01-Хождение за три мира (Сборник) - Абрамов Александр Иванович 6 стр.


— Вы идете, Сергей Николаевич?

— Нет, — ответил я, — не пойду. Моему товарищу плохо: укачало, должно быть. Я с ним побуду.

Мишка по-прежнему не двигался — даже головы не поднял. Я выждал, пока не смолкли шаги в коридоре, и предупредил его:

— Я в бар пошел, а дверь, уж извини, запру.

Дверь я запер, но до бара не дошел. Опять внезапная и ставшая уже привычной темнота вернула меня в знакомое кресло со шлемом и датчиками.

Первое, что я услышал, был конец разговора, явно не рассчитанного на мое пробуждение:

— Путешественник во времени — это старо. Я бы сказал — прогулка в пятом измерении.

— А может, в седьмом?

— Сформулируем. Что с ним?

— Пока без сознания.

— Сознание уже вернулось. Лягушка-путешественница.

— А энцефалограмма?

— Записана полностью.

— Я же говорил: форменный самородок.

— Включать изолятор?

— Хочешь сказать: выключать? Давай ноль три, потом ноль десять. Пусть глаза привыкают.

Темноту чуть-чуть размыло. Как будто где-то открыли щелку и впустили крохотный лучик света. Еще невидимый, он уже сделал видимыми окружавшие меня предметы. С каждой секундой они становились все отчетливее, и вскоре передо мной возник кинематографический лик Заргарьяна.

— Аве гомо амици те салютант.[1] Переводить надо?

— Не надо, — сказал я.

Стало совсем светло. Шлем космонавта легко соскочил с головы и взлетел вверх. Спинка кресла сама подтолкнула меня, как бы предлагая встать. Я встал. Никодимов уже сидел на своем прежнем месте, приглашая меня к столу.

— Переживаний много?

— Много. Рассказывать?

— Ни в коем случае. Вы устали. Завтра расскажете. Все, что вам нужно, — это отдохнуть и как следует выспаться. Без сновидений.

— А то, что я видел, — это сны? — спросил я.

— Обмен информацией отложим до завтра, — улыбнулся он. — А сегодня ничего не рассказывайте даже дома. Главное — спать, спать, спать!

— А я засну? — усомнился я.

— Еще как. После ужина проглотите вот эту таблетку. А завтра опять встретимся здесь. Скажем, в два. Рубен Захарович за вами заедет.

— Я его и сейчас домчу. С ветерком, — сказал Заргарьян.

— И ни о чем не думать. Не вспоминать. Не переживать, — прибавил Никодимов. — А урби эт орби[2] ни слова. Переводить надо?

— Не надо, — сказал я.

ПРОДВИЖЕНИЕ К РАЗГАДКЕ

Я сдержал слово и только в общих чертах рассказал Ольге о происшедшем. Мне и самому не хотелось даже отраженно вновь переживать все увиденное в искусственных снах. Я и Ольгу не спрашивал ни о чем, что имело бы к ним хоть какое-нибудь отношение. Только поздно ночью уже в постели я не выдержал и спросил:

— Мы получали когда-нибудь приглашения от венгерского посольства?

— Нет, — удивилась Ольга. — А что?

Я подумал и спросил опять:

— А кого из твоих знакомых зовут Федор Иванович и кто такая Раиса?

— Не знаю, — еще более удивилась она, — нет у меня таких знакомых. Хотя, погоди… Вспомнила. Ты знаешь, кто это Федор Иванович? Директор поликлиники. Не нашей, а той, министерской, куда меня на работу приглашали. А Раиса — это его жена. Она меня и сватала. Ты где-нибудь познакомился с ними?

— Завтра расскажу, а сейчас у меня мозги набекрень. Извини, — пробормотал я, засыпая.

Проснулся я поздно, когда Ольга уже ушла, оставив мне завтрак на столе и кофе в термосе. Вставать не хотелось. Я лежал и не спеша перебирал в памяти события вчерашнего дня. Сны, показанные мне в лаборатории Фауста, вспоминались особенно отчетливо — не сны, а живая конкретная явь, памятная до мелочей, до пустяков, какие и в жизни-то обычно не запоминаешь. А тут вдруг запомнились даже бумага на блокноте в больничном кабинете, цвет пуговиц на Мишкином плаще, стук упавшего на пол зонда и вкус абрикосовой палинки. Я вспомнил всю гофманскую путаницу, сопоставил разговоры, поступки и взаимоотношения и пришел к странным выводам. Очень странным, хотя странность их отнюдь не умаляла убедительности.

Меня поднял с постели телефонный звонок. Звонил Кленов, уже узнавший от Зойки о моей встрече с Заргарьяном. Пришлось применить болевой прием.

— Тебе знакомо понятие «табу»?

— Предположим.

— Так вот: Заргарьян — это табу, Никодимов тоже табу, и телепатия табу. Все.

— Рву одежды свои.

— Рви. Кстати, у тебя дача в Жаворонках?

— Садовый участок, ты хочешь сказать. Только не в Жаворонках. Нам предлагали два варианта: Жаворонки и Купавну. Я выбрал Купавну.

— А мог выбрать Жаворонки?

— Мог, конечно. А почему тебя это интересует?

— Меня многое интересует. Например, кто сейчас пресс-атташе в венгерском посольстве? Кеменеш?

— А у тебя не энцефалит, случайно?

— Я серьезно спрашиваю.

— Кеменеш пресс-атташе в Белграде. В Москву его не послали.

— А могли послать?

— Понимаю, ты пишешь диссертацию о сослагательном наклонении.

В общем-то, Кленов почти угадал. В своих попытках разгадать бродившую вокруг меня тайну я уже много раз в это утро спотыкался на сослагательном наклонении. Что было бы, если бы… Если бы Олег не был убит под Дунафельдваром? Если бы не он, а я женился на Гале? Если бы после войны я пошел в медицинский, а не на факультет журналистики? Если бы Ольга согласилась на предложение министерской поликлиники? Если бы Тибор Кеменеш поехал работать не в Белград, а в Москву? Если, если, если… Сослагательное наклонение расточало всю гофманскую чертовщину. Я мог быть на приеме в венгерском посольстве. Я мог поехать на «Украине» вокруг Европы. Я мог быть доктором медицинских наук и оперировать живого Олега. Все это могло быть в действительности, если…

И еще одно «если». Если у Заргарьяна я видел не сны, а гипотетическое течение жизни, в чем-то измененной в зависимости от тех или иных обстоятельств? Тогда законное право голоса получала фантастическая история Джекиля и Гайда. Если журналист Громов мог на какое-то время сделаться доктором медицины, хирургом Громовым, то разве не мог доктор Громов тоже на какое-то время стать Громовым-журналистом? Он и стал им тогда на Тверском бульваре. В одно мгновение, налитое тушью и лиловым туманом. В одно мгновение, как Гайд, впрыгнувший в тело Джекиля из губчатого кресла в лаборатории Фауста. Ведь у доктора Громова были свои Никодимов и Заргарьян, управлявшие теми же таинственными силами.

Значит, и Заргарьян с Никодимовым и я одинаково участвовали в одновременном течении каких-то параллельных, нигде не пересекавшихся жизней. Сколько их — две, пять, шесть, сто, тысяча? И где протекают они, в каком пространстве и времени? Вспомнилась Галина беседа с Гайдом о множественности миров. А если это уже не фантастическая гипотеза, а научное открытие, еще одна разгаданная тайна материи?

Но разум отказывался принять это объяснение, тем более мой разум, не тренированный в точных науках. Я мог только посетовать на ограниченность нашего гуманитарного образования: что даже просто поразмышлять, подумать об открывшейся мне проблеме у меня, как говорится, не хватило умишка.

В таком состоянии меня и застала Галя, забежавшая к нам по дороге на работу. Еще вчера вечером она узнала от Ольги, что я отправился с визитом к Заргарьяну, и ее буквально распирало желание узнать, нашел ли я ключ к разгадке.

— Нашел, — сказал я, — только повернуть его в замке не могу. Силенок не хватает.

Я рассказал ей о кресле в лаборатории Фауста и о трех увиденных «снах». Она долго молчала, прежде чем спросить:

— Он постарел?

— Кто?

— Олег.

— А что ты хочешь? Двадцать лет прошло.

Она опять задумалась. Я боялся, что личное заслонит в ней любопытство ученого. Но я ошибся.

— Интересно другое, — сказала она, помолчав. — То, что ты увидал его постаревшим. С морщинами. Со шрамом, которого не было. Невозможно!

— Почему?

— Потому что ты не читал Павлова. Ты не мог видеть во сне того, чего не видел в действительности. Слепые от рождения не видят снов. А каким ты знаешь Олега? Мальчишкой, юнцом. Откуда же морщины сорокалетнего человека, откуда шрам на виске?

— А если это не сон?

— У тебя уже есть объяснение? — быстро спросила Галя.

Мне даже показалось, что она догадывается, какое именно объяснение кажется мне самым вероятным и самым пугающим.

— Пока еще только попытка, — нерешительно отозвался я. — Все пытаюсь сопоставить мою историю и эти «сны»… Если Гайд мог сыграть такую штуку с Джекилем, то почему бы им не поменяться ролями?

— Мистика.

— А ты помнишь свой разговор с Гайдом о множественности миров? Параллельных миров, параллельных жизней?

— Чушь, — отмахнулась Галя.

— Ты просто не хочешь серьезно подумать, — упрекнул я ее. — Проще всего сказать «чушь». О гипотезе Коперника тоже так говорили.

— Чушь, — отмахнулась Галя.

— Ты просто не хочешь серьезно подумать, — упрекнул я ее. — Проще всего сказать «чушь». О гипотезе Коперника тоже так говорили.

Гипотезой Коперника я ее не сразил, но над моей гипотезой заставил задуматься.

— Параллельные миры? Почему параллельные?

— Потому что нигде не пересекаются.

Галя откровенно и пренебрежительно рассмеялась.

— Не сочиняй научной фантастики — не получится. Непересекающиеся миры?

— Она фыркнула. — А Никодимов и Заргарьян нашли пересечение? Окно в антимир?

— Кто знает? — сказал я.

А узнал я об этом через два часа в лаборатории Фауста.

СЕЗАМ, ОТВОРИСЬ!

Честно говоря, я шел сюда, как на экзамен, с той же внутренней дрожью и страхом перед неведомым. Еще и еще раз я перебрал в памяти сны, виденные во время опыта, — по привычке я их так и называл, хотя уже окончательно пришел к мысли, что сны эти были совсем не снами, — сопоставил все напрашивавшиеся на такое сопоставление детали, систематизировал выводы.

— Отрепетировали? — весело спросил встретивший меня Заргарьян.

— Что отрепетировал? — смутился я.

— Рассказ, конечно.

Он видел меня насквозь. Но злость во мне тут же подавила смущение.

— Мне тон ваш не нравится.

Он только хохотнул в ответ.

— Выкладывайте все, что вам не нравится. Магнитофон еще не включен.

— Какой магнитофон?

— «Яуза-десять». Великолепная чистота звука.

К вмешательству магнитофона я подготовлен не был. Одно дело просто рассказывать, другое — перед магнитофоном. Я замялся.

— Садитесь и начинайте, — подбодрил меня Никодимов. — Вы же оставляете след в науке. Вообразите, что перед вами хорошенькая стенографистка.

— Только без охотничьих рассказов, — ехидно прибавил Заргарьян. — Пленка сверхчувствительная с настройкой на Мюнхгаузена: тотчас же выключается.

Я по-мальчишески показал ему язык, и моя скованность сразу пропала. Рассказ я начал без предисловий, в свободной манере, и чем дальше, тем он становился картиннее. Я не просто рассказывал — я пояснял и сравнивал, заглядывал в прошлое, сопоставлял увиденное с действительностью и свои переживания с последующими соображениями. Вся напускная ироничность Заргарьяна тотчас же испарилась; он слушал с жадностью, останавливая меня только для того, чтобы переменить катушку. Я воскрешал перед ними все запечатлевшееся в лабораторном кресле: и ярость Елены в больнице, и перекошенное злобой лицо Сычука, и неживую улыбку Олега на операционном столе, — все, что запомнилось и поразило и поражало даже сейчас, когда я передавал магнитофонной пленке еще живое воспоминание.

Катушка еще крутилась, когда я закончил: Заргарьян не сразу выключил запись, зафиксировавшую, должно быть, еще целую минуту молчания.

— Значит, пассажа не видели, — огорченно заметил он. — И дороги к озеру не было. Жаль.

— Погоди, Рубен, — остановил его Никодимов, — не об этом же речь. Ведь почти идентичные фазы. То же время, те же люди.

— Не совсем.

— Ничтожные ведь отклонения.

— Но они есть.

— Математически их нет.

— А разница в знаках?

— Разве она меняет человека? Время — может быть. Если минус-фаза, возможно, встречное время.

— Не убежден. Может быть, только иная система отсчета.

— Все равно скажут: фантастика! А разум?

— Если вовсе не грешить против разума, то вообще ни к чему не придешь. Кто это сказал? Эйнштейн это сказал.

Разговор не становился понятнее. Я кашлянул.

— Извините, — смутился Никодимов. — Увлеклись. Покоя не дают ваши сны.

— Сны ли? — усомнился я.

— Сомневаетесь? Значит, думали. А может, начнем объяснение с вашего объяснения?

Я вспомнил все насмешки Гали и, не боясь снова услышать их, упрямо повторил миф о Джекиле и Гайде, встречающихся на перекрестках пространства и времени. Пусть антимир, пусть множественность, пусть мистика, собачий бред, но другого объяснения у меня не было.

А Никодимов даже не улыбнулся.

— Физику изучали? — вдруг спросил он.

— По Перышкину, — признался я и подумал: «Началось!»

Но Никодимов только погладил бородку и сказал:

— Богатая подготовка. Ну и как же с помощью такого светила, как Перышкин, вы представляете себе эту множественность? Скажем, в декартовых координатах?

Поискав в памяти, я нашел уэллсовскую утопию, куда въезжает мистер Барнстепл, не сворачивая с обычной шоссейки.

— Отлично, — согласился Никодимов, — будем танцевать от этой печки. С чем сравнивает наше трехмерное пространство Уэллс? С книгой, в которой каждая страница — двухмерный мир. Значит, можно предположить, что в многомерном пространстве могут так же соседствовать трехмерные миры, движущиеся во времени приблизительно параллельно. Это по Уэллсу. Когда он писал свой роман после первой мировой войны, гениальный Дирак был еще юношей, а его теория получила известность только в тридцатых годах. Вы, конечно, представляете себе, что такое «вакуум Дирака»?

— Приблизительно, — сказал я осторожно. — В общем, это не пустота, а что-то вроде нейтринно-антинейтринной кашицы. Как планктон в океане.

— Образно, но не лишено смысла, — опять согласился Никодимов. — Вот этот планктон из элементарных частиц, этот нейтринно-антинейтринный газ и образует как бы границу между миром со знаком плюс и миром со знаком минус. Есть ученые, которые ищут антимиры в чужих галактиках, я же предпочитаю искать их рядом. И не только симметрию мир — антимир, а безграничность этой симметрии. Как в шахматах мы имеем бесконечное разнообразие комбинаций, так и здесь бесконечное сочетание миров — антимиров, соседствующих друг с другом. Вы спросите, как я представляю себе это соседство? Как стабильное, геометрически изолированное существование? Нет, совсем иначе. Упрощенно — это мысль о неисчерпаемости материи, о бесконечном движении ее, образующем эти миры по какой-то новой, еще не познанной координате, а точнее, по некоей фазовой траектории…

— Ну, а как же обыкновенное движение? — перебил я недоуменно. — Я тоже частица материи, а передвигаюсь в пространстве независимо от вашего квазидвижения.

— Почему «квази»? Просто одно независимо от другого. Вы передвигаетесь в пространстве независимо и от вашего движения во времени. Сидите ли вы дома или куда-нибудь едете — все равно стареете одинаково. Так и здесь: в одном мире вы можете, скажем, путешествовать по морю, в другом — в то же время играть в шахматы или обедать у себя дома. Более того, в бесконечном повторении миров вы можете ездить, болеть, работать, а в другом бесконечном множестве подобных миров вас вообще нет: несчастный случай, самоубийство или попросту не родились — родители не встретились. Надеюсь, вам понятно?

— Вполне.

— Притворяется, — сказал Заргарьян. — Ему сейчас живой пример нужен — сразу поймет. Представьте себе обыкновенную киноленту. В одном кадре вы летите на самолете, в другом стреляете, в третьем убиты. В одном дерево растет, в другом его срубили. В одном памятник Пушкину стоит на Тверском бульваре, в другом — в центре площади. Словом, раскадрованная жизнь, движущаяся, скажем, вертикально, снизу вверх или сверху вниз. А теперь представьте себе ту же раскадрованную жизнь, но еще движущуюся от каждого кадра горизонтально, слева направо или справа налево. Вот вам и приблизительная модель материи в многомерном пространстве. А в чем, по-вашему, самая существенная разница между этой моделью и моделируемым объектом?

Я не ответил: какой смысл гадать?

— Идентичных кадров нет, а идентичные миры существуют.

— Похожие? — переспросил я.

— Не только, — вмешался Никодимов. — Мы еще не знаем закона, по которому движется материя в этом измерении. Возьмем простейший — синусоидальный. Обычную синусоиду: малейшее изменение аргумента дает соответствующее изменение функции, а значит, и другой мир. Но ровно через период мы получим то же значение синуса и, следовательно, тот же мир. И так далее до бесконечности.

— Значит, я мог попасть в такой же мир, как и наш? Точь-в-точь такой же?

— Даже разницы бы не заметили, — сказал Заргарьян.

— А как вы объясняете мой случай на бульваре?

— Так же, как и вы. Джекиль и Гайд.

— Громов из другого мира в моем обличье?

— Вот именно. Какие-то Никодимов и Заргарьян переместили сознание вашего двойника. Это произошло не мгновенно, не сразу. Ваше сознание сопротивлялось, спорило — отсюда этот дуализм в первые минуты, — потом подчинилось агрессору.

Я высказал предположение, что мой злополучный эпизод в больнице был обменным визитом, но Никодимов усомнился:

— Возможно, но маловероятно. С большей вероятностью можно предположить, что это был Громов, в чем-то подобный вашему агрессору. Та же профессия, тот же круг знакомств, та же семейная ситуация. Но я уже говорил вам о возможности почти полной и даже совсем полной идентичности…

Назад Дальше