— Слышь, а че они не гниют? — чувствуя себя совсем тупым, спросил я. А разве, вообще, это хотел спросить?
— Че — не гниют? Гниют, — ответил он совершенно спокойно: — Только медленно очень.
— А-а… А это… — я, кажется, опять забыл, чего хотел. Да блин!
— А, да, отпусти ее, что ль? Че мучаешь!
— Кого?
— Ну… ее! Девку эту. С которой ты целовался.
— А-а, во–он ты про че! А я‑то думаю, че прикопался, че надо!
— Ну, я и говорю! — обрадовался я.
— Да–да, вот ты и говоришь, — заржал он. Я захихикал вместе с ним.
— Нет! — вдруг совершенно серьезно, как ударил он, уставясь на меня.
— Чего — нет? — не въехал я.
— Ничего нет! Иди, погуляй лучше! Когда еще придется?
Он вскочил, и поволок меня за собой к костру. Там бренчали балалайки, свистели и переговаривались дудки — а вместе так весело, так разухабисто! Мертвецы, кто посвежее, половчее отпясывали, а кто поплоше — неуклюже топтались, щеря черные зубы. Девки визжали, мужики ухали. Шальной дух праздника не на жизнь а на смерть — буквально! — витал в воздухе вперемежку со сладковатым приторным духом разложения.
— Эх, да так твою растак, да мать твою об угол!! — заорал я. Удалая дурь ударила в голову, и я пустился вокруг костра. Ноги слушались плохо, но мне наплевать.
— Хой–хой, ненавижу жизнь!! Оп–па, под–дохнуть!!! — вопил я, сколько есть дури. Мертвецы ржали, и радовались. Видимо, даже для них я — потеха. А я не жалуюсь — на то и Шут.
— Веселись, народ! Гуляй! Эх, да мать твою, грех!
Мне стукнуло в башку — а не сигануть ли через костер, в человеческий рост?
— И сигану!
Разбежался — и р-раз!!! — небо закачавшись, накренилось, я поцеловался с землей…
…и это последнее, что я помню, лежа в сырой и затхловатой темноте. Башка разламывается, особенно в затылке. Я пощупал его деревянной рукой — шишка! Огроменная шишара, какой у меня еще не бывало! Эй, а может у меня и сотрясение имеется? Раз «чердак разобран», значит, я где–то неслабо навернулся, по–пьянке обычное дело. При сотрясениях, кажись, слабость и тошнота, насколько я помню из детства. Но ведь с «пошмелья» то же самое! Ну, так и как же я пойму, где последствия веселья, а где сдвиг мозгов? Руки трясутся при мысли о том, чтобы встать. Блевать тянет. А лежать–то жутко неудобно — под спину, пониже лопаток, давит камень — не камень, кирпич ли, хрен поймешь! И ведь, зараза, как раз где у меня два позвонка не на месте! Но сдвинуться толком не могу: только шелохнуся, все внутренности решительно ползут к горлу, протестуя. Нет, лежать тихо, и ждать, пока само уймется!
Я полежал тихонечко, прикрыв вылезающие глаза ладошками. Скоро стало будто легче, я решился даже аккуратно их приоткрыть. Подумал — да! без последствий! — что надо бы уже выяснить, где хоть валяюсь. Пошарил рукой — доски, сыроватые, вроде некрашенные, кожа не цепляется за обколупки краски. Когда глаза привыкли, разобрал, что надо мной низкий потолок, кое–где рассохшийся, и в щели свисает какая–то дрянь, типа пакли. Свет не пробивается нигде, это мне показалось. Неловко повернув башку, вгляделся в угол, там что–то… дежа–вю какое–то! Я здесь был? Какая–то доска, паутиной затянутая, и эти… не–ет! Ма–ма! Опять они — ГЛАЗА! Это ТОТ ДОМ!!!
Бежать, прочь бежать! Ужас застил разум, и я, ободрав колени, расшибив левую кисть, помчался прочь. На пороге споткнулся, зацепился щекой за гвоздь, но, почти не заметив этого — скорее, только скорее! — вылетел из кошмарного дома, и помчался по росе не знаю куда, лишь бы отсюда подальше!!
Силы пьяницы и ганджамана надолго–ль хватит, и вскоре я перешел на шаг, задыхаясь. В груди зверски ломило, каждый вдох давался с трудом, слюна вязла во рту. Пошел совсем тихо, сбиваясь, потом остановился, тяжко схаркнув тягучую смесь крови и слизи. Я не лечился и матери не говорил, но кровью харкаюсь давно, и так надеялся там, в городе скоро подохнуть, злорадно подозревая у себя чахотку. Врачи чего–то вяло прописывали, но кому это надо? А вот сейчас я не смогу удрать, и умру от ужаса. Страх колотится в горле и голове, сводит живот, но бежать больше нет сил. Только быстро идти. И то больно очень, но мысль о том, чтобы дожидаться, когда меня сожрут эти глаза в углу — невозможна! О, Боже, позволь мне умереть самому! Отправь меня в ад, но только не к нему! Кровь колотилась в голове и конечностях, и вдруг разом стало больно во всех ушибленных и ободранных местах. Я не знал, за что схватиться. Собрал все силы и заставил себя бежать, как–нибудь, почти не дыша, но бежать. Колени плохо сгибались, я то и дело переходил на шаг, но снова пускался в бег. Из разорванной щеки текла кровь, измазала уже всю грудь, я зажал ее рукой. Кровавая слизь запекалась на губах, стекала изо рта, но некогда даже схаркнуть. Впереди возникла знакомая калитка, ноги сами несли к бабке. В глазах помутилось и совсем потемнело, они готовы были вылезти, так давило изнутри. Голова горела и летела к чертям. Я втиснулся в калитку, и, чувствуя удушение полное, рухнул на крыльцо. Прохрипев:
— Баб…ка, поды…ха…ю… —
— кровь хлынула горлом, и хватая скрюченными пальцами образ смеющейся Король, провалился в бездну.
— Ну, че, будем ждать когда сам прочухается, или может, пнём его под ребра? — зло предложил противный, тощий какой–то голос.
— Не–ет, он сам уже очнулся! Вон, смотри, веки дрогнули!
Боже, снова оно! Нет, мне точно от него не убежать!
— Ну, и чё тогда, пусть встаёт! — это кажется Дамир сказал, раздраженно так! Вот подлец, и он здесь. Но нет, глаз я не открою! Пусть так жрут, хотя бы не видеть их.
— Нет, пусть сначала путем в себя придет, сам глаза откроет. Видишь же, не хочет с нами говорить. Или не может, вон кровищи–то че! — это оно.
— Вот и я говорю, — опять тот первый тощий голос.
— А может, я сначала его к себе возьму, больной ведь он…
— Машенька, а тебе слова никто и не давал! — ласково так, оно.
— Не, ну просто, он ведь не протянет долго и сам, чахотка, что–ль?
— Маша, заткнись! — оборвало Оно бесцветно. Девушка вздохнула. Ей что, жаль меня? Может, она одна, кому жаль? Они еще что–то говорили, а я лежал, затаившись. Выходит что же, я до бабки добежал, а она меня этим сдала? А я‑то, дурак! Она ж с ними заодно, чего я хотел, на что расчитывал? Дамир же сказал, старуха хоть и единственная живая в деревне, но бражку им варит. А на черта мертвым бражка? И вообще, на черта они все тут? Шляются, бухают как путёвые, девки эти их гнилые — я вспомнил струйку, поспешно стертую с губ той девицей с рваным боком. И мне стало так тоскливо, так бессмысленно. Жить, умирать — ерунда! К чему это все? Есть ли смысл, и есть ли разница? И я открыл глаза, обречённо. Да, все как я и знал: тот самый дом, только я лежу не на полу, а на кровати. Жестко, но достаточно удобно. А оно проклятое, сидит на табуретке возле меня, скрестив ногу на ногу. И равнодушной насмешки в глазах больше нет. Черная бездна, как она есть, ничего не выражает… в человеческом понятии, а тому, что в ней есть, нет определений. Я смотрю как прикованный в эти адские глубины, и не могу ни о чем думать. Он молчит. Я тону.
— Ну, все, хватит! — он смаргивает, и наваждение спадает, я вскрикиваю, будто ударили, мне холодно и больно везде сразу.
— Вот видишь, как больно без ада, как к нему привыкаешь! — ни тени улыбки, или иронии, или хоть какого–нибудь чувства. Я ёжусь, и пытаюсь натянуть на себя одеяло. Кое–как закутавшись, не чувствую себя легче, но как–то привычнее, что ли. Обретаю способность оглядеться:
— А где все? — голос больной и хриплый, отзывается в груди тяжелым кашлем.
— Кто?
— Ну, здесь были… Маша, Да…Дамир… еще кто…кто–то!
Господи, как больно говорить! И как хочется ЗВУКА! Я боль всегда глушил портвейном с «Биолимом», «колёсами» и музыкой, громкой, оглушающей, панк–роком, песнями исковерканных душ.
— Музыки я тебе не дам, а то ты способность соображать хоть чуть–чуть утратишь! А Машку и всех прочих я выгнал.
— А… кха–кха…
— Хочешь про бабку спросить?
Я слабо кивнул — именно это.
— Ты не был там. Ты никуда не бежал, как упал здесь, так и провалялся. Кровью харкал, лицо себе ободрал, локти расшиб. Припадок у тебя случился. Кстати, ты в курсе, что ты псих? Глюки это все. А мы подождали, когда кровью исходить перестанешь, и на кровать кинули. Мы — это я и слуги мои. Да–да, Маруся, Дамир, и еще много–много всяких. Не только мертвых людей, но тебе это ни к чему.
Я молчал, скорчившись. Мне будто плохо, но в то же время и всё равно. Как понять это всё, а с другой стороны понимать–то нечего.
— Нравится тебе Машка?
Я кивнул машинально, она ведь так похожа на милую мою гадину Король.
— Ну, так вот, и бери ее себе. Ты ей тоже глянулся — живой, как будто, пока!
Я слабо запротестовал: а Дамир?
Я слабо запротестовал: а Дамир?
— Дамир мудак! Какой, на хрен, Дамир? Твое, чтоль, дело? — он впервые вспылил, надо же.
— Но ведь Маша — мертвая, — тихо прошептал я. Не было сил возражать.
— А ты, чтоль живой? — зло рассмеялось оно.
— Вот не обольшайся! Одна видимость. Я — живее тебя. Целее уж точно. Ты кровью харкаешься, а уж печень — просто нечего сказать, и мозги не на месте, буквально, башкой треснутый. Легкие вообще гнилые. Чахотка у тебя нехилая, знаешь, да? И Король заразил давно.
Он замолчал. Я, скрючившись, еще сильнее, почти не дыша, замер. Слезы навернулись на глаза: эгоист, урод чёртов! Ну, как я мог не думать о Король? Сам–то подохну — и хрен со мной! — от этой мысли по щекам потекли ручьи и в груди сдавило. А вот Король, малышка моя, только в том и виновата, что со мной связалась! Да если бы она знала, небось, и близко не подошла! О, как же больно! С огромным усилием перевесился на пол, и схаркнул снова. Я чудовище. Я ее убил.
— Дурак ты, Шут. Убил! Тоже мне, киллер! Вылечится она, у нее–то все путем будет. Она девка здоровая. Еще, таких, как ты кучку и ведро замучает!
Я помотал головой — да пошел он! Я не дам кому попало, хоть он из самой преисподней, трогать мою любовь!
— Нет, Шут, фигня это все. Ты мне лучше вот что скажи: умереть хотел?
Я открыл глаза и уставился на него — и что?
— И хочешь, да?
Я смотрел, выжидая.
— Нет, ты скажи! — нажал он.
— Да.
Что, убивать наконец–то будет? Нет, от него не хочу!
— Давай я сначала скажу, а ты подумаешь! Дело все в том, что без твоей воли никто здесь тебя не убьет! Ты ведь не утонул. То, что ты хочешь умереть, еще мало. Ты должен разрешить это сделать. Мне, Дамиру, еще кому–то! Но если, допустим, Дамиру, то он сначала должен ко мне придти и спросить. И знаешь почему?
Я помотал измученной головой.
— Потому что я — Хозяин.
Я тупо смотрел — ну и что?
— Я — Хозяин! — повторил он, и меня будто ударило!
— Хо… Хозяин? Хозяин — ты? К которому за смертью идти? — я сказал это слишком громко, и снова закашлялся. Он удовлетворенно кивнул.
— Да. А теперь слушай с особым вниманием. Вот все как есть, с самого начала. Это озеро — один из входов в ад. Непосредственных и практически прямых. Неслабо, да? Сам Дьявол из него пил. Не веришь? Ну, и дурак. Не важно, важно другое. Я жил давным–давно, люди еще под князьями ходили, первыми, слово такое — «князь», только появилось. Шлялся по свету, безродный, с мечом в руках. От одного к другому переходил, наемником. Так и звали меня — Блуд. Послали меня на разведку, я через лес на озеро вышел, хотел умыться — глядь — сидит человечек. Низенький такой, черноглазый. Я много повидал, всюду пошлялся, и потому для меня — ничего особенного. Ну, не похож на местных, ну, и мне–то? Мало ли, не отряд же их! «Что — говорит — пить хочешь? Пей!» Я попил, а он мне и говорит: «Вижу, мол, я подлым делом ты живешь, человече! Это хорошо!» Я хотел было его тут же и зарубить, а он меч у меня, как у ребенка из ручонок вынул, и об коленочку тощую разбил. «Эх, говорит, дурачина, на кого машешь прутиком своим? Но что человечка мелкого ни про что зарубить хотел — тоже хорошо! Грязное это дело. Вижу, говорит, жить ты очень хочешь, да не просто жить, а подольше, да быть поглавнее! А что, если вечно?» Удивился я, как, мол, вечно–то? А он смеется. «Я, — говорит, — знаешь кто? Сам Чернобог! И обитаюсь аккурат под этим озерцом. В него нырнешь — больше не вынырнешь, если я не отпущу. Только очень уж редко люди здесь ходят, не тонет никто. Не творит неправды, не страдает, не гибнет. Крови хочу и подлости человеческой! Согласись мне служить, и будешь большим Хозяином! Карать и миловать, и жить вечно будешь!» Не сказал, что помереть сначала надо, гад. Согласился я, а он башкой меня в воду. А как захлебнулся, он меня встряхнул, я глаза и открыл. Смотрю, свет будто переменился. Не то все вокруг совсем. Как бы навыворот. Ну, ты увидишь сам, коль согласишься. Вот, встал я, а он мне и говорит: «Пойди теперь да приведи сюда князя своего с людьми, утопи их всех, они твоей дружиной станут». А мне что ж, пошел и привел. Место тихое, любо–дорого, они купаться полезли, и все, как один, перетопли. Потом мы их и поделили с Чернобогом, кого он забрал, других мне отдал. А Чернобог–то велел мне деревню здесь заложить, мы и заложили. Люди стали приходить и оседать здесь. Те, дружинники надоели мне, сгнили совсем, и есть просили, шлялись тут по ночам, утаскивали кое–кого, чуть весь народец мне не распугали. Я от них избавился — положил в землю, так они там и сгнили. А сверху камни поставил для издевки — мол, первые герои–основатели! Да и черт с ними. Обосновался я, значит, прочно. Люди приходили сюда жить — и топли. Много топли. Вот ты и спроси — а чего ж не бросили это все, не сбежали, деревню не уничтожили? — он криво усмехнулся на мой немой вопрос. — А вот то! Кто ж им даст? Они здесь жили, как будто ничего не соображая. Как во сне. Атмосферка здесь такая, дух особенный. Вот и ты же вроде как сразу почуял, куда попал, а умом–то не принял. Вроде так и надо, ну, мертвые — и чё? Верно же говорю? То–то и оно. Вот и они так жили. До старости мало кто дотягивал — жадничали мы с Чернобогом. Порой крепко спорили при дележке новеньких топленных, они свежие, каждому охота побольше таких. А деревни как бы две стало — живых и мертвых, знаешь, как если бы день и ночь в одно время сойтись могли. Кто из живых знал — сами бегали ко мне тайком, просили повидаться со своими. Я разрешал, а что ж? Они долго не задерживались потом: тосковали очень, сами топиться бежали. Глядишь, потонет парень, туды–сюды, уже девку свою ко мне ведет: вот мол, милка моя, ко мне сама притонула. Ну, что ж, я их благословлю — пусть вместе гниют! Одно не ладно — жрать просят, нет–нет, да и уворуют кого. Ну, я их отправлю то в соседнюю деревню, то на дорогу, чтоб своих сильно не пугать. Так и жили. И всем было не то, чтоб есть на что жаловаться. И Крещение пережили, и Ивана Грозного. Кого не надо — никогда не пускали сюда. Живым–то и лучше с нами было. Они нам жертвы иногда: отдадут пару–тройку своих, да и то — как сказать, отдадут? Приходи, милуйся, коли не страшно! Все ж рядышком. Зато спокойно, ничего не трогает по большому–то счету. Что в большом мире творится, мы только от пришлых узнавали. Только и того, что кто к нам придет — больше не уйдет. Вот, как ты.
Тут он снова зловеще сверкнул немигающими глазами, от чего в груди отозвалось больно.
— А ты, небось, удивился, чего я на такой смеси разглагольствую — словцо оттуда, другое с твоего языка? Ну, да ладно, дальше, значит! А ты потерпи еще, недолго осталось. Вот потом уже, когда все эти дела страшненькие начались, войны да революции, так даже я поразился, как оно бывает, сколько ж в мире злой подлости расцвело! Вот тут Чернобог разошелся, поднялся. Бросил нас, на что мы ему, когда зла в мире столько, что на всех их хватит, да еще с лихвой останется? А я‑то полоноправно никогда не хозяйствовал, оно и разболталось! В тени держать деревушку не умел, нашли, кого не звали, набежали. Я только глазами хлопал, дурачок, что с моими владениями и холопами творится! И коллективизация, Машку когда прирезали, она тебе, небось, рассказывала? Я вообще–то, всяких пристрелянных да прирезанных не жалую больно, если только особо упросят, а так — иди, лежи где упал, на что мне? Но Машка — очень уж хороша! Я их и оставил, так в избе и обретаются. А им как завидуют мои — все зимой подо льдом, а эти в доме! Ну, а что ж, фаворитка моя, она и есть! Еще живая была, а от меня не воротила нос. Вот и молодец, теперь никто ослушаться не смеет, знают, за такое я больше не позволю со дна подняться, разлагайся!
Но очень уж меня это раздербанило — в моих пределах кто–то решает, кого карать, кого миловать! Я пугать их взялся. Гибли они нещадно, комсомольцы–добровольцы кукуевы. Себе я их, конечно, не брал. На хрена они мне? Да только им страшнее против высочайших указаний пойти. Никуда они не уходили, пёрли валом просто! Замучился я с ними! Ну, а потом случай помог. Прирезал этот уродец непрошибаемый нашу милую парочку, да и был таков — деревня, мол, нерентабельная, и ну ее к чертям! Только я вздохнул облегченно, вот думал, и всё! Но ошибся. Война приспела. А уж это и вовсе такая сила, сама по себе неизмеримая, куда уж мне, мелкой сошечке против неё переть! Она весь мир с ног на голову поставила, кишки перемешала. Ох, сколько я молодых, сильных потерял тогда! Уходили они, и больше не возвращались. А кто возвернулся всё ж, тех война догнала. Не тонули они, а калечные тихо догорали по избам. Эти успокаиваются после смерти, уходят на совсем, и мне их уж не достать. Вот у бабки твоей где–то мыкается муж. А она в память о нем и нас не гонит. Над ней у меня власти нет, я ей волю дал, но она не ушла, а куда?
И он замолчал надолго, опустив глаза. Я лежал тихо, стараясь дышать аккуратнее, каждый вздох — чистая боль. Кровь больше не шла, но надо попридержаться. А Хозяин стал грустный какой–то, даже на живого смахивал. Но жалко мне его не стало — себя пожалеть надо, а его за что? Будь он проклят!