, и один раз я увязалась за процессией. Было мне лет пять-шесть, меня где-то перехватили и вернули домой. Как и где это было – не помню, а вот наказание помню хорошо: меня заперли в уборной.
Глупо… ведь я шла за мечтой.
Евгений Бунимович
Неглинка: фрагменты одной жизни и одной реки
Сюда меня привезли прямо из роддома – в деревянный дом, который в недолгий период нэповской вольницы построили вскладчину несколько приятелей, среди которых был и мой дед.
Как и большинство мест, начинающихся с «ново-», Новосущевская – весьма старая московская улица, проложенная по руслу Неглинной реки от Марьиной рощи к Селезневке.
Так что можно сказать, что родился я на берегу реки, хотя бумажных корабликов по течению не пускал, да и самой реки никогда не видел – ее загнали в трубу и убрали под землю еще два века назад, при Екатерине II.
Нынешняя натужная имитация Неглинки с ошалелыми церетелевскими зверушками у кремлевских стен – не в счет. Это водопровод.
Подземная, потаенная, настоящая Неглинка проявляет себя на поверхности иначе – в не характерной для московских широт активной растительности.
Новосущевская вся в вековых тополях.
Зимой улица моего детства утопала в снегу, да и летом она была вся белая, вся в тополином пуху, который мы, конечно, поджигали. Огонь шел далеко вдоль улицы. Ужас (как я теперь понимаю) – дома-то были деревянные. Зато как красиво, опасно, неизбежно – ползущая вдоль тротуара извивающаяся кромка огня…
Я уже школу заканчивал, когда пришла бумага, что дом наш будут сносить, а на его месте возведут трансформаторную будку. Нас выселили. Дом снесли. Стоит ли добавлять, что будку за прошедшие с тех пор полвека так и не построили?
По свойственной жителям моего великого города знаменитой московской лени ни один ансамбль тут никогда не достраивали, ни один проект не завершали. Надо признаться, что и забивающий пухом глаза и ноздри, а также решетки радиаторов и вентиляционных труб тополь выбрали москвичи (и засадили им весь город) всё по той же лености своей – потому как дерево это неприхотливое и ухода не требует. Само растет.
Теперь в целях борьбы с пухом тополя обрезают дважды в год по самое «не могу», оставляя только сиротливые обрубки стволов. Однако тополя бывают мужские, а бывают женские. Пух выпускают, как нетрудно догадаться, только женские особи. А вот если по ошибке обрезать особи мужские, они могут превратиться в женские и так же завалить всю округу пухом. При этом биологи утверждают, что тополя меняют пол не потому, что после обрезания лишаются гендерных признаков, а потому что «испытывают стрессовое воздействие». Тут, пожалуй, есть над чем задуматься.
Не могу понять: где же он помещался меж этими разросшимися тополями, казавшийся мне таким огромным дом? А ведь здесь был еще двор – большой, обжитой: дощатый стол со скамейками, белье на веревках, тропинки, клумбы, палисадники, темные углы, таинственное заброшенное бомбоубежище, точильщики, оравшие про «ножи-ножницы», старьевщики, ходившие по квартирам (я их боялся). Целый мир.
Однажды наш дом обновили – темные бревна обшили новыми досками. Дом помолодел и поскучнел. Заодно и тропинку от нашего подъезда до улицы городские власти решили цивилизовать – покрыли асфальтом. А там грибница была, шампиньоны росли.
Летом в асфальте обнаружилась маленькая трещина, потом шляпка вылезла. Меня это поразило – шампиньон (мягкий) пробил асфальт (твердый).
Гриб срезали, в асфальте образовалась дыра, ее замазали. Потом еще один шампиньон вылез, еще один. Осенью уже весь асфальт был в дырах, и по жалобе жильцов всё опять утрамбовали, заасфальтировали.
На следующий год шампиньоны снова пробили асфальт. Так продолжалось несколько лет, пока городские службы наконец не сдались.
И когда я теперь слышу привычные жалобы, что всех и вся закатали под асфальт…
Магазины и помойки
Я – упитанный домашний ребенок, дошкольник, и мне разрешили самостоятельно покидать пределы двора и идти за хлебом!
С мелочью, зажатой в ладони, я отправлялся в булочную, именовавшуюся в народе «Три ступеньки». Вообще все окрестные магазины имели типовые вывески и совсем не типовые народом данные имена: «Курников», «Швейников», «Угловой», «Три ступеньки»…
– Где брали?
– В «Угловом».
«Угловой» и «Три ступеньки» понятно, почему так именовались, а вот так естественно рифмующиеся «Курников» и «Швейников» имели совершенно разную этимологию.
Как выяснилось много лет спустя, Швейников – это не фамилия, а родительный падеж множественного числа. Всё, что осталось от некоего профсоюза швейников времен позднего нэпа.
А вот Курников – это фамилия владельца. На торце курниковского дома на Новослободской до недавних пор сохранялась роскошная, дореволюционная, выложенная керамическим кирпичом надпись: «Мясная и рыбная торговля», которую очень любили киношники.
Эта вывеска постоянно мелькает в советских фильмах про старое время – ближе к финалу от «Мясной и рыбной торговли» идет непременная панорама вниз, чуть наискосок, к сквозному проходу во двор, выложенному той же тревожно поблескивающей в ночи керамикой. Там, в проходном дворе, и настигают всех шпионов, бандитов, вредителей.
Но для меня важней была, естественно, не сама булочная, а дорога к ней. Это был мой переход Суворова через Альпы, перелет Чкалова через океан. По дороге поджидало так много всего интересного и опасного: кусты, задворки, помойки, местная шпана…
О помойках стоит рассказать отдельно.
Украшением помойки на заднем дворе автобусного парка был вросший в землю скелет брошенного автобуса – наша ржавая беседка без окон и дверей, наш клуб по интересам. С дырявой крыши того автобуса можно было дотянуться до открытой фрамуги и с целью поиграть в прятки залезть в закопченный, зачуханный, насквозь провонявший бензином и соляркой Бахметьевский гараж, позднее оказавшийся шедевром мировой архитектуры XX века, который проектировали сразу два гения – гений русского авангарда Константин Мельников и гений русской инженерной мысли Владимир Шухов.
Безвинно пострадавшие автобусы сослали на край города, а в отмытом и отреставрированном гигантском конструктивистском параллелограмме открыли сперва гламурно-продвинутый центр современного искусства «Гараж», а теперь – Еврейский музей, полный медиа-чудес, включая сотворение мира в 4D с натуральным землетрясением и всемирным потопом.
Прямо напротив дома находилась еще одна помойка. Точнее, напротив в сером сталинском ампире с приземистыми колоннами располагается МИИТ – институт инженеров транспорта, а на заднем дворе жива инженерная помойка моего детства – совершенно необыкновенная. Из миитовской помойки всегда можно выудить пестрые мотки проволоки, обрезки железа, обломки загадочных механизмов немыслимой красоты и пользы.
Большинство моих соотечественников по сей день не понимают и не принимают всяческие безобидные мобили и прочие скульптурные абстракции, воспринимают их как посягательство на святое. А для меня это свое, родное, из детства.
Деревянная моя улица упиралась в Сущевский Вал кривоватым сараем, гордо именовавшимся «Кинотеатр „Мир“». Потом, ко Всемирному фестивалю молодежи, в самом центре Москвы на Цветном бульваре (на берегу всё той же невидимой миру Неглинки) воздвигли новый роскошный панорамный (ныне обветшавший) кинотеатр «Мир», а наш переименовали в «Труд».
Следом за «миром» и «трудом» в тогдашней советской мантре-скороговорке шли еще свобода-равенство-братство-счастье, так что перед нашим киносараем открывались широкие перспективы. Однако до счастья так и не дошло – теперь на этом месте торчит покрытый веселеньким пластиком бизнес-центр.
Неподалеку от сиротливого «Труда» стоял еще один деревянный сарай, выкрашенный в голубой цвет, – синагога. Единственная, между прочим, синагога, появившаяся в славном отечестве за все советские годы. Сюда мы с бабой Эсей раз в год шли за мацой. Властью такое никак не одобрялось, в предутренней молчаливой очереди ощущался налет запретности – что-то потаенное, обреченное, спрятанное глубоко-глубоко. Как Неглинка.
От того деревянного мира и труда здесь не осталось ничего, кроме вышеупомянутых тополей.
Новая семиэтажная синагога с интернет-кафе и тренажерным залом, недавно открытая на месте той, старой, уже не лыком шита, не досками обшита, а выложена иерусалимским камнем – как Стена Плача. Так-то.