О выпивке, о Боге, о любви - Игорь Губерман 6 стр.


Не произносить имя Господа всуе, то есть попусту, напрасно и походя, – завет забавный именно ввиду его напрасности: мы то и дело поминаем имя Бога безо всякой к этому необходимости и даже более того – не замечая, насколько машинально мы это делаем. В русском языке это отчасти произошло с весёлым именем Пушкина («А кто платить будет? Пушкин?»).

Соблюдение субботы, предназначенной исключительно для отдыха, – завет замечательный, и лично я в субботу ничего не делаю с тем бо́льшим удовольствием, что в этот день не чувствую вины за своё стабильное безделье, растянувшееся и на все другие дни недели. Тут как раз беда у людей, истово верующих, ибо еврею невыносимо трудно целый день прожить в предписанном кругу субботних разрешений и запретов, в силу чего именно религиозные евреи в этот день обманывают Бога ещё напористей и хитроумней, чем в другие дни. Так, нельзя, например, ехать в этот день. А если дела сложились так, что ты в субботу ещё едешь в поезде? Прикажете выходить? Конечно нет. Но жена приносит тазик с водой, вы опускаете в этот тазик ноги в ботинках, и всё в порядке, потому что плыть – можно. Нельзя ничего переносить из дома в дом. А как же жить? И несколько домов окутывают ниткой – теперь это одно помещение, и дела не будут прерываться. Ухищрениям такого рода нет числа, они описаны множеством свидетелей, участников и наблюдателей. Ибо чем выше, глуше и прочней стена любого запрета, тем изящнее и многочисленней просверленные в ней дыры и лазейки.

Почитание отца и матери – нужнейшее для человечества предписание, и, чтобы ничего не сказать лишнего, я предлагаю просто вспомнить каждому (и не расстраиваться, вспомнив), как мы в молодости относились к этому завету. О чём впоследствии, добавим к нашей чести, горько сожалели.

Следующим произнесено невыполнимое: не убий. А как же вся история человечества? И даже те из нас, кто этого не делал лично, столько соучаствовал (а Уголовный кодекс соучастие трактует как участие) во всём, что совершало его время, – уж лучше это упустить из обсуждения.

На горе Синай нам было сказано довольно кратко: не прелюбодействуй. О том, как это огорчило именно евреев, существует множество анекдотов. Но спустя столетия Сын Божий на горе Фавор полнее растолковал это печальное запретное предписание, сказавши так: «Всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём». И мышеловка захлопнулась. Ибо представить себе мужчину, не смотревшего на женщин с вожделением, означает представить себе не мужчину, а женщину – да и те, бывает, смотрят на других феминок с вожделением.

Но вообще Нагорную проповедь я буду обсуждать мало, ибо призыв возлюбить ближнего своего исполнить я не мог настолько, что испытывал порою прямо противоположное чувство. Меня очень успокоил один мудрый мой приятель, вот какую мысль изрекший: «Возлюби ближнего своего, как он тебя, – и вы квиты».

«Не кради» – весьма полезное (и столь же напрасное) для человечества наставление. Ибо не сказано, что именно нельзя (ибо греховно) красть. И даже воры профессиональные – уж крайний случай! – для себя придумали отменную отмазку: мы попросту находим то, что человек ещё не потерял. А для житейских всяких краж мы с лёгкостью отыскиваем оправдание, что мы берём принадлежащее нам по праву, ибо оно было неправедно отобрано у нас. Или недодано. В советской нашей жизни это было очень даже справедливо. Кто-то из мыслителей той замечательно высоконравственной эпохи даже заметил крайне точно: «Сколько у государства ни воруй, всё равно своё не вернёшь». Я убеждён, что самый честный в мире человек, если расслабится и память оживит, наверняка припомнит нечто, что слегка пригасит в нём праведное осуждение крадущих. Я же лично – даже и не стану напрягаться – грешен, и весьма. Более того: пожизненные сожаления о несовершённых поступках – даже они у меня связаны с воровством. Я как-то мог украсть, будучи у приятеля в больнице, гениальной красоты плакат. На нём была крупно нарисована прикушенная папироса со следами губной помады, а чуть ниже – упреждение в стихах:

В свой рот не бери ты
то, что брали другие рты!

И я до сих пор жалею о своей случайной щепетильности. А кто заявит вслух, что он по части присвоения чужого совершенно чист, – в него пускай и кинут камень, чтобы лучше вспоминал.

«Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего». О чём это? О клевете? О злоязычии? Об осуждении – почти всегда облыжном, ибо мы не знаем всех мотивов и деталей? Я – сторонник этого запрета. Я бы добавил только: и на дальнего своего не произноси. Завет «Не судите» очень близок моему сердцу даже без последующего обещания – «Да не судимы будете». Что вовсе и совсем не означает, что я в силах хоть на капельку и шаг последовать категорическому наставлению Иисуса Христа: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас». Не дождутся эти суки моего душевного затмения. Но многолетняя жизнь в неволе подарила мне и моим сверстникам одно великолепное чувство, о котором некогда писал ещё Сенека, – презрение. А если к этому ещё прибавить жалость, то получится в итоге весь набор, который мне сполна любое заменяет осудительство, мне чуждое по химии душевной.

А сказанное далее (последнее) – практически бессмысленно, поскольку не по силам человеку это вожделение в себе преодолеть и выжечь: «Не желай дома ближнего твоего; не желай жены ближнего твоего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его, ничего, что у ближнего твоего». Только это мы обсудим чуть попозже.

И, как бы понимая, что греховные запреты надо как-то видоизменять и делать их конкретно ощутимыми, недремлющая человеческая мысль выработала – уже в XII веке – список из семи смертных грехов. Они такие: алчность, гнев, любострастие, чревоугодие, зависть, лень, гордыня. Ещё время от времени вползал сюда и грех уныния – за ним маячило неверие во всемогущество и милосердие Творца. А главные – те семь. Их назначение – хоть как-то обуздать все проявления нашей буйственной и чувственной натуры, обозначить ей границы и ввести нашу природу в берега. Я в нескольких последующих главах собираюсь обсудить хотя бы часть этих грехов, поскольку сильно в них повинен и причастен. Мы недавно с Сашей Окунем о каждом из семи грехов сделали передачи на радио, и мысли тех, кто с нами это обсуждал, бесцеремонно позаимствую для книги.

Забавно, что ни один из этих грехов нам никак не удалось осудить категорически и безоговорочно. А в защиту греха чревоугодия Саша вообще написал панегирик из пяти или шести часовых передач. И вместо бичевания порока вышел замечательный венок советов, как именно, когда и чем разумнее и ощутимей следует нам ублажать нашу плоть едой и напитками. Я вполне его понимаю: если грех чревоугодия имеет в виду простое обжорство, то запрет его – не более чем гигиенический совет. А если, в самом деле, осуждается наслаждение едой, то это полная бессмыслица сегодня: человечество так далеко ушло по пути изысканного чревоугодия, что бесполезно и не стоит его оттуда возвращать.

Поэтому последующие шесть глав будут аккуратно и по очереди посвящены шести нашим оставшимся порокам.

Хвала неоспоримому греху

Издавна и всюду люди осуждают гордыню. В пословицах и поговорках всех народов ей воздаётся дружная хула. И не случайно у гордыни в нашем словаре такое множество синонимов: спесь, кичливость, чванство, амбиция, важность, барство, заносчивость, зазнайство, гонор, фанаберия, форс, напыщенность, надутость, – и наверняка ещё найдутся разные малосимпатичные определения этого непростого слова. Короче, мы гордыню в проявлениях её любых привычно и согласно осуждаем.

Очень зря. Мне кажется, что это осуждение – один из многих предрассудков, нас обволокнувших и пропитавших до того, что мы над этим просто не задумались ни разу. А пора бы. Что касается различных очень явных и заметных гордецов, спесивцев и чванливцев, то о них не стоит говорить – чаще всего их просто жалко: прячется всегда за этим буйным гонором какая-нибудь тайная душевная неполноценность. Поговорим лучше о гордости обычной – будничной и повседневной, бытовой и всем присущей. Ибо она нужна душе как воздух, а скорей – как витамины существования. Она спасительно целебна человеку, ибо уязвим любой из нас, а если присмотреться зорче и внимательней, то каждого из нас безумно делается жалко.

Ибо человек, венец творения и царь природы, очень тяжкую, почти невыносимую порой проживает жизнь, ему отпущенную. Эта жизнь полным-полна ушибов и обид, тревог и страхов, досад и горечи, уколов самолюбия и ударов судьбы, душевной и сердечной боли, угрызений, ущемлений, оскорблений и унижений, щелчков по носу и невидимых пощёчин, а на ранимые и чуткие душевные мозоли наступают нам почти что ежедневно. Ожидая слабины или лазейки, вьются около и прячутся внутри микробы и бактерии. Человека едят домашние и дикие насекомые, не говоря уже об унизительном бессилии перед болезнями, стихиями и идиотами при власти. А скука? А тоска? А вечная сосущая печаль о том, что всё могло быть иначе и прекрасно? Если близко присмотреться к любому человеку на любом уровне удачи и успеха – присмотреться и прислушаться настолько, чтобы уловить-понять его ежедневные переживания, – то всех без исключения (увы, включая даже негодяев) становится ужасно жалко. И меня всю жизнь не оставляет это нелепое чувство сострадания, поэтому я и задумался о пользе гордости. Она спасает нас, ложась, как пластырь, на мельчайшие и покрупней душевные раны. Она помогает нам сохранять самоуважение, а верно было спрошено когда-то: если собака себе хвост не поднимет, то кто ей поднимет? При любых поражениях или обидах к нам приходит благодетельное утешение – откуда же оно? От тихого, про себя хвастовства, от горделивого соображения, что ты морально прав или неправ, зато в чём-то другом недавно выиграл, а то и победил. Гордыня такого рода – утешительная лесть самому себе, а собственная лесть нам – как вода и воздух. И невообразимы психологические источники этого целительного бальзама горделивости собой, а потому – душевного покоя. Всю жизнь человек, в сущности, занят посильным облегчением своей участи, и гордыня в этом непростом занятии – костыль и пружина.

Ибо человек, венец творения и царь природы, очень тяжкую, почти невыносимую порой проживает жизнь, ему отпущенную. Эта жизнь полным-полна ушибов и обид, тревог и страхов, досад и горечи, уколов самолюбия и ударов судьбы, душевной и сердечной боли, угрызений, ущемлений, оскорблений и унижений, щелчков по носу и невидимых пощёчин, а на ранимые и чуткие душевные мозоли наступают нам почти что ежедневно. Ожидая слабины или лазейки, вьются около и прячутся внутри микробы и бактерии. Человека едят домашние и дикие насекомые, не говоря уже об унизительном бессилии перед болезнями, стихиями и идиотами при власти. А скука? А тоска? А вечная сосущая печаль о том, что всё могло быть иначе и прекрасно? Если близко присмотреться к любому человеку на любом уровне удачи и успеха – присмотреться и прислушаться настолько, чтобы уловить-понять его ежедневные переживания, – то всех без исключения (увы, включая даже негодяев) становится ужасно жалко. И меня всю жизнь не оставляет это нелепое чувство сострадания, поэтому я и задумался о пользе гордости. Она спасает нас, ложась, как пластырь, на мельчайшие и покрупней душевные раны. Она помогает нам сохранять самоуважение, а верно было спрошено когда-то: если собака себе хвост не поднимет, то кто ей поднимет? При любых поражениях или обидах к нам приходит благодетельное утешение – откуда же оно? От тихого, про себя хвастовства, от горделивого соображения, что ты морально прав или неправ, зато в чём-то другом недавно выиграл, а то и победил. Гордыня такого рода – утешительная лесть самому себе, а собственная лесть нам – как вода и воздух. И невообразимы психологические источники этого целительного бальзама горделивости собой, а потому – душевного покоя. Всю жизнь человек, в сущности, занят посильным облегчением своей участи, и гордыня в этом непростом занятии – костыль и пружина.

Много лет назад мы оказались волей случая с приятелем в маленьком русском городе Коврове. Что-то надо было нам узнать, и нас направили к местному учителю начальной школы, показав издали его маленькую, запущенную донельзя избу. Точно такой же она оказалась и внутри. Тощий невысокий человек с измождённым сухим лицом был настолько приветлив, что мы вытащили из рюкзака бутылку.

– Спасибо, я не буду, – мягко отказался хозяин. Это было для нас так же удивительно, как если б он заговорил по-японски, и лица наши изумления не скрыли.

– Завязал я, – пояснил он, – мне судьба являлась лично.

История оказалась небанальной. Многолетний алкоголик, он постепенно пропил всё, что было в доме, уже ушла жена, уже должны были выгнать с работы, он сидел в сумерках и размышлял, где раздобыть хотя бы на стакан. В дверь постучали, и вошёл незнакомый человек городского вида. Извинился вежливо и столь же вежливо сказал, что помирает, так охота выпить. «У меня ничего нет», – сухо ответил хозяин, самой просьбе ничуть не удивившись. «Это неправда, – мягко ответил человек, – у вас на книжной полке за томиком Майн Рида стоит четвертинка». Учитель кинулся к полке и обнаружил там бутылку. Тут же он на полке возле печки взял два стакана, а когда обернулся к столу, человека не было. И тогда учитель понял, что к нему являлась судьба, а то и сама смерть в обличии гостя: мол, если хочешь, выпивай уже со мной. И бросил пить учитель с той же секунды, а бутылку ту загадочную отдал соседу за починку печи, потому что он уже и в холоде сидел. И всё восстановилось в его жизни; вскоре возвратилась и жена.

Тут мы, естественно, оба посмотрели на очень немолодую женщину с лицом, настолько помятым жизнью, что как-то ясно становилось, что никак она не могла не вернуться доживать свои годы в привычном месте. Только внезапно она гордо выпрямила голову, помолодела до того, что стало очевидно – ей никак не больше сорока, и выговорила с дивной величавостью:

– Мы, Косоедовы, – однолюбы!

Я хочу сказать, что гордыня, штука суетная и мельтешная, казалось бы, – сплошь и рядом очень трогательная в человеке черта. Это касается любого из нас. Ибо даже то прозвание, что дали мы себе некогда сами, – хомо сапиенс, человек разумный – это такое, если вдуматься, преувеличение, что уже в нём полным-полно смешной и неоправданной гордыни. А если присмотреться ближе к тому, что составляет предмет гордости (явной или скрываемой) у каждого из нас, то просто заливает душу волна нежности и сострадания к человечеству.

У нас с Сашей Окунем есть один общий приятель – чрезвычайного таланта (и мировой, по счастью, известности) дирижёр. Он как-то позвонил мне и сказал:

– Твой Саша Окунь – очень плохо воспитанный и тёмный человек.

– А что случилось? – огорчился я.

– Ты понимаешь, – объяснил мне дирижёр, – я ему поставил диск со своим самым лучшим исполнением (тут некое произведение им было названо), мне тогда бурно выразили восхищение не только зрители, но даже оркестранты, и что ты думаешь? Саша твой поднялся в самом интересном месте и говорит: пора, поехали на радио, нас уже ждут.

– Это ужасно странно, – попытался я защитить друга, – Сашка – невероятный меломан и все твои работы знает и обожает; не серчай, это какая-то накладка, я ему позвоню.

И позвонил.

– Зачем ты так обидел дирижёра, почему ты так невежливо поднялся в самом интересном месте? – спросил я. – Ты же меломан и ценитель, что случилось?

– Старик, – ответил Саша изумлённо, – я с наслаждением дослушал диск до полного конца. Я встал на аплодисментах!

А начинает человек гордиться с ранней младости, ещё не слишком понимая, чем стоит гордиться в первую очередь, а чем – во вторую. Как-то наша внучка Гиля пришла с гуляния в приятном возбуждении (четыре годика ей было). Оказалось, что, пока она играла на песке, мимо прошла её подружка с мамой. И подружка эта своей маме громко объяснила:

– Вон играет Гиля, у неё есть большая чёрная собака Шах.

И наша Гиля была очень польщена. А час спустя, рассказывая что-то бабушке, упомянула мимоходом, как о мелочи житейской, что у них в детском саду есть два мальчика, которые хотят скорее вырасти, чтобы на ней жениться.

Возможность выделиться, пофорсить, погарцевать в центре внимания, покрасоваться – эти суетные проявления гордыни каждому знакомы (в мечтах и помыслах – особенно), и разве можно человека осуждать (а особливо бедного и обделённого человека) за такое удовольствие и временное счастье бытия? За невинное блаженство хоть на краткое время прыгнуть выше головы своей и выше своего житейского потолка? Халиф на час – роль вожделенная для множества людей, и это ухищрение гордыни стоит лишь сочувственного понимания.

В начале тридцатых годов, когда слава Михаила Зощенко была в зените, он как-то приехал отдохнуть у моря. Он держался скромно и незаметно, был для соседей по пляжу просто неким питерским Михаилом Михайловичем и подружился, греясь рядышком под солнцем, с двумя юными девчушками из какого-то уральского городка. Он был им симпатичен, и однажды как-то они пригласили его вечером прийти в гости. Будет Зощенко, сказали они ему. И он пошёл. Центром компании был разбитной молодой человек южного провинциального разлива, который сыпал цитатами из рассказов Зощенко, своего авторства ничуть не скрывал, звался, естественно, Мишей и вызывал у всех собравшихся девиц обморочное восхищение. Зощенко ничуть не возмутился, молча слушал и смеялся тоже, а спустя примерно час или поболее нашёл какой-то мелочный предлог и вышел с юным жуликом на кухню.

– Я к вам не имею никаких претензий, – ласково сказал Михаил Михайлович, – играйте на здоровье. Просто я Зощенко, и мне ужасно интересно, для чего вы представляетесь мной?

Парень смутился на секунду, тут же оклемался и вполне разумно, с полной откровенностью объяснил, что сам он – парикмахер из маленького южного городка, весь год он вкалывает и месяц отпуска – великое в его жизни время. Он выдаёт себя за знаменитого писателя, которого и вправду обожает, помня чуть не наизусть («ну, вы же слышали»), и пользуется вниманием и успехом у слабого и впечатлительного пола. Простите, мол, и попытайтесь меня понять.

И тут они заметили, что у двери в кухню стоит и обливается слезами одна из пригласивших Зощенко девчушек. «Что с тобой, милая?» – кинулся к ней Михаил Михайлович. И та ответила, рыдая:

– Значит, и Олеша не Олеша!

Но давайте вспомним о гордыне коллективной, ибо всякие народные, национальные зазнайство, спесь, кичливость или чванство – такие же целительные примочки на раны, наносимые историей. Тут легко мне возразить, что, например, общеизвестная английская спесь («правь, Британия, морями») имеет под собой некое историческое основание и что такое же есть основание у многих стран и народов, – я соглашусь с готовностью и, кстати, безо всякого осуждения этих стран и народов. Это ведь счастье, а не грех – гордиться собственной страной. Особенно если для этого есть почва. И достоверная притом, а не из мифов и легенд. А так как почва эта исторически различна, то и разнятся так поэтому народные гордыни. И если страна в настоящее время влачит существование убогое или зависимое, то тем более целительна душе её гордость прошлым. И для народа в целом, и для каждой личности в отдельности.

Назад Дальше