В Ленинграде узнали о судьбе бабушкиной сестры Нюры. Она жила в Витебске с мужем и тремя сыновьями. Старший успел уйти на фронт и погиб. Остальные попали в гетто. Младший сын Юра бегал за проволоку к знакомой русской семье за хлебом. Нюра предчувствовала ликвидацию и, отправляя Юру за хлебом в последний день, дала ему записку, чтобы его не отпускали назад. Храбрые люди оставили Юру у себя насильно, но через несколько дней он от них сбежал и пришел на место, где было гетто. Очевидцы всегда остаются, от них Юра узнал, как расстреливали – сначала родителей на глазах у детей, а потом детей. Где Юра мотался всю войну, не знаю – мама, по-моему, тоже не знает. Но сразу после войны он пришел к моей бабушке и стал жить у них в семье.
Мать окончила институт в 1947 году. Для девочки-юриста с пятым пунктом путь на распределении был один – в адвокатуру на периферию. Так мама попала в Карелию и встретила отца.
Глава 3. МОИ РОДИТЕЛИ
Отец быстро охмурил приезжую красавицу. Еще бы – фронтовик-орденоносец, начальник отдела в газете, комментировал по радио футбольные матчи (хоть при этом картавил и часто говорил «э-э-э»), входил в городской бомонд. А тут интеллигентная девочка, совершенно неустроенная, весь быт состоял в койке, снятой у какой-то старой грымзы, а работа – на адвокатском пункте в нескольких десятках километров от Петрозаводска.
Родители мои поженились. Отец сразу объяснил маме, кто в семье главный, а кто должен делать всю работу и за все отвечать. Как рассказывала мама, она сразу почувствовала, что попалась в капкан. Может быть, мама это придумала впоследствии, были ведь в начале их совместной жизни счастливые беспечные минуты.
В пятидесятых годах во многих изданиях – журналах, отрывных календарях – часто печатали фотографию: на валуне около водопада две маленькие фигурки, молодая пара – он стоит, гордо подняв голову, в гимнастерке, с перетянутой ремнем тонкой талией, протягивает ей руку, а она присела на валун, держит его за руку и смотрит на него. Это мои родители около водопада Кивач. Фотографировал их знакомый фотокорреспондент, когда они путешествовали по Карелии.
Мама тогда поскользнулась и чуть не упала в водопад. Папа этого не видел. Фотограф кричал, показывал руками, но папа из-за шума воды ничего не слышал и не мог понять, в чем дело, пока наконец не оглянулся. Мама уже висела на ногтях, и папа ее вытащил в последнюю минуту.
В Петрозаводске родители прожили недолго, отцу нужно было сдавать экзамены в академию. В Москве маму с папой ждали две комнаты в центре, в которых жил только папин младший брат. Мать отца в начале 1945 года упала, сломала позвоночник и умерла.
Мама, само собой разумеется, стала обслуживать двух мужиков. Отношения как-то сразу не заладились, отец демонстративно контролировал, хорошо ли жена ухаживает за братом, а тот жаловался отцу: "Марик, твоя стерва мне кушать не дает!"
Впрочем, я все это знаю со слов матери, отец ничего никогда не рассказывал, но, по своему ощущению, думаю, что так вполне могло быть.
Отец поступил в академию, хоть и не без труда, а мать была отправлена в Ленинград к бабушке, дохаживать беременность и рожать. Родившийся мальчик прожил недолго, до полугода не дожил, и умер от воспаления легких. О первом ребенке моих родителей я узнал, когда мне было за двадцать, раньше никогда в семье о нем не говорили. Я не знаю, ни как его звали, ни где он похоронен. Мама горевала ужасно. Ее вернула к жизни только поддержка и забота папы. По другой трактовке, мама долго не могла оправиться, потому что с папой почти не общалась в это время, он был в Москве, и у него были свои дела, более важные, чем смерть ребенка. Не знаю, что было на самом деле – мама рассказывала и так, и этак, в зависимости от текущей жизненной ситуации.
В 50-м году арестовали деда. Политики не было никакой, просто дед был предпринимателем, возил с Севера в Ленинград рыбу и попал под какую-то кампанию. В "Ленинградской правде" напечатали фельетон "Король салаки", героем которого был дедушка. Следствие вели неторопливо, суд состоялся в 1954 году, и деда оправдали, но четыре года в тюрьме он просидел. Отец перепугался сильно, боялся, что вылетит из академии, но с матерью не развелся.
Отец учился в академии блестяще – «пятерки» по всем предметам. Пять раз он ходил в строю по Красной площади в рядах Краснознаменной ордена Ленина Военно-политической академии имени Ленина, однако ничего не видел, потому что очки на параде полагалось снимать. Каждому параду предшествовали два месяца репетиций.
Незадолго до окончания отца спросили:
– Товарищ Фарбер, поедете служить на Сахалин?
– Я оканчиваю академию с отличием, и сам выберу округ, в котором буду служить, – смело ответил папаня. За этим последовало насмешливое: "Да?", две «четверки» на выпускных экзаменах и назначение начальником отдела газеты «Тревога» в городе Южно-Сахалинске.
Ко времени окончания академии у родителей уже был я. Мама, понятное дело, собиралась ехать с папой, а я до выяснения обстановки был оставлен у бабушки в Ленинграде, где прожил год (мама всегда уточняла, что не год, а десять месяцев, подчеркивая, что не так уж и сильно она одолжилась у своей матери).
Родители ехали на Сахалин поездом, в одном купе с майором Рубиным, получившим назначение в политотдел округа (или армии?). Рубин стал другом родителей на всю жизнь, а его сын стал моим другом.
Третий еврей, окончивший академию, ехал не с ними, но тоже почему-то на Сахалин.
Однако, нет худа без добра. Период борьбы с космополитизмом наша семья провела на Сахалине, ни папу, ни Рубина не тронули, кампания не успела развернуться на Сахалине в полную силу.
Глава 4. САХАЛИН
Родители хорошо и весело зажили на Сахалине. Им выделили японскую фанзу на улице Чехова. Мама говорила, что так и не узнала, сколько же в ней было комнат, потому что можно было отодвинуть какую-нибудь стенку и найти новую комнату. Около фанзы был огород, а на улице Чехова была булыжная мостовая, это я уже сам помню. Первое время в одном доме с ними жил Рубин. Через год он привез семью и получил квартиру, а мама съездила за мной в Ленинград.
На Сахалине блестяще проявился мамин талант устраивать дом. Отец был склонен поставить ящик, накрыть его газетой и с такой меблировкой ожидать очередных изменений в жизни, «оргов», как назывались мероприятия, после которых офицеров могли запросто перевести куда угодно. Поэтому же отец, уезжая из Москвы, забронировал за собой меньшую из двух комнат, площадью 13 квадратных метров, а большую, площадью 20 метров, оставил брату – боялся, что его могут перевести туда, где не положено бронирование московских комнат, в этом случае пропала бы маленькая.
Мама устраивала жизнь по-настоящему. С ее светлой головой и проворными руками, она превращала устройство жилья в фейерверк находок и остроумия. Отец был на подхвате, но помогал, как я понимаю, с удовольствием. Маме бы тогда объяснить папе, кто чего стоит, и не уступать потом ни пяди, может быть, и жизнь пошла бы по-другому. А так отец придумал для матери прекрасное определение, которое позволяло ей все делать, но вместе с тем ни на что не претендовать. Папа называл маму "комнатный гений". Этим как бы признавались несомненные и разносторонние мамины таланты, но отмечались и их мизерные масштабы. А подлинным, вселенским гением был, конечно, папа.
После фанзы нам дали двухкомнатную квартиру в новом шлакоблочном доме в военном городке. Это уже было настоящее жилье. Я помню, что в этой квартире собиралась компания – офицеры с женами, сахалинские юристы, журналисты. Солили красную икру, разделывали крабов со скрученными проволокой ногами, пели песни, устраивали маскарады. Душой компании была мама.
Я преклонялся перед этими красивыми молодыми людьми, особенно перед офицерами. Как-то вечером я катался во дворе на бельевой веревке, веревка оборвалась, и я разбил голову о камень. Мама поволокла меня в больницу, и возвращались мы совсем поздно, на улице – ни души. Только впереди шел, сильно качаясь, человек в форме. На всю жизнь у меня осталось изумление, как это офицер, венец творенья, может быть так сильно пьян и, во-вторых, если так пьян, то почему песен не поет. У нас в доме хоть сильно не напивались, но пели всегда.
Слова «магазин» и «клуб» я узнал только в первом классе, до этого я знал «военторг» и "Дом офицеров". В военторге выдавали паек, около военторга мужики продавали горбушу с икрой, а в Доме офицеров устраивались "ситцевые балы". Мама сшила себе ситцевое платье, а папе ситцевый галстук, они танцевали на балу вальс и танго и стали победителями, принесли домой приз – серебряное блюдо.
Из сахалинской жизни я помню многое, но отрывочно. Помню отца с разбитой головой – пошел ночью курить на кухню, потерял сознание, упал и ударился лысиной о железку возле печки. Сколько же отцу было лет тогда? Тридцать девять или сорок, меньше, чем мне сейчас. Мама сердилась, что он потащился ночью курить, а у него было виноватое лицо, и он оправдывался. Я папу очень любил, мне его было жалко, и я хотел сказать маме, что папа не виноват. В моей взрослой жизни я никогда не видел у папы такого лица, он начинал раздражаться, кричать и обзываться, не выяснив, кто, куда и на что упал…
Из сахалинской жизни я помню многое, но отрывочно. Помню отца с разбитой головой – пошел ночью курить на кухню, потерял сознание, упал и ударился лысиной о железку возле печки. Сколько же отцу было лет тогда? Тридцать девять или сорок, меньше, чем мне сейчас. Мама сердилась, что он потащился ночью курить, а у него было виноватое лицо, и он оправдывался. Я папу очень любил, мне его было жалко, и я хотел сказать маме, что папа не виноват. В моей взрослой жизни я никогда не видел у папы такого лица, он начинал раздражаться, кричать и обзываться, не выяснив, кто, куда и на что упал…
Помню, как отец брал меня с редакцией на рыбалку. Ехали на грузовиках к Охотскому морю, а рыбу ловили в речке, вблизи устья. На обратном пути видел, как на широкой полосе отлива корейцы собирали морскую капусту. Это мне так объяснили, а я видел только маленьких человечков на мокром песке…
Мама повела меня стричь, и парикмахерша спросила:
– А ты кого больше любишь – папу или маму?
– Папу, – ответил я, подумав. Мне показалось непорядочным говорить, что я люблю больше присутствующую здесь маму, а не отсутствующего папу.
– А почему? – хихикала парикмахерша.
– Ну, – начал я фантазировать на ходу. – С папой можно на рыбалку и за грибами.
Мама обиделась ужасно, и после посещения парикмахерской стала мне объяснять, какой я неблагодарный и поверхностный человек. А я канючил: «Чего она спрашивает?..»
Мне шесть лет. Поздний вечер, в квартире очень темно, тепло и спокойно. Я сижу у мамы на руках, а в кроватке спит мой новорожденный брат, и мама мне рассказывает:
– Я тебя очень люблю, я любила тебя больше всех на свете. Когда должен был появиться Алешенька, я думала, что ты будешь настоящий сын, а второй – просто так, на всякий случай, ребенок "на каждый день". Знаешь, как бывает хороший костюм, который надевают по праздникам, и костюм похуже, который носят каждый день. А теперь вас двое, и я люблю вас совершенно одинаково, мое сердце разделено ровно пополам.
– А как же папа? – спросил я. Других родственников, кроме папы и брата, я не знал.
Мама ничего не ответила, и я решил, что то место, где проходит черта, разделяющее мамино сердце пополам, принадлежит папе.
Я ничего не понял в маминых словах и лет тридцать не вспоминал о них, просто не помнил этих разговоров. Сейчас, когда я вырастил двух своих детей и ни разу не задумался над тем, кого из них больше люблю, когда любимый мой братик уже двадцать лет лежит в могиле, я вдруг вспомнил тот сахалинский вечер и ужаснулся.
Всегда мама оценивала, кто чего заслуживает, кто кому сколько должен, кому лучший кусок, кто чего достоин, кого стоит любить больше. Кому можно разрешить измываться над собой, как она позволяла отцу, а с кем следует быть сдержанной и жестокой, как со мной, взрослым. Отчего это – от вечной бедности, от советской закваски, от отцовской армейской школы или от душевной болезни?..
На Сахалине отец прослужил шесть лет. Офицер он был дисциплинированный, журналист со школой «Комсомолки», так что отпускать его было ни к чему. Отец рвался в Москву, в свою 20-метровую комнату, в центральную прессу, да и выслуга лет – 17 календарных, 28 с учетом войны (год за три) и Сахалина (год за полтора), давала право на пенсию.
Как раз тут подоспело хрущевское сокращение армии, кто-то из начальства, особо заинтересованный в отце, уехал в отпуск, короче, отец по скорому демобилизовался, даже серебряную пластинку с надписью "Подполковнику М.И.Фарберу…" не успели приделать к памятной шкатулке. Так они до сих пор отдельно и лежат.
Глава 5. ВОЗВРАЩЕНИЕ В МОСКВУ
Накануне отъезда с Сахалина отец получил письмо от брата, суть которого состояла в следующем. Отец с женой и двумя детьми будет жить в маленькой комнате, которая за отцом и закреплена. А в большой будет жить он, младший братишка, с женой и сыном. Так положено по закону, спорить отец не может. Если хочет, пусть считает младшего брата подлецом, это его право, но такова жизнь («сель а ви» тогда не говорили).
Для отца это было ужасным ударом, крахом основ. С ним так поступил младший брат, которого он вырастил. Да, по тому времени, и масштабы катастрофы были действительно немалые, ведь Москва только начинала строиться, надежд на квартиру не было. Отец перестал спать, страдал, не мог успокоиться. По семейному преданию, именно поэтому мы возвращались в Москву не самолетом (двое суток, кажется, с посадками и ночевками в Чите, и еще где-то), а поездом – семь суток, плюс сутки опоздания, всего восемь. Для того, чтобы у отца было несколько лишних дней прийти в себя.
И мы покатили через всю Россию. Одна из неразгаданных мной загадок семьи – почему мы ехали вчетвером на трех местах. Папа, мама, двое детей. Алешке не было двух лет, а я, хоть и семилетний, но писался по ночам как новорожденный. Ведь ехали с Сахалина, деньги были, могли приплатить к бесплатному армейскому билету.
А так: на одной нижней полке спал я, на другой спал Алеша и сидела мама, держа навесу описанные мной простыни, чтоб к утру просохли. На одной верхней полке храпел отец, а на другой – наш несчастный сосед.
Все-таки доехали, дядя нас встретил и… доставил в нашу 13-метровую комнату.
Скандалы с семьей дяди начались почти сразу же по приезде, в основе, конечно, кому какая комната и как разрешить квартирную проблему, но припомнили и все остальное. Я пошел в школу в Потаповском переулке, отец начал работать в международном отделе газеты "Советский флот", а мама решала все бытовые проблемы.
Она вертелась волчком, чтобы заработать. Устроиться адвокатом было трудно, да и куда с такой оравой. Как я сейчас понимаю, маму не очень-то и манила адвокатская работа, не по ней она была. Но деньги нужно было где-то доставать. Мать одалживала, переодалживала, закладывала в ломбард то кольцо, то отрез на платье, делала кукол для актеров, выступавших на эстраде в провинции и в Москве по клубам, только бы отец не устроил скандала, что обед плох или на что-то нет денег.
Сахалинские накопления рассосались сами собой – два лета мама провела с нами на юге, в Джубге. Это сейчас известный курорт, а тогда была рыбацкая деревня. Что-то по мелочам, наверное, купили – все-таки переехали в Москву, но не машину, не дачу.
В общем, денег не было никогда. А папа ничего не понимал, даже чувствовал себя ущемленным. После того, как он впервые попал на дипломатический прием, пришел домой, лег на тахту и, поглаживая себя по брюху, сказал матери: "Мне бы другую жену, я бы многого добился в жизни". Но это после приема, а так просто орал на маму, упрекал, что денег нет, потому что она транжирит деньги, вот его мать была хозяйка – она покупала бой яиц и колбасные обрезки, готовила вкусно, а денег уходило мало.
И, чтобы смысл слов лучше доходил, поливал мать, хоть и не матом, но такими изощренными оскорблениями, что неизвестно, как хуже. Сказала бы мама в ответ: «Побольше надо приносить – не буду одалживать». Так мне говорила моя жена в тяжелые минуты в ответ на мои недовольства, выраженные в значительно более мягкой форме. Или помахала бы перед носом у папани пальцем, как одна сахалинская дама, оказавшаяся рядом с отцом в минуту гнева: «Ты на меня не ори, я тебе не Полинка!» Может быть, тогда Зевс-громовержец и смутился бы, поискал бы подработку. Я всю жизнь проработал на двух работах, и ничего.
Но мама моя плакала, хваталась за сердце, прижимала к себе детей, а на следующий день искала средства к существованию. А папа, дав всем разгон и всех назвав по заслугам, ложился, негодующий, на тахту с газетой, и все оставалось по-прежнему.
Вдруг подошло очередное сокращение армии и флота, которое ударило по нашей штатской семье – была закрыта газета "Советский флот". Отцов редактор отдела полковник Юрзанов переходил в "Красную звезду" и брал с собой отца, но накануне перехода он дописал статью, встал из-за стола, потянулся, упал и умер. Отец остался без работы.
Тут мои родители решились на мужественный поступок. Отец пошел работать в исполком, в отдел учета и распределения жилой площади. К тому времени мы были очередниками района и могли через несколько лет получить квартиру. Стать очередником было очень тяжело, ставили на очередь до 3-х метров на человека, а 13, деленное на 4, давало больше трех. Но как-то все-таки отец добился, и нас поставили. Так вот, офицеров-пенсионеров, которые были москвичами-очередниками, приглашали на работу в исполком. Зарплату не платили, зато через год обещали дать квартиру. Отец стал расселять людей, в первую очередь из подвалов. Я хорошо представляю себе, как жили люди, потому что видел это сам. В нашем четвертом классе только у Лены Федосеевой была отдельная квартира. У нас было четыре семьи в пятикомнатной квартире, у всех примерно так же, а мой друг Юра Аубекеров жил в подвале, верхняя часть окон подвала была вровень с тротуаром улицы Чернышевского, а в некоторых комнатах совсем не было окон.
На одну отцову пенсию прожить было нельзя, матери нужно было искать работу, но так, чтобы Алеша был пристроен. Выход нашелся. Мама пошла на курсы воспитателей детских садов, где людям с высшим образованием за четыре месяца давали среднее педагогическое.