– Слушайте, слушайте, – громко сказал мистер Браун.
– Но есть и более грустные мысли, – продолжал Габриел, и его голос приобрел мягкие интонации, – которые всегда будут посещать нас во время таких собраний, как сегодня: мысли о прошлом, о юности, о переменах, о друзьях, которых уже нет с нами. Наш жизненный путь усеян такими воспоминаниями; и если бы мы всегда им предавались, мы не нашли бы в себе мужества продолжать наш труд среди живых. А у нас, у каждого, есть долг по отношению к живым, есть привязанности, и жизнь имеет право, законное право, требовать от нас, чтобы мы отдали ей большую часть себя.
Поэтому я не буду долго останавливаться на прошлом. Я не позволю своей речи обратиться в угрюмую проповедь. Мы собрались здесь на краткий час вдали от суеты и шума повседневности. Мы собрались здесь как друзья, как коллеги, объединенные чувством дружбы и также, до известной степени, духом истинной «camaraderie»[122], мы собрались здесь как гости – если позволено мне будет так выразиться – трех граций дублинского музыкального мира.
Все разразились смехом и аплодисментами при этих словах. Тетя Джулия тщетно просила по очереди всех своих соседей объяснить ей, что сказал Габриел.
– Он сказал, что мы – три грации, тетя Джулия, – ответила Мэри Джейн.
Тетя Джулия не поняла, но с улыбкой посмотрела на Габриела, который продолжал с прежним воодушевлением:
– Леди и джентльмены!
Я не стану пытаться сегодня играть роль Париса. Я не стану пытаться сделать выбор между ними. Это неблагодарная задача, да она мне и не по силам. Ибо, когда я смотрю на них – на старшую ли нашу хозяйку, о добром, слишком добром сердце которой знают все с ней знакомые; на ее ли сестру, одаренную как бы вечной юностью, чье пение было для нас сегодня сюрпризом и откровением; на младшую ли из наших хозяек – талантливую, трудолюбивую, всегда веселую, самую любящую из племянниц, – я должен сознаться, леди и джентльмены, что я не знаю, кому из них отдать предпочтение.
Габриел взглянул на своих теток и, видя широкую улыбку на лице тети Джулии и слезы на глазах тети Кэт, поспешил перейти к заключению. Он высоко поднял стакан с портвейном, гости тоже выжидательно взялись за стаканы, и громко сказал:
– Выпьем же за всех трех вместе. Пожелаем им здоровья, богатства, долгой жизни, счастья и благоденствия; пусть они еще долго занимают высокое, по праву им доставшееся место в рядах своей профессии, так же как и любовью и уважением уготованное им место в наших сердцах!
Все гости встали со стаканами в руках и, повернувшись к трем оставшимся сидеть хозяйкам, дружно подхватили песню, которую затянул мистер Браун:
Что они славные ребята,
Что они славные ребята,
Что они славные ребята,
Никто не станет отрицать.
Тетя Кэт, нe скрываясь, вытирала глаза платком, и даже тетя Джулия, казалось, была взволнована. Фредди Мэлинз отбивал такт вилкой, и поющие, повернувшись друг к другу, словно совещаясь между собой, запели с увлечением:
Разве что решится
Бессовестно солгать…
Потом, снова повернувшись к хозяйкам, они запели:
Что они славные ребята,
Что они славные ребята,
Что они славные ребята,
Никто не станет отрицать.
За этим последовали шумные аплодисменты, подхваченные за дверью столовой другими гостями и возобновлявшиеся много раз, меж тем как Фредди Мэлинз, высоко подняв вилку, дирижировал ею, словно церемониймейстер.
Холодный утренний воздух ворвался в холл, где они стояли, и тетя Кэт крикнула:
– Закройте кто-нибудь дверь. Миссис Мэлинз простудится.
– Там Браун, тетя Кэт, – сказала Мэри Джейн.
– Этот повсюду, – сказала тетя Кэт, понизив голос.
Мэри Джейн засмеялась.
– Ну вот, – сказала она лукаво, – а он такой внимательный.
– Да, наш пострел везде поспел, – сказала тетя Кэт тем же тоном.
При этом она сама добродушно рассмеялась и добавила поспешно:
– Да скажи ему, Мэри Джейн, чтобы он вошел в дом и закрыл за собой дверь. Надеюсь, что он меня не слышал.
В эту минуту передняя дверь распахнулась и на пороге появился мистер Браун, хохоча так, что, казалось, готов был лопнуть. На нем было длинное зеленое пальто с воротником и манжетами из поддельного каракуля, на голове – круглая меховая шапка. Он показывал куда-то в сторону заметенной снегом набережной, откуда доносились долгие пронзительные свистки.
– Тедди там сзывает кебы со всего Дублина, – сказал он.
Из чулана позади конторы вышел Габриел, натягивая на ходу пальто, и, оглядевшись, сказал:
– Грета еще не выходила?
– Она одевается, Габриел, – сказала тетя Кэт.
– Кто там играет? – спросил Габриел.
– Никто. Все ушли.
– Нет, тетя Кэт, – сказала Мэри Джейн. – Бартелл д'Арси и мисс О'Каллаган еще не ушли.
– Кто-то там бренчит на рояле, во всяком случае, – сказал Габриел.
Мэри Джейн посмотрела на Габриела и мистера Брауна и сказала, передернув плечами:
– Дрожь берет даже смотреть на вас, таких закутанных. Ни за что не хотела бы быть на вашем месте. Идти по холоду в такой час!
– А для меня, – мужественно сказал мистер Браун, – самое приятное сейчас было бы хорошенько пройтись где-нибудь за городом или прокатиться на резвой лошадке.
– У нас дома когда-то была хорошая лошадь и двуколка, – грустно сказала тетя Джулия.
– Незабвенный Джонни, – сказала Мэри Джейн и засмеялась. Тетя Кэт и Габриел тоже засмеялись.
– А чем Джонни был замечателен? – спросил мистер Браун.
– Блаженной памяти Патрик Моркан, наш дедушка, – пояснил Габриел, – которого в последние годы жизни иначе не называли, как «старый джентльмен», занимался тем, что изготовлял столярный клей.
– Побойся бога, Габриел, – сказала тетя Кэт, смеясь, – у него был крахмальный завод.
– Ну уж, право, не знаю, клей он делал или крахмал, – сказал Габриел, – но только была у старого джентльмена лошадь, по прозвищу Джонни. Джонни работал у старого джентльмена на заводе, ходил себе по кругу и вертел жернов. Все очень хорошо. Но дальше начинается трагедия. В один прекрасный день старый джентльмен решил, что недурно бы и ему вместе с высшим обществом выехать в парк в собственном экипаже – полюбоваться военным парадом.
– Помилуй, господи, его душу, – сокрушенно сказала тетя Кэт.
– Аминь, – сказал Габриел. – Итак, как я уже сказал, старый джентльмен запряг Джонни в двуколку, надел свой самый лучший цилиндр, свой самый лучший шелковый галстук и с великой пышностью выехал из дома своих предков, помещавшегося, если не ошибаюсь, где-то на Бэк-Лейн.
Все засмеялись, даже миссис Мэлинз, а тетя Кэт сказала:
– Ну что ты, Габриел, он вовсе не жил на Бэк-Лейн. Там был только завод.
– Из дома своих предков, – продолжал Габриел, – выехал он на Джонни. И все шло отлично, пока Джонни не завидел памятник королю Билли[123]. То ли ему так понравилась лошадь, на которой сидит король Билли, то ли ему померещилось, что он опять на заводе, но только он, недолго думая, давай ходить вокруг памятника.
Габриел в своих галошах медленно прошелся по холлу под смех всех присутствующих.
– Ходит и ходит себе по кругу, – сказал Габриел, – а старый джентльмен, кстати весьма напыщенный, пришел в крайнее негодование: «Но-о, вперед, сэр! Что это вы выдумали, сэр! Джонни! Джонни! В высшей степени странное поведение! Не понимаю, что это с лошадью!»
Смех, не умолкавший, пока Габриел изображал в лицах эту сцену, был прерван громким стуком в дверь. Мэри Джейн побежала открыть и впустила Фредди Мэлинза. У Фредди Мэлинза шляпа съехала на затылок, он ежился от холода, пыхтел и отдувался после своих трудов.
– Я достал только один кеб, – сказал он.
– Найдем еще на набережной, – сказал Габриел.
– Да, – сказала тетя Кэт, – идите уж, не держите миссис Мэлинз на сквозняке.
Мистер Браун и Фредди свели миссис Мэлинз по лестнице и после весьма сложных маневров впихнули ее в кеб. Затем туда же влез Фредди Мэлинз и долго возился, усаживая ее поудобней, а мистер Браун стоял рядом и давал советы. Наконец ее устроили, и Фредди Мэлинз пригласил мистера Брауна сесть в кеб. Кто-то что-то говорил, и затем мистер Браун влез в кеб. Кебмен закутал себе ноги полостью и, нагнувшись, спросил адрес. Все снова заговорили, и кебмен получил сразу два разноречивых приказания от Фредди Мэлинза и от мистера Брауна, высунувшихся в окна по бокам кеба – один с одной стороны, другой – с другой. Вопрос был в том, где именно по дороге ссадить мистера Брауна; тетя Кэт, тетя Джулия и Мэри Джейн, стоя в дверях, тоже приняли участие в споре, поддерживая одни мнения, оспаривая другие и сопровождая все это смехом. Фредди Мэлинз от смеха не мог говорить. Он ежесекундно то высовывал голову в окно, то втягивал ее обратно, к великому ущербу для своей шляпы, и сообщал своей матери о ходе спора, пока, наконец, мистер Браун, перекрывая общий смех, не закричал сбитому с толку кебмену:
– Знаете, где Тринити-колледж?
– Да, сэр, – сказал кебмен.
– Гоните во всю мочь туда.
– Слушаю, сэр, – сказал кебмен.
Он стегнул лошадь кнутом, и кеб покатил по набережной, провожаемый смехом и прощальными возгласами.
Габриел не вышел на порог. Он остался в холле и смотрел на лестницу. Почти на самом верху, тоже в тени, стояла женщина. Он не видел ее лица, но мог различить терракотовые и желто-розовые полосы на юбке, казавшиеся в полутьме черными и белыми. Это была его жена. Она облокотилась о перила, прислушиваясь к чему-то. Габриела удивила ее неподвижность, и он напряг слух, стараясь услышать то, что слушала она. Но он мало что мог услышать: кроме смеха и шума спорящих голосов на пороге – несколько аккордов на рояле, несколько нот, пропетых мужским голосом.
Он неподвижно стоял в полутьме, стараясь уловить мелодию, которую пел голос, и глядя на свою жену. В ее позе были грация и тайна, словно она была символом чего-то. Он спросил себя, символом чего была эта женщина, стоящая во мраке лестницы, прислушиваясь к далекой музыке. Если бы он был художником, он написал бы ее в этой позе. Голубая фетровая шляпа оттеняла бы бронзу волос на фоне тьмы, и темные полосы на юбке рельефно ложились бы рядом со светлыми. «Далекая музыка» – так он назвал бы эту картину, если бы был художником.
Хлопнула входная дверь, и тетя Кэт, тетя Джулия и Мэри Джейн, все еще смеясь, вернулись в холл.
– Невозможный человек этот Фредди, – сказала Мэри Джейн. – Просто невозможный.
Габриел ничего не ответил и показал на лестницу, туда, где стояла его жена. Теперь, когда входная дверь была закрыта, голос и рояль стали слышней. Габриел поднял руку, призывая к молчанию. Песня была на старинный ирландский лад, и певец, должно быть, не был уверен ни в словах, ни в своем голосе. Этот голос, далекий и осипший, неуверенно выводил мелодию, которая лишь усиливала грусть слов:
Ах, дождь мне мочит волосы,
И роса мне мочит лицо,
Дитя мое уже холодное…
– Боже мой, – воскликнула Мэри Джейн, – это же поет Бартелл д'Арси. А он ни за что не хотел петь сегодня. Ну, теперь я его заставлю спеть перед уходом.
– Заставь, заставь, Мэри Джейн, – сказала тетя Кэт.
Мэри Джейн пробежала мимо остальных, направляясь к лестнице, но раньше, чем она успела подняться по ступенькам, пение прекратилось и хлопнула крышка рояля.
– Какая досада! – воскликнула она. – Он идет вниз, Грета?
Габриел услышал, как его жена ответила «да», и увидел, что она начала спускаться по лестнице. В нескольких шагах позади нее шли мистер Бартелл д'Арси и мисс О'Каллаган.
– О, мистер д'Арси, – воскликнула Мэри Джейн, – ну можно ли так поступать – обрывать пение, когда мы все с таким восторгом вас слушали!..
– Я его упрашивала весь вечер, – сказала мисс О'Каллаган, – и миссис Конрой тоже, но он сказал, что простужен и не может петь.
– Ах, мистер д'Арси, – сказала тетя Кэт, – не стыдно вам так выдумывать?
– Что, вы не слышите, что я совсем охрип? – грубо сказал мистер д'Арси.
Он поспешно прошел в кладовую и стал надевать пальто. Остальные, смущенные его грубостью, не нашлись что сказать. Тетя Кэт, сдвинув брови, показывала знаками, чтоб об этом больше не говорили. Мистер д'Арси тщательно укутывал горло и хмурился.
– Это от погоды, – сказала тетя Джулия после молчания.
– Да, сейчас все простужены, – с готовностью поддержала тетя Кэт, – решительно все.
– Говорят, – сказала Мэри Джейн, – что такого снега не было уже лет тридцать, и я сегодня читала в газете, что по всей Ирландии выпал снег.
– Я люблю снег, – грустно сказала тетя Джулия.
– Я тоже, – сказала мисс О'Каллаган, – без снега и рождество не рождество.
– Мистер д'Арси не любит снега, бедняжка, – сказала тетя Кэт улыбаясь.
Мистер д'Арси вышел из кладовки, весь укутанный и застегнутый, и, как бы извиняясь, поведал им историю своей простуды. Все принялись давать ему советы и выражать сочувствие и упрашивать его быть осторожней, потому что ночной воздух так вреден для горла. Габриел смотрел на свою жену, не принимавшую участия в разговоре. Она стояла как раз против окошечка над входной дверью, и свет от газового фонаря играл на ее блестящих бронзовых волосах; Габриел вспомнил, как несколько дней тому назад она сушила их после мытья перед камином. Она стояла сейчас в той же позе, как на лестнице, и, казалось, не слышала, что говорят вокруг нее. Наконец она повернулась, и Габриел увидел, что на ее щеках – румянец, а ее глаза сияют. Его охватила внезапная радость.
– Мистер д'Арси, – сказала она, – как называется эта песня, что вы пели?
– Она называется «Девушка из Аугрима»[124], – сказал мистер д'Арси, – но я не мог ее толком вспомнить. А что? Вы ее знаете?
– «Девушка из Аугрима», – повторила она. – Я не могла вспомнить название.
– Очень красивый напев, – сказала Мэри Джейн. – Жаль, что вы сегодня не в голосе.
– Мэри Джейн, – сказала тетя Кэт, – не надоедай мистеру д'Арси. Я больше не разрешаю ему надоедать.
Видя, что все готовы, она повела их к двери; и начались прощания:
– Доброй ночи, тетя Кэт, и спасибо за приятный вечер.
– Доброй ночи, Габриел, доброй ночи, Грета.
– Доброй ночи, тетя Кэт, и спасибо за все. Доброй ночи, тетя Джулия.
– Доброй ночи, Греточка, я тебя и не заметила.
– Доброй ночи, мистер д'Арси. Доброй ночи, мисс О'Каллаган.
– Доброй ночи, мисс Моркан.
– Доброй ночи, еще раз.
– Доброй ночи всем. Счастливо добраться.
– Доброй ночи. Доброй ночи.
Было еще темно. Тусклый желтый свет навис над домами и над рекой; казалось, небо опускается на землю. Под ногами слякоть, и снег только полосами и пятнами лежал на крышах, на парапете набережной, на прутьях ограды. В густом воздухе фонари еще светились красным светом, и за рекой Дворец четырех палат[125] грозно вздымался в тяжелое небо.
Она шла впереди, рядом с мистером Бартеллом д'Арси, держа под мышкой туфли, завернутые в бумагу, а другой рукой подбирая юбку. Сейчас в ней уже не было грации, но глаза Габриела все еще сияли счастьем. Кровь стремительно бежала по жилам, в мозгу проносились мысли – гордые, радостные, нежные, смелые.
Онашла впереди, ступая так легко, держась так прямо, что ему хотелось бесшумно побежать за ней, поймать ее за плечи, шепнуть ей на ухо что-нибудь смешное и нежное. Она казалась такой хрупкой, что ему хотелось защитить ее от чего-то, а потом остаться с ней наедине. Минуты их тайной общей жизни зажглись в его памяти, как звезды. Сиреневый конверт лежал на столе возле его чашки, и он гладил его рукой. Птицы чирикали в плюще, и солнечная паутина занавески мерцала на полу; он не мог есть от счастья. Они стояли в толпе на перроне, и он засовывал билет в ее теплую ладонь под перчатку. Он стоял с ней на холоде, глядя сквозь решетчатое окно на человека, который выдувал бутылки возле ревущей печи. Было очень холодно.
Ее лицо, душистое в холодном воздухе, было совсем близко от его лица, и внезапно он крикнул человеку, стоявшему у печи:
– Что, сэр, огонь горячий?
Но человек не расслышал его сквозь рев печи. И хорошо, что не расслышал. Он бы, пожалуй, ответил грубостью. Волна еще более бурной радости накатила на него и разлилась по жилам горячим потоком. Как нежное пламя звезд, минуты их интимной жизни, о которой никто не знал и никогда не узнает, вспыхнули и озарили его память. Он жаждал напомнить ей об этих минутах, заставить ее забыть тусклые годы их совместного существования и помнить только эти минуты восторга. Годы, чувствовал он, оказались не властны над их душами. Дети, его творчество, ее домашние заботы не погасили нежное пламя их душ. Однажды в письме к ней он написал: «Почему все эти слова кажутся мне такими тусклыми и холодными? Не потому ли, что нет слова, достаточно нежного, чтобы им назвать тебя?»
Как далекая музыка, дошли к нему из прошлого эти слова, написанные им много лет тому назад. Он жаждал остаться с ней наедине. Когда все уйдут, когда он и она останутся в комнате отеля, тогда они будут вдвоем, наедине. Он тихо позовет:
– Грета!
Может быть, она сразу не услышит; она будет раздеваться. Потом что-то в его голосе поразит ее. Она обернется и посмотрит на него…
На Уайнтаверн-Стрит им попался кеб. Он был рад, что шум колес мешает им разговаривать. Она смотрела в окно и казалась усталой. Мелькали здания, дома, разговор то начинался, то стихал. Лошадь вяло трусила под тяжелым утренним небом, таща за собой старую дребезжащую коробку, и Габриел опять видел себя и ее в кебе, который несся на пристань к пароходу, навстречу их медовому месяцу.
Когда кеб проезжал через мост О'Коннела, мисс О'Каллаган сказала:
– Говорят, что всякий раз, как переезжаешь через мост О'Коннела, непременно видишь белую лошадь.