— Не знаю, друзья, не пробовал ни того, ни другого… Танечка, тарелку овсянки, кисель и сырники.
— Николай Ильич, говорят, в Америке есть общество вегетарианцев?
— Есть такое. Я почетный член этого общества. Даже диплом имею.
Тяжелый день сегодня. Изнервничался, устал, еле держусь — старею. Надо бы лечь — все равно не работать. А перед глазами туман, лица ребят расплываются.
— Вам плохо, Николай Ильич? Давайте мы вас домой отвезем.
— Обойдется. Я посижу немного.
Гуще туман, темнее. Он клубится, как облака за окном самолета, синеет, как туча перед грозой. И в нем медленно гаснет звук. Сначала привычный гул зала, потом смешки за соседним столом, потом вдруг прорвавшаяся чья-то фраза: «Книгу сейчас читаю — не оторвешься. «Охотники за головами». Читал?»
Ответа я не слышу. Только эта фраза повисла перед глазами, словно световое табло на доме «Известий» в Москве. Но и она гаснет, а из синей темноты выплывает что-то зеленое и бескрайнее. Море?
2
— Лес. Будем снижаться.
Вертолет с ходу пробил облака и ровно застрекотал над огромным лесным массивом — ни конца, ни края.
— Это где-то тут.
— Как ты определил?
— Сработало запоминающее устройство. Мы были здесь в прошлый раз.
Нас в вертолете десять. Все в одинаково зеленых комбинезонах, в одинаковых шлемах с прозрачным забралом на лице. У всех оружие, непохожее на земное, но более эффективное. Схема кнопочная, промах исключен. Впрочем, и у тех, кого мы преследуем, то же оружие, добытое у прежних охотников. Побеждает скорость — стреляй первым, иначе тебя подстрелят.
— Они стали чертовски ловкими.
— Чего же ты хочешь: звериное чутье. Это их могущественная защита.
— Откуда у них чутье?
— Выработалось. Условный рефлекс. Жить-то надо.
— Нам тоже.
Шутка? Нет. Ни смеха, ни улыбок. Все серьезны и сосредоточенны, как бойцы перед трудной операцией. Мы и в самом деле бойцы — полицейский десант, контролирующий северные границы резерваций.
— Снижаемся. Дальше — пешком. Здесь недалеко.
Вертолет коснулся земли, подпрыгнул по-кошачьи и замер на широкой и светлой поляне, со всех сторон окруженной высокими деревьями. Гладкие, как отполированные стволы, где-то высоко — крона: зеленый плотный шар, почти не пропускающий света. Лучи пронзают кроны редкими, но горячими потоками. Трава низкая, похожая на газон, в лесу меняется. Здесь она выше и разнообразнее: стебли и листья, как в ботаническом музее, отличаются друг от друга по форме и цвету. В плешинах — коричневая земля, исполосованная тугими узлами корней.
— Кого оставим у вертолета?
— Никого. Зачем? Они не смогут его уничтожить.
— А увести?
— Они забыли, как это делается.
— А как стрелять, они не забыли?
— Не забывают: мы учим.
Я, новичок в этой группе, решаюсь задать вопрос:
— А зачем мы их вытесняем из леса? Разве они мешают?
— Траву бережем. Тут и соусы и супы. От химии без хорошей подливки кишки выворачивает. А этим тоже подливка нужна.
— Зачем?
Хохот.
— Если тебя поджарить, думаешь, очень вкусно без соуса?
Каннибализм строго преследуется на Контролируемых территориях, но в дела резерваций полиция, как правило, не вмешивается. Туда носа не сунешь — невыносимая жара, злая, хрустящая пыль, лиловые скалы. И все же туда третье столетие подряд уходят ежегодно сотни, а порой и тысячи людей, охваченных «тоской городов». Они кочуют племенами, плодятся, охотятся друг на друга, как звери, давно уже вымершие на этой планете. Мы не уничтожаем их — сами вымрут, говорят в совете, — а только оттесняем, когда они подбираются близко к нашим лесам. В один из таких полицейских десантов включен и я.
Лес встречает нас смятой сухой травой. Она не поднялась — смятая тропинка, ведущая в темно-зеленую глушь. Это начало опасности.
— Они могут быть везде, — говорит Инспектор, — могут сидеть рядом с нами в кустарнике, поджидать нас на деревьях, подползти в траве и напасть беззвучно и неожиданно.
Но для Инспектора и его полицейских — это ремесло, тернии профессии, а зачем здесь я? Из любопытства «Твой порок, — сказал Восьмой, — а пороки у нас лечат». Но я не хочу лечиться от любопытства: так интереснее жить. Десантники занимаются своим ремеслом, а я живу. Прислушиваюсь: не зашелестит ли рядом листва; приглядываюсь: не мелькнет ли тень за искривленным стволом дерева. Мы гуськом идем по вытоптанной тропинке, останавливаясь перед каждой веткой. Кто знает: вот-вот раздастся тихий свист, и тугая веревка, сплетенная из травы, метнется вниз, мертвой петлей захватит шею…
— Не отставать, — командует Инспектор, — пальцы на клавишах.
Он говорит об оружии. Каждый клавиш — луч, убивающий мгновенно и безболезненно. Но если пальцы не успеют?
Помню, Восьмой сказал мне:
— Они увидят вас первые. Они могут все, что можешь ты, чуть хуже, конечно. Но они знают лес, а ты ни разу в нем не был.
И правда, кто у нас может похвастаться тем, что знает лес, кроме поваров и аптекарей да полицейских десантников, опекающих границы резерваций? Мы не любопытны, мы берем дары леса, не изучая его.
Лес действительно загадочен, тих и пуст. Звук шагов тонет в мягкой, податливой траве. Потные руки сжимают оружие.
— Если мы пропустим их в лес, — говорит Инспектор, — вытеснение потребует много жертв. Пока еще нет ни одной, ни у нас, ни у них. Да и никого вообще не видно и не слышно. Может быть, ушли? Даже свист ветра не слышен, и лес кажется огромным залом с зеленым потолком и колоннами-стволами, залом, где, кроме нас, никого нет.
Инспектор, идущий впереди, неожиданно останавливается.
— Что случилось?
— Должно быть, пришли.
— Ты уверен?
— Слишком долго идем.
— Может, не туда?
— Нет, правильно.
— Значит, они сменили стоянку?
— Едва ли.
— Ну и маскировка…
— Ты о чем?
— Об умении спрятаться, стать невидимым. Приспосабливаемость к обстановке. Мы забыли о ней, а они помнят.
— Пусть приспосабливаются. Найдем.
— А вдруг они тебя найдут?
Пророческие слова! Мой сосед даже не успел ответить: что-то черное мелькнуло в воздухе и скрылось, а он упал, захлебнувшись криком. Из перерезанного горла фонтаном забила кровь.
— Ложись!
Я метнулся за толстый ствол дерева, бросился на землю, прижавшись щекой к гладкому корню. И вспомнилось равнодушное напутствие Восьмого: «Ты никогда не смотрел смерти в лицо. А она не любит, когда на нее смотрят. Лучше отвернись». Но я не могу отвернуться. Я смотрю, не отрываясь, как зачарованный, на безжизненное тело моего спутника. Вот оно дернулось и поползло по земле, подрагивая на корнях, а потом взлетело вверх и пропало. Мистика?
Нет, это они.
Сейчас я уже вижу их: обнаженные коричневые тела, длинные волосы, бородатые лица, травяные повязки на бедрах. Они прячутся за стволами. Наше оружие не достанет — слишком далеко. Лучше подождать, когда они подвинутся ближе. Но кто-то из десантников не выдержал. Узкий луч рванулся из-за дерева, ударил по стволам. Они не упали: повисли в воздухе, удерживаемые кронами соседних деревьев. И словно ничего не изменилось в лесу: та же звенящая в ушах тишина, тот же строгий порядок, установленный неизвестно когда.
Снова сдавленный крик, хрип, и я понял, что стрелявший уже мертв. Мы побежали, не скрываясь и не думая об атаке. Я тоже бежал, размазывая по лицу пот пополам со слезами, и тоже кричал от страха, как загнанный охотниками «дикий», — удачливыми охотниками, не нам чета.
Вдруг что-то тяжелое ударило меня в спину, швырнуло на землю, и, почти уже теряя сознание, я услышал над собой голоса. Чужие голоса.
— А с этим что делать? Он еще жив.
— Отнесем к машине.
— Может, добьем?
— Зачем? Четверо у них убиты. Больше пока не сунутся.
— А мы?
— Уйдем. Их лес. Этого вернем живым, они поймут, что мы согласились на вытеснение. Обычный знак.
Меня подымают и куда-то несут. Зеленая крыша над головой качается, расплываясь и бледнея. Кажется, что я смотрю на нее сквозь залитое дождем стекло. Зеленый цвет медленно приобретает пастельный оттенок, графится на квадраты черными прямыми линиями. И, словно сквозь стекло, доносятся уже совсем другие голоса.
— Надо «скорую» вызвать.
— Зачем? Это у него обычное. Лучше отвезем домой — у Юрки машина.
— Позвони Волохову.
— Может быть, Инке?
Раз-два, раз-два… Я качаюсь, как в люльке. Куда меня опять несут? Где я? Я раздвоен, сознание бьется между двумя мирами. Чье оно, мое или «его»? Раз-два, раз-два… Маятник: длинная тонкая шея и золотой шар внизу. Туда-сюда, от стены к стене. Медленно качается маятник, подвешенный к потолку в огромном зале с голубыми, как небо, стенами.
3
Значит, припадок еще не кончился. Сейчас, когда я думаю о нем, помнится именно голубой зал, увиденный сквозь морозную дымку.
Опять полунамек: вижу не все. Только слуховая галлюцинация дополняет увиденное.
Говорят двое. Один из них я. Голос другого знаком и привычен.
— Я ведь предупреждал тебя: добром это не кончится. Четверо убитых — не много ли?
— Они знали, на что шли.
— Конечно, знали. Полицейские десантники — это их профессия. А ты знал?
Мы уже говорили об этом перед полетом. Сейчас он скажет, что мне еще повезло и что этот случай меня кое-чему научит.
— Чему, Восьмой?
— Равнодушию. Не все ли тебе равно, как живут и что едят в резервации? Они вымрут скорее, чем мы.
— Зачем же мы их вытесняем?
— Пока еще лес нужен нам.
— И все-таки к ним и сейчас уходят. Зачем?
— Спроси у них. Пойди к ним налегке. Без оружия. Они тебе скажут. — Слышу смешок, старческий и брезгливый. — Впрочем, можно и проще: я скажу. Может быть, станешь умнее.
Беззвучно качается маятник. Вращается золотой шар, выпуская на стены сотни солнечных зайчиков, юрких, стремительных — разве поймаешь? Откуда-то слышна музыка — медленная, зыбкая, как рябь на воде. Вращается золотой шар — маленькая планетка, подвешенная на жесткий стержень Времени.
— Оно неумолимо, мой мальчик: ни остановить, ни повернуть вспять. Мы не умеем управлять временем и не научимся никогда. Мы уже на краю, дальше идти некуда: пропасть или глухая стена — выбирай, что лучше. Можно, конечно, перекинуть мост через пропасть, а стену пробить, взорвать, уничтожить, но зачем? Да и нечем. Нужны силы, а их у нас нет. Страшные слова: «угасающая цивилизация»! Страшно терпеть их. Гораздо легче протестовать — недорого и сердито, а конец все равно один: смерть. В разные времена разные формы протеста. Чаще всего уход в прошлое, наивная игра в близость к природе, в кажущуюся свободу «диких» и страшная закономерность: чем выше уровень цивилизации, тем дальше в прошлое уходят от нас «дикие». Они были всегда: и когда мы приручили атомную энергию, и когда вышли в космос, и когда научились управлять плазмой, и сейчас, когда мы все это прочно забыли. «Дикие» — это регресс против прогресса. Сначала буколика, разведение травки вдали от шума городского; потом — колонии: самодельные муравейники, вымирающие от междоусобиц, драк, эпидемий; затем — толпы нелепых, оборванных и грязных бездельников, молчаливо сидящих на городских улицах. Лень управляет ими, всесильная госпожа Лень; лень мыслить, лень двигаться. Гораздо проще не думать, залезть в пещеру и убить ближнего, чтобы не умереть с голоду. Вот и появились в каменных пустынях на юге стада утративших разум маньяков, бежавших от «тоски городов». Теперь они — вне общества, вне законов, вне цивилизации. Мы вытесняем их с Контролируемых территорий, а там пусть вымирают по собственным нормам и методам.
Глохнет голос, гаснет золотой шар, темнеют солнечные блики на стенах. Морозная дымка укладывается в прямоугольник окна, открытого как обычно. Значит, я уже дома. Довезли ребята, спасибо им.
4
За столом, склонив голову набок, что-то прилежно пишет Волохов. Вот он подымает голову, губы его шевелятся — считает или придумывает? Потом, заметив, что я очнулся, радостно улыбается.
— Как самочувствие, Николай Ильич?
— Фифти-фифти. А где ребята?
— Да с полчаса как ушли. Я тут посчитал кое-что, пока вы спали, а Инка в магазин побежала: у вас в холодильнике пустыня, хоть бы консервы с горошком или баклажанная икра. А то — чистая Антарктида. — Он встает, застегивает пальто. — Пойду ее встречу; может, капусту купила — помогу. А вы лежите пока, мы скоро.
Волохов уходит, а я закрываю глаза, вспоминая подсмотренное сквозь щелку во времени. Она снова приоткрылась, показав мне уголок прошлого, забытого, но все же не мертвого.
Вот и еще одной тайне конец: я вегетарианец не по убеждениям, не по привычкам. Это не аномалия в моем организме, это необходимость, рожденная условиями жизни на родине. Иначе человек там перестанет быть человеком. Кстати, это — тоже форма протеста, знакомая мне не только по кинематографу памяти.
Я видел и на Земле таких «протестующих». Нечесаные, грязные, эпатирующие прохожих бездельники — на улицах Лондона, Стокгольма, Нью-Йорка. Протестуйте себе на здоровье, но знайте, против чего вы идете. Худшая, трусливейшая форма протеста — пассивный протест, без борьбы, без цели. Вам не нравится общество, в котором вас принуждают жить? Ломайте его, перекраивайте, стройте заново во имя счастья миллионов, но не молчите, не опускайте бессильно руки, не превращайтесь в лежачий камень, под который и вода не течет. Вы повторяете ошибки моей планеты, где таким же, как вы, осталось совсем немного до последнего, страшного шага.
Хлопнула входная дверь. Шепот в прихожей. Каблуки простучали по коридору на кухню: Инна. Вот она уже гремит кастрюлями, в который раз удивляясь, что приходится варить своему учителю не вкусный мясной обед, а капустно-морковное месиво.
Как они еще молоды — мои родные ребята. Им тоже не нравится кое-что в этом мире. Они с запальчивостью осуждают все устоявшиеся научные истины, все критерии и правила, придуманные до них не Моцартом, а Сальери. Они запросто выбрасывают устаревшее, отжившее и приносят свое, новое, необычное, что заставляет испуганно кривиться ханжей от науки или искусства. Пусть кривятся: это неизбежно. Но, придумывая свое, помните, что на смену вам идут такие же — неугомонные, протестующие, изобретательные. И быть может, они сломают многое из того, что вы возводили в науке, и построят свое. Тогда вспомните себя и не мешайте им. Ладно?
ТЕТРАДЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
Припадки чаще и откровеннее.
Прошлое вторгается властно в мой новый мир, все объясняя, и объяснения, как мертвые кирпичи, одно за другим воздвигают все выше стену между мной и людьми. Но Маугли уже стал человеком и не в состоянии вернуться в джунгли. И не захочет, даже если бы такое возвращение было возможно. Кто знает, что нашел бы он сейчас на камнях породившего его мира? Пожирающих друг друга питекантропов или горсточку заживо умирающих мудрецов, отягощенных своей бесполезной мудростью?
Недавно я побывал в Лондоне на симпозиуме математиков, стремившихся каждый по-своему сформулировать теорию связи, или, как ее еще называют, теорию информации. О чем я думал, прогуливаясь по блистательной Пикадилли или по окраинным переулкам Лондона? Если бы этот мир развился, не имея перед собой противостоящего ему мира социалистического, он, вероятно, достиг бы тех же самых вершин, до которых добралась моя далекая цивилизация. До тех ледяных высот, вымораживающих в человеке великую сущность бытия — счастье жизни и радость творчества. Не зря меня называют «снежным человеком». Я сын того же холодного мира, где не только вода замерзает, но и души.
Я почувствовал дыхание этой душевной мерзлоты и на лондонском симпозиуме, когда сорокалетний профессор Кингсли сделал сенсационное заявление о ненужности дальнейших математических изысканий. Они, мол, всегда несут с собой непредвиденную опасность, как невинное стремление Резерфорда проникнуть в тайны атома принесло в жертву Хиросиму и Нагасаки. «Да и вообще любое достижение науки, как только оно становится применимым в массовом масштабе, — обобщил он свою мысль, — подчас приносит опасности, почти непреодолимые».
Тогда я только подивился этой духовной ограниченности, мимоходом подумав, а не рассуждал ли так же и мир, меня породивший? Но не дождался припадка, а вместе с ним и ответа на мой вопрос. Ответ пришел позже, уже в Москве, когда я прочел в газете полемику двух ученых — американца и русского. Уже другой американский профессор, не Кингсли (как заразительна эта душевная мерзлота!), утверждал, что развитие науки находится в явном противоречии с интересами человечества. Он привел почти те же аргументы. Русский высмеял этих интеллектуальных самоубийц. Высмеял беспощадно и умно, доказав, что каждая победа человеческого гения отзывается благом в жизни людей.
Я читал газету, лежа на кушетке в гостиничном номере, и вторжение прошлого на этот раз не опрокинуло меня наземь. Долго ли длился припадок, я не знаю, но он открыл мне еще один уголок моей родины, еще один краешек той пропасти, к какой двигались мои соплеменники. Как и ранее, то был не сон и не смутное воспоминание, а почти совершенная модель прошлого.
…Мне около тридцати, я только что назначен Вычислителем в состав новой космической экспедиции, первой за три столетия, прошедшие с тех пор, как были прекращены исследования космоса (я привожу цифры в земном исчислении, так как нынешняя мысль моя не в состоянии воспроизвести их иначе). Из давних хроник я узнал, что последний космический корабль не вернулся. Новых уже не проектируют, изучение Вселенной приостановлено, не строят обсерваторий и не готовят астрономов. Лишь несколько старых обсерваторий доживают свой век на планете. Там работают ученые-самоучки. Я был в их числе, когда поступил сигнал о моем назначении на пост Вычислителя. Теперь меня иначе не называют.