Внеклассное чтение. Том 1 - Акунин Борис 17 стр.


— Не на Морскую! Домой нельзя!

Голос молодой.

Видно, кучер не расслышал, потому что дама щелкнула задвижкой, приоткрыла окно и сквозь завывание ветра повторила:

— Не домой! На Московский тракт гони! Опустила окно, пробормотала:

— Господи, Твоя воля, спаси и сохрани…

Не иначе что-то у ней стряслось. Вон как вздыхает, даже всхлипывает. Хорошо это или нет? Скорей, плохо. Когда у тебя что-то болит, не до сострадания к чужим бедам.

Жалко, не видно, какое у нее лицо, злое или доброе.

Он терзался сомнением — объявить себя или подождать, пока хозяйка кареты немножко успокоится. Она же всё не успокаивалась, шептала что-то тревожное, ерзала.

Внезапно порывисто поднялась, встала коленом на заднее сиденье, в двух вершках от Мити, и сдернула с него мех.

Он уж приготовился воскликнуть: «Ayez pitie, madame![8]» — но она, оказывается, его не видела.

Подергала задвижку задней рамы, открыла, стала совать одеяло в окно. — Дорога будет дальняя. Нате вот, укройтесь.

Откликнулись два голоса, мужские:

— Благодарствуйте, барыня.

— Еще бы водочки для сугреву.

Дама пообещала:

— На первой станции получите.

Митя времени не терял. Пока она вьюгу перекрикивала, тихонько соскользнул на пол, забился под сиденье. Известно: когда не знаешь, какое принять решение, выжди.

Хлопнула рама, пружины над Митиной головой заскрипели — женщина решила устроиться сзади. И правильно. Если далеко ехать, сзади лучше, не то укачает.

Чиркнул кремень, звякнуло стекло, по полу закачались тени. Это она подпотолочный фонарь зажгла.

Перед носом у него стояли две ноги в белых туфельках. Левый башмачок уперся в своего собрата, скинул его на пол, высвободившаяся нога в шелковом чулке таким же манером расправилась с левым, и туфельки осиротели, остались сами по себе — дама забралась на сиденье с ногами.

Один башмачок отлетел к Мите, в его жесткое, пыльное убежище, и лежал прямо перед глазами, посверкивая золотым каблучком, — гость из иного мира, где царствуют красота и изящество.

Тряска кончилась, возок заскользил ровно, будто лодочка по воде. Это кончилась мощеная дорога, догадался Митя. Скоро и городу конец.

Куда едем-то? Сказала, «не домой, на Московский тракт». Дача у нее там, что ли, по Московскому тракту, или имение?

Сверху доносилось пошмыгивание и короткие судорожные вдохи. Плачет.

По временам дама начинала причитать, но тихонько, слышно было только отдельные слова: «Некому, совсем некому… Что же это, Господи… Как бы не так» — и прочее подобное, невнятного смысла.

Поплакав вволю, высморкалась, пробормотала:

— Зябко-то как.

Что правда, то правда. Без мехового одеяла и на отдалении от печки Митя тоже подмерз.

Снова спустились ноги в шелковых чулках, маленькие, с точеными щиколотками. Левая сразу нырнула в туфельку, правая пошарила по полу — не нашла. Тогда спустилась полная рука, полезла под скамью, на пухлом пальчике блеснул перстень.

А ведь было это уже, было. Точно так же жался Митя к пыльной стенке, и тянулась к нему рука, но тогда было ох как страшно, а сейчас ничего, пустяки. И пришло Митридату на ум философское суждение, хоть записывай на пользу потомству: умный человек не пугается одного и того же дважды.

Он подпихнул беглый башмачок навстречу руке, но вышел казус — та как раз и сама проявила решительность, сунулась под сиденье глубже. Ну и наткнулась на Митины пальцы.

Дальше ясно: визг, крик.

И ноги, и рука из Митиного обзора исчезли.

Надо было поспешать, пока она своих запятных не кликнула.

Закряхтев, он выполз из укрытия, поднялся на четвереньки. Уж и фраза была готова, весьма разумная и учтивая: «Сударыня, не трепещите — воззрите, сколь я мал. Я сам вас трепещу и уповаю единственно на ваше милосердие».

А только застряли слова в горле. На сиденье, подобрав ноги, прижав к груди руки, вытаращив и без того огромные глаза, сидела Павлина Аникитишна Хавронская — та самая особа, из-за которой, если восстановить логическую цепь, и начались все Митины злосчастья.

Вблизи она оказалась еще красивей, хотя, казалось бы, красивей уж и некуда. Но только вот так, в упор, можно было увидеть голубую жилку на шее, персиковый пушок на щеках и славную родинку повыше розовой губки.

Узрев перед собой весьма небольшого мальчишечку, графиня кричать сразу перестала.

— Это ты там сидел? — спросила она дрожащим голосом. — Или там еще кто?

Дар слова, вспугнутый неожиданностью, еще не вернулся к Митридату, и он лишь помотал головой.

— Да ты совсем малютка, — сказала прекрасная Павлина Аникитишна, окончательно успокоившись. — Ты как туда попал?

Ответить на этот вопрос коротко не представлялось возможным, и Митя заколебался: с чего уместней начать?

— Маленький какой. Говорить-то умеешь? Он кивнул, подумав: наверное, лучше вначале объяснить про наряд мужичка-лесовичка.

— Деточка, малявочка, глазоньки-то какие ясные. А ну не бойся, тетенька добрая, не обидит. Кой тебе годик, знаешь? А звать тебя как? Ну уж это-то знаешь, вон какие мы больсие. Больсие-пребольсие. Замерз? Иди сюда, иди.

Женщина она, похоже, и вправду была добрая, жалостливая. Погладила Митридата по голове, обняла, в лоб поцеловала.

Будучи прижат к упругой, теплой груди, он вдруг подумал: а ведь если б я ей стал по-взрослому говорить, она бы меня этак вот голубить не стала.

И явилось Мите в сей момент озарение.

Отчего все его беды, отчего несчастья? Оттого что разумен и учен не по годам, затеял рядиться со взрослыми по их взрослым правилам. Если б не умничал, проживал в соответствии со своими летами, то обретался бы ныне в отчем доме и — горя б не знал. Какой из сего вывод? А такой, почтенные господа, что неразумным дитятей быть проще, выгодней и намного безопаснее.

И когда графиня повторила свой вопрос:

— Ну, как нас зовут? Припомнил? Он сказал, нарочно присюсюкивая по-младенчески:

— Митюса.

Был вознагражден новыми поцелуями.

— Вот молодец, вот умничка! А годик нам какой?

Решил один убавить, для верности. Показал растопыренную пятерню.

— Пять годочков? — восхитилась красавица. — Ай, какие мы больсюсие! И всё-то мы знаем! А тятенька-маменька где?

С ответом на этом вопрос было труднее. Митя наморщил лоб, соображая, как лучше сказать.

Павлина Аникитишна соболезнующе вздохнула:

— Ишь, лобик насупил. Бедненький сиротинушка. А с кем жил? С бабусенькой?

Митя кивнул.

— Где ж она, твоя бабусенька?

Сказать, что ли: «В Зимнем дворце», засомневался Митя.

Не стоит. Во-первых, не поверит. А во-вторых, сейчас, пожалуй, чем далее от Зимнего дворца, тем здоровее.

Госпожа Хавронская — женщина добросердечная, малютку на мороз не выгонит. Переждать бы у нее хоть малое время, собраться с мыслями.

Она опять истолковала его молчание по-своему:

— Ой, померла, что ли? Рыбанька мой сладенький. — И на Митину макушку, где белая прядка, упала большая слеза. Хорошо графиня в полумраке седины не приметила, а то вовсе бы разрыдалась от сострадательности сердца.

— У тебя есть кто-нибудь, Митюшенька? — спросила Павлина Аникитишна пригорюнясь.

Он помотал головой.

— И у меня никого, — грустно сказала она. — Это ничего. Сначала трудно, но после обвыкаешься. А ты не горюй, я тебя с собой возьму.

— Куда?

— В Москву. Поедешь?

Не может быть! Какая небывалая, невероятная удача! Попасть в Москву, а оттуда домой, к папеньке и маменьке! Воистину то был перст судьбы, которой наконец прискучили гонения на маленького Митридата, и она решила объявить ему полное помилование.

— Не знаешь, что такое Москва? Это большой-пребольшой город, еще больше Петербурга. И лучше. Там люди проще, добрее. Снегу много, все на санках ездят, с ледяных горок катаются. Поедешь со мной в Москву?

— Поеду.

— "Поеду", — повторила красавица тоненьким голоском и ласково улыбнулась. — Вот и славно. У меня там дядя живет. А вместе ехать много веселей. — Тут она вздохнула, куда как невесело. — Я, Митенька, наскоро собралась. Можно сказать, вовсе не собиралась. Еду в чем на балу была.

Он увидел, что так оно и есть. Под распахнутой собольей шубой белело маскарадное платье, а из-под капора свисали длинные русалочьи волосы, в которых все еще зеленели кувшинки.

— Зачем насколо? — осторожно поинтересовался Митридат. — А взять валенотьки, иглуськи?

— "Игрушки", — грустно усмехнулась она. — Тут, сладенький мой, самой бы игрушкой не стать. — И прибавила уж не Мите, а себе. — Ничего, Платон Александрович, милости прошу. Пожалуйте, гостьюшка дорогой. Птичка улетела. И шпионам вашим невдомек, куда.

Так-так. Из сей реплики можно было заключить, что светлейший князь и без Митридата нашел средство сообщить предмету обожания о своем плане явиться к ней нынче же ночью вопреки любым стенам и замкам. Вот Хавронская и решила бежать прямо с маскарада, даже не заехала домой, где у Фаворита наверняка подкупленные соглядатаи.

— Ничего. — Павлина Аникитишна усадила Митю рядом, обняла за плечо. — Покатимся с тобой, как Колобок. Через поля, через леса. Никто нас не догонит. Знаешь сказку про Колобка? Нет? Ну, слушай.

Что ж, от такой богини можно было и повесть про Колобка стерпеть.

* * *

Мчали без остановки полночи, до самой Любани. Митя послушал и про Колобка, и про Серого Волка, и про Бову-королевича. Под ласковый, неспешный голос рассказчицы отлично размышлялось. О превратностях судьбы и о том, насколько женщины лучше мужчин.

Голову он положил на мягкие графинины колени, шелковые пальцы перебирали ему волосы. Подумалось с отрадным злорадством: князь Зуров, поди, тоже хотел бы этак понежиться, никаких денег бы не пожалел, а только кукиш ему, хоть он и всемогущий Фаворит.

На почтовой станции в дворянский нумер осовевшего Митю снес на руках лакей Левонтий. Потом Левонтий с другим лакеем, Фомой, и кучером Тоуко пошли отогреваться водкой, а Митя помог графине раздеться (горничной-то у нее не было). Она его тоже раздела, и они, крепко обнявшись, проспали до рассвета на скрипучей кровати. Хоть ложе было жестким, а минувший день ужасным, сон Митридату приснился хороший, про Золотой Век. Будто бы наука овладела искусством сотворения полноценного гомункула и надобность в грубой половине человечества отпала. Мужчины все повывелись, и по зеленым лугам бродят украшенные венками женщины и девы в белых хитонах. Нет более ни войн, ни разбоя, ни мордобития. К женщинам ластятся лани и жирафы, ибо никто на диких зверей не охотится, а коровы смотрят без грусти, потому что никто их в бойнях не режет. Известно ведь, что женщины не большие любительницы мяса, им милей овощи, травы, плоды.

Утром Павлина усадила Митю на малый чугунок и сама присела рядом, на чугунок побольше. Залившись краской, Митридат отвернулся и от смущения не смог откликнуться на зов природы. Графиня же звонко журчала, одновременно успевая вычесывать из волос остатние кувшинки, глядеться в зеркальце и приговаривать:

— Ничего, ничего, утро вечера мудреней. Что ночью страх, то утром прах. Ой, бледна-то, бледна! Ужас!

И ничего она была не бледна, свежей свежего. Просто свет из окна лился еще ранний, серый.

Настроение у Павлины нынче было не в пример лучше вчерашнего. Одевая Митю, она напевала по-французски, щекотала его за бока, смеялась. Но потом, когда он чесал ей волосы и помогал уложить их в обильный пук, графиня вдруг петь перестала, и он увидел в зеркале, что глаза у нее мокрые и часто-часто мигают. Что случилось? Про Зурова вспомнила?

Нет, не то.

Хавронская порывисто обернулась, обхватила Митю, прижала к груди. Всхлипнула:

— Пять годочков. У меня мог бы быть такой сыночка…

И давай носом шмыгать. Удивительные все-таки существа женщины!

Перед тем как ехать дальше, отправились в лавку для путешествующих, экипироваться. Себе Павлина купила только полдюжины сорочек и бутылочку кельнской воды, а Митю утеплила как следует: и тулупчик, и валенки, и собачьи варежки. На голову ему достался девчонский пуховый платок. Митя как мог являл протест на своем скудном младенческом наречии, хотел баранью шапку, но графиня была непреклонна. Сказала: «В этой шапке мильон блох. Потерпи, солнышко. В Москве я тебя как куколку одену».

Нарядила и слуг. Кроме теплой одежды купила им оружие от разбойников: Левонтию и Фоме по сабле, чухонцу-кучеру ружье. Понравился ей английский дорожный пистолет — маленький, с инкрустированной рукояткой, тоже купила.

— Ну вот, — сказала, — Митюнечка. Видишь, какие мы с тобой вояки? Теперь нам никто не страшен.

Отдохнувшая шестерка лошадей дружно затопотала по подмерзшей за ночь дороге, и дормез, попыхивая дымом из трубы, покатил на юго-восток.

Позавтракали на ходу, пирожками и подогретым на печке молоком. Мите всё не давали покоя утренние слезы его прекрасной покровительницы. Помнится, государыня сказала ей: «Пять лет вдовствуешь». Что же случилось с ее супругом и что он был такое?

— Пася, — осторожно начал Митридат (это она так велела ее называть — просто «Паша», по-детскому выходило «Пася»), — а де твой дядя?

В смысле, где твой муж. Но она поняла не так.

— Мой дядя в Москве, он там губернатор. Губернатор — это такой важный-преважный человек, которого все-все должны слушаться.

Ладно, попробуем в лоб.

— Пася, а у тебя муз есть? Спросил и перепугался. Не слишком ли для пятилетнего недоумка?

Ничего, она только засмеялась.

— Ух, какой галант. Жениться на мне хочешь? Вот вырастешь, поженимся. — И погрустнела. — Как раз и я к тому времени сердцем оттаю.

Тут она замолчала и молчала долго, глядя в окошко на белые поля и черные деревья. Митя решил не донимать ее расспросами, даже успел задуматься о другом. Что если на зимнее время тракт между Москвой и Петербургом водой заливать? Ну, пускай не весь, а только по краю. Тогда кто захочет, сможет путешествовать на коньках с замечательной скоростью, простотой и дешевизной. Грузы же — те везти по-обычному, на лошадях. Или того лучше: положить гладкий железный либо медный лист, и тогда по нему можно гонять в любое время года безо всякой тряски. А если не лист, который выйдет больно дорог, а просто…

Но додумать интересную мысль до конца не успел, потому что Павлина вдруг заговорила снова. Это уж далеко за полдень было, когда Чудово проехали.

— Вот я тебе, Митюнечка, давеча сказки рассказывала. Помнишь? Он кивнул.

— Хочешь еще одну расскажу? Законы учтивости требовали ответить утвердительно.

— Хотю.

— Ну, слушай. Жила-была Марья-царевна… Ну, царевна не царевна, а боярышня. (Это она, кажется, про себя, догадался Митя и стал слушать внимательно.) Жила она с батюшкой, матушки у нее сызмальства не было. Да и батюшку видала она нечасто — он всё воевал, плавал по морям, бился с Чудой Юдой-Рыбой Кит, чтоб не притесняла хрестьянские народы. (Значит, отец ее был моряк и сражался с турками. Так-так.) И вот в один прекрасный, а верней сказать, ужасный… Ну, то есть это она тогда решила, что ужасный, а потом-то оказалось… Хотя что ж, и ужасный, конечно… — Павлина Аникитишна здесь сама запуталась, какой это был день, прекрасный или ужасный, распутаться не смогла и махнула рукой, стала дальше рассказывать. — В общем, однажды прискакал к ней в терем витязь, старый товарищ ее батюшки, и говорит: «Плачь, красна-девица, помер твой родитель, велел тебе долго жить и счастливой быть, а перед смертью вверил тебя моей заботе, чтоб никому тебя в обиду не давал и хорошего жениха тебе нашел». (Ага, это отец перед смертью своего боевого друга ей в опекуны назначил. Что ж, обычное дело.) Поплакала она, конечно, поубивалась, да делать нечего, стала дальше жить, а витязь этот до поры с ней остался. Очень он ей сначала не понравился. Сухой, тощий, нос крючком — прямо Кащей Бессмертный, так она его про себя называла. Он тоже немало поплавал по морям, всякого на свете навидался, в разных землях со своими кораблями побывал. (Не «кораблем» — «кораблями». Стало быть, не простой офицер, а адмирал.) Как начнет рассказывать — заслушаешься. Понемножку привыкла она к Кащею, перестала его бояться, подружилась с ним. И когда он ей руку и сердце предложил — ну, это так говорят, если кто на девице пожениться захочет — она подумала: что ж, человек он добрый, умный, с царским семейством в родстве, и батюшка его любил. Лучше, чем с молодым дурачком венчаться, который еще не перебесился. Ну и согласилась. (Вот почему царица ее «свойственницей» называла — графиня Хавронская она по мужу, а Хавронские, всякий знает, императорскому дому родня.) И не пожалела. Жила, как при покойном батюшке, даже краше, потому что Кащей ее еще больше баловал, ничего для нее не жалел. Старые мужчины, они на любовь умнее молодых и знают, как женскому сердцу угодить. Ты для него разом и жена, и дочка, чем плохо? Только вот матерью стать Марья-царевна не поспела… Уплыл Кащей воевать в холодные моря, угодил в ужасную бурю и сгинул вместе с кораблем. Она его долго ждала. Думала, вернется, ведь он же бессмертный. Да, видно, переломилась иголка, не стало Кащея…

Графиня тяжко завздыхала, а Митя тем временем прикинул: вдовствует она пять лет; тогда две войны было, с турками и со шведами, но раз «холодные моря», значит, адмирал Хавронский действовал против флота короля Густава III, там и голову сложил. Ясно.

— Жалела себя Марья — страсть. Думала, ах я несчастная, и баба я не баба, и девка не девка. Одна-одинешенька, прислониться не к кому. А потом, как подросла и умнее стала, рассудила: зачем прислоняться-то? Слава Богу, не бедна, не больна, умом не скудна. Ну их, мужчин, вовсе. От них одна докука да слезы. Поглядишь вокруг — один над женой тиранствует, другой на нее вовсе не глядит. А случится чудо, попадется непропащий человек, кого полюбить можно, так беспременно пойдет воевать и сгинет там, разобьет тебе бедное сердце. Нет, право, одной куда веселей. — Павлина улыбнулась и потрепала Мите волосы. — Ишь, глазыньками хлопает, соображает. Что, скучна сказка? Я тебе сейчас другую какую-нибудь расскажу. Про Иван-царевича хочешь?

Назад Дальше