Если приглядеться, человеческих следов на ней не наблюдалось вовсе, а лишь кружковатые, с когтями, причем неприятно большие.
День почти совсем померк, и кусты с деревьями сомкнулись тесней. Заблудился, понял Митридат. И еще понял, что здесь, в зимней чаще, прочитанные книги и мудрые максимы не помогут. Глупей всего, что вдруг вспомнилась песенка, которой мучила глупая нянька в первые, молчаливые годы Митиной жизни: «Придет серенький волчок и ухватит за бочок». Так и увидел наяву, как за тем вон кустом вспыхивают два фосфоресцических огонька, а потом на тропинку бесшумной тенью выскакивает и сам Canis lupus, столь распространенный на русской равнине, подпрыгивает на своих пружинных лапах и впивается острыми зубами прямо в бок.
Куст взял и вправду шевельнулся. Ойкнув, Митя шарахнулся в сторону, потерял эквилибриум и упал. Никакой это был не волк, а большая птица. Видно, сама напугалась — заполоскала серыми крыльями, вспорхнула кверху, заухала.
Нога! Ой, больно!
Потерпел немножко, снегу пожевал, вроде полегче стало. Но когда попробовал встать, закричал в голос. Ступить на ногу не было никакой возможности.
Сломал, не иначе.
Кое-как дополз до ближайшего дерева, сел спиной к стволу.
Это что же теперь будет, а?
Вот когда следовало испугаться — не по-младенчески, серого волчка, а по-настоящему, по-взрослому, ибо скорое окончание собственной жизни обрисовалось перед Митиным рассудком во всей строгой и логической очевидности: идти невозможно, надвигается ночь, и если не загрызет волк или рысь, всё одно часа через два замерзнешь насмерть.
Но, может, оттого, что смертная погибель выглядела такой неминучей, страха Митя не ощутил. Скорей для очистки совести, нежели для проверки, попробовал подняться еще раз, убедился, что ни идти, ни даже стоять не может. Подумал — не поползти ли назад? Отверг. Больно долго бежал, а потом шел, столько не проползешь. Да и к чему? Ну, выберешься к тракту, так в темное время по нему все равно никто не ездит. Замерзнешь на обочине. Единственное утешение, что не лисы с воронами сожрут, а подберут люди и похоронят. Что Мите, жалко для лис и воронов своего мертвого мяса? Пускай едят. А чем попусту пресмыкаться, последние силы тратить, не лучше ль на манер римского мудреца Сенеки или премудрого Сократеса подготовиться к разгадке земного бытия с достоинством? Смерть от холода, описывают, нисколько не мучительна. Станет клонить в сон, и уснешь, и боле не проснешься.
Вот когда мудрые книги-то пригодились. Жизнь себе с их помощью, может, и не спасешь, зато умирать легче.
И Митя повернулся на спину, стал умирать — вдыхать лесной воздух, подводить итог. Лежать было мягко, удобно и пока что, с разогрева, нехолодно, а мысли текли плавно и даже не без некоей приятности.
Что ж, прожил Митридат-Дмитрий Карпов на земном яблоке недолго, семь лет без одного месяца. Но все же дольше, чем большинство нарождающихся на свет человеков, из коих каждый третий помирает в первую неделю, а каждый второй в первые два года младенчества. Выходит, Митя против большинства еще и счастливец. Опять же, прошел свой путь не в сумраке пробуждающегося рассудка, а при ярком свете полного разума, что и вовсе удача почти неслыханная. Столько узнал, столько для себя открыл, столько передумал, постиг законы природоустройства. Когда понимаешь сии естественные установления, то и страшиться особенно нечего. Вначале, согласно законам физики, текущие по твоим жилам жизненные ликвиды под воздействием низкой температуры остановят свой ток, что разлучит душевную субстанцию с телом. Потом в действие вступят законы химии, и организм, прежде именовавшийся Митей, начнет разлагаться на элементы. Но, вероятно, еще прежде того проявят себя законы биологии, приняв вид зубов и клювов лесной живности.
По насту неслась легкая пороша, понемногу присыпала валенки и тулупец. Митя сначала стряхивал, после бросил. Зачем?
Начали стынуть ноги, а некоторое время спустя вроде бы и перестали.
Мысли утратили четкость, но от этого сделались еще приятнее, как бывает перед погружением в сон. Было тихо-тихо, только поскрипывали ветки да шуршала ленивая поземка. Митя поднял глаза.
В промежутке меж серыми кронами чернело небо. Что там, за ним? Вдруг показалось, что, если получше всмотреться, непременно увидишь. Только надо поторопиться, пока из замерзающего тела не отлетела душа.
Он прищурился, и небо качнулось ему навстречу. Митя сначала удивился, но обнаружил, что удивляться тут нечему. Оказывается, он уже не лежал на земле, а парил в воздухе, меж острых верхушек елей, и это было замечательно хорошо. Посмотрел вниз — там, на снегу, вроде бы и в самом деле кто-то лежал, но смотреть на него было неинтересно, небо манило куда больше. Митя повернулся к нему лицом, и оно стало стремительно приближаться. Странно, оно было всё такое же черное, даже еще черней, но вовсе не темное. Он понял: просто в небе таится такой яркий свет, что смотреть больно, от этого на глазах пелена. Поразительно, как он раньше этого не замечал. Чем выше поднимался Митя, тем больше глаза привыкали к этому сгущенному сиянию, и вот уже он летел не через черноту, а через янтарный свет, и что-то начинало просвечивать там, впереди — не то круг, не то некое отверстие. Митя сделал усилие, чтоб лететь еще быстрее, так ему не терпелось побыстрей разглядеть, что это за штука.
И он услышал голос — скрипучий, древний-предревний. Голос произносил что-то неразборчивое, но явно звал его, Митю. Однако именовал не Митей, а каким-то другим, не известным ему прозванием.
— Маалой, — взывал голос. — А, Маа-лой!
Стало быть, такое здесь, на небе, у него будет имя? Сначала был Дмитрий, потом Митридат, а отныне Маалои?
Он раскрыл глаза пошире и увидел: то, что издали представлялось ему кругом или отверстием, на самом деле — лик.
Вглядевшись в это лицо, он задрожал — такое оно было страшное: сморщенное, с косматыми седыми бровями, загнутым носом, а посередь носа бородавка.
И чудесный свет вдруг померк, снова стало темно. Митя заклацал зубами от холода и увидел, что вовсе он не на небе, а на снегу, под черными елями, а над ним склонилась жуткая старуха, вся замотанная в грязные платки.
— Малой, эй, малой, — проскрипела она своим дребезжащим голосом. — Ты чего? Примерз? Ну-тко, ну-тко. — И потянула к нему свои костлявые пальцы.
Это Баба Яга, понял Митя, нисколько не удивившись, однако перепугался сильно, еще больше, чем давеча волка. Костяная нога, седые усищи, железны зубищи. Еще премудрый Д'Аламбер писал (или барон Гольбах? — голова промерзла, утратила ясность), что не всё в народных преданиях суеверие и вымысел. Сказочные драконы, к примеру, суть воспоминание о старинных пресмыкающихся, некогда населявших планету, и ныне остовы тех чудищ в разных местах откапывают. Вот и Баба Яга, выходит, не суеверие, а всамделишная лесная ведьма.
Сил сопротивляться злым чарам не было. И когда Баба Яга, кряхтя, взвалила Митю себе на закорки, он только жалобно захныкал. Она же тащила его куда-то — должно быть, за темные леса, за синие озеры, в черные болота, в глубокие норы — и ворчала:
— Ишь чижолый. Куды чя? До мельни? Не шдюжу, не молодайка. А вот я чя к Даниле-угоднику, ага. Пушкай он, Данила. Ага.
Смысла ее заклинаний он не понимал, ибо от холода, слабости и страха мозг совсем перестал источать мыслительную эманацию. Осталось только дикое, темное, из самого раннего детства: сейчас Баба Яга приволочет добычу в свою избушку на курьих ножках и сожрет, а косточки выплюнет.
Уйти на достойный, античный манер не получилось. Жизнь оканчивалась как-то очень по-русски, очень по-детски и ужас до чего страшно.
Митя тихо заплакал. Хотел маменьку позвать и даже увидел ее будто наяву — всю розовую, пахнущую фиалковой эссенцией, но маменька сидела перед зеркалом и не оглянулась на свое злосчастное чадо.
Ведьма положила пленника на снег посреди небольшой поляны. Приподнявшись, он увидел бревенчатый сруб с крошечным слюдяным оконцем, в котором горел противоестественно яркий свет. Курьих ног под избушкой Митя не разглядел — наверно, их снегом засыпало.
Старуха громко постучала в дверь железным кольцом, потом вдруг подхватила подол и с нежданной прытью припустила в чащу. Миг — и ее не стало, исчезла во тьме.
От диковинного поведения ведьмы Митя перепугался еще больше, хотя, казалось, куда уж больше-то?
Это она меня в подарок принесла, в подношение, догадался он. Некоему чудищу, которое над ней властвует, а стало быть, еще страшней ее. Кто там у няньки Малаши из лесной нечисти был кроме Бабы Яги? Лесной Царь, вот кто. Который к людям, проезжающим через лес, сзади тихонько в телегу садится и малых деточек крадет. Как она напевала, Малаша-то? «Царь Лесной подсядет, Митеньку покрадет».
Лязгнула дверь, и Митя увидел перед собой Лесного Царя.
Лязгнула дверь, и Митя увидел перед собой Лесного Царя.
Он был вовсе не похож на маскарадную фигуру, какую вчера изображал Наследник. Настоящий Лесной Царь оказался высок и худ, прям как палка, с длинной седой бородой и седыми же волосьями до плеч, а брови черные. И глаза тоже черные, блестящие. Они сурово воззрились сверху вниз на съежившегося Митю. Голос, звучный и вовсе не стариковский, грозно произнес:
— Это еще что за аппариция? Подкидышей мне только недоставало! Что я вам, Воспитательный Дом?
Перешагнул через Митю и как был, в одной черной, перепоясанной кожаным шнуром рубахе, выскочил на поляну. Повертел головой туда-сюда, но Бабы Яги, как уже было сказано, и след простыл.
Тогда Лесной Царь обернулся к Мите и излил свой гнев на него:
— А ну говори, чертенок, чей ты и из кадкой деревни! Из Салтановки? Иль из Покровского? Все равно дознаюсь и назад отведу! Ах, что удумали, плебеи неблагодарные!
Сердито топнул ногой в коротком войлочном сапоге.
— Ну, что разлегся? Холод в избу напустишь! Заходи, не здесь же тебя оставлять. Но утром, так и знай, отведу тебя к попу в Покровское. Пускай он с тобой возится! Ну, вставай! — прикрикнул так свирепо, что Митя попробовал подняться, вскрикнул.
— Что там у тебя такое? С ногой что? Легко поднял мальчика, внес в избу. Жилище на первый взгляд было самое простое: сколоченный из досок стол, вместо стула долбленый пень, небеленая печь, но на стене висели полки с книгами, а единственная свеча горела невиданно ярким, немигающим огнем.
Вон как Лесной Царь живет. Может, не такой он страшный, как пугала Малаша?
Властитель леса снял с Мити тулуп, хотел снять и валенки, но Митя заверещал:
— Ай! Больно!
— Ага, значит, говорить ты умеешь. Ладно, после потолкуем.
Хозяин посадил Митю на лавку, вынул из сапога ножик и разрезал валенок. Пальцы у него были сухие, длинные, с коротко стриженными ногтями.
Осторожно потрогал лодыжку.
— Поня-ятно. На-ка, закуси. — Сунул в зубы сушеную баранку. — Зубами в нее, крепче.
И как дернет! Митя от боли баранку, что была тверже камня, пополам перекусил, слезы так и брызнули.
Но дед уже перетягивал ногу тряпицей, и боль отступила.
— Встань-ка.
Осторожно, еще не веря, Митя встал. Нога держала!
— Завтра похромаешь, а послезавтра будешь с горки кататься. Ерунда, обычный вывих, luxatio, — сказал старик.
Никакой он, разумеется, был не Лесной Царь, это Мите с холоду и страху такая чушь в голову взбрела, теперь сам устыдился, но услышать латинское слово из уст знахаря было удивительно. Образованный человек, ученый книжник проживает один, посреди дикого леса! Это ль не чудо? Митя воскликнул:
— Сударь, вас послало мне само провидение! Я вижу, что вы добродетельны и милосердны! Помогите мне спасти из рук злодеев одну благородную особу! Но прежде дозволено ли мне будет спросить, кто вы и отчего обитаете в сей пустыне на отдалении от людей?
Знахарь отпрянул, воззрился на Митридата с изумлением. Потом прищурился, помахал рукой у себя перед глазами, словно отгонял наваждение. Когда оно не исчезло, сложил руки на груди в позе древнего стоика. Ответил медленно, не отводя взгляда от Митиного лица:
— Кто я, желаете вы знать? Сие труднейший из вопросов, какие можно задать человеку. Всю свою жизнь я положил на то, чтоб найти ответ. Волей случая имею российское подданство и православную веру. Волей родителей ношу имя Данила. Нынешнее мое занятие — лекарь поневоле. А теперь, когда я, согласно законам учтивости, ответил на ваш вопрос, ответьте и вы мне, странный человечек, что вы такое? Инкуб? Гомункулус? Плод моего одичавшего воображения? Иль сам Сатана, принявший вид крестьянского мальчонки?
— Нет-нет, — поспешил рассеять его естественное сомнение Митя. — Я самый обыкновенный смертный. Хоть я и молод годами, но много читал и размышлял, отчего мой ум развился быстрее, чем это обычно бывает. Зовут же меня Дмитрий Карпов.
Он поклонился, и человек, назвавшийся Данилой, ответил ему не менее вежливым поклоном.
— Клянусь Разумом! — воскликнул он. — Я читал о подобных случаях, но всегда почитал эти рассказы преувеличением. Теперь же вижу, что и в самом деле встречаются разновидности рассудка, созревающие быстрее обычного, как бамбук набирает высоту много быстрее прочих деревьев. Могу ли я спросить, сколько вам в точности лет, уважаемый господин Карпов?
— Шесть лет и одиннадцать месяцев без одного дня.
Данила поклонился еще почтительней.
— Для меня истинное счастье познакомиться со столь редкостной персоной. В бытность мою студентом Московского университета у нас был один юноша много моложе и смышленее нас, ему едва сравнялось тринадцать, а всем нам, прочим, было кому шестнадцать, а кому и двадцать с хвостом. Но говорить так осмысленно и складно в неполные семь лет! Поистине это достойно восхищения!
— Благодарю. — Митя опять поклонился, подумав, что средь бревенчатых стен убогой избушки эта церемонность выглядит престранно. — Но у меня совершенно неотложное…
— Он умер, бедняжка, — вздохнул старик, печально покивав каким-то своим воспоминаниям. — От мозговой горячки. Так и не достиг четырнадцатого дня рождения. А какой мог вырасти талант, сколько бы пользы принес отечеству и, быть может, даже всему людскому роду!
Дождавшись паузы, Митя открыл рот, чтобы объяснить про пикинское злодейство и отчаянное положение Павлины Хавронской, но Данила снова заговорил:
— Жаль, что я не остался в стенах университета и не посвятил себя науке с ранних лет. Сколько времени потеряно попусту. Увы! Родитель с рождения записал меня в Семеновский полк и терпел мое учение лишь до тех пор, пока не открылась вакансия при дворе.
Только тут он спохватился, что не дает гостю и рта раскрыть. Виновато улыбнулся, а улыбка у лекаря поневоле (как он сам себя аттестовал) была мягкая, славная.
— Прошу покорно простить, что болтаю без умолку. Одичал тут, отвык без образованной беседы. Ко мне сюда заглядывают разве что местные поселяне, а какой с ними разговор? Вы уж, любезный господин Карпов, потерпите мою словоохотливость некое время. Вскоре я наговорюсь вдосталь, и умолкну.
Что ж, рассудил Митя, так и в самом деле будет резонней. Известно, что невыговорившийся человек и слушает менее внимательно, а до утра дормез с дороги никуда не денется, времени довольно.
— И какова была вакансия, которую при дворе сыскал ваш батюшка? — спросил Митя на правах знатока. — Благодарю.
Последнее относилось к предложенному угощению — хозяин налил из котелка пахучего ягодного взвару, придвинул хлеб, туесок с медом. Ох, как, оказывается, есть-то хотелось, после холодования, после страхов!
Данила сел напротив, отщипнул кусочек от каравая, но до рта так и не донес.
— По тем временам должность была не из завидных, письмовником к великой княгине Екатерине Алексеевне. Она почиталась при дворе фигурой малозначительной и даже достойной жалости, при этаком-то супруге. Это уж после все узнали, какова она — Catherine Le Grand![10]
— Это Вольтер ее так назвал, да? — вставил Митя. Надо же было показать ученому человеку, что он не только «говорит осмысленно и складно», но еще и чтит великих людей современности.
— Да, старый льстец выразился именно так. Он думал, что ведет переписку с мудрейшей из женщин, а на самом деле письма составлял я, ибо Екатерина не гораздо знала письменный французский, да и собственных мыслей имела немного. Я же в ту пору состоял при ней камер-секретарем. — Сказал и смутился — видно, подумал, что его слова звучат хвастовством. — Ах, друг мой, камер-секретарь — не Разум весть какая значительная должность, и высокого чина к ней не полагается. Хотя, с точки зрения многих, состоять при монархе уже само по себе есть высочайшее из званий. Бедные мотыльки! Сколько их опалило крылышки о языки сего ложного пламени и, хуже того, сожгло свои души! Если б вы когда-нибудь увидели Екатерину вблизи, для вас с вашим умом и проницательностью не составило бы труда разглядеть ее внутреннюю суть. Это не глупая, но и не умная, не злая, но и не добрая женщина, единственный талант которой заключается в безошибочном нюхе. Она умеет угадывать чаяния активной фракции еще прежде того, как эта часть общества сама о них догадается. Вот в чем состоит истинный дар прирожденного властителя.
О том, что государыню он видел ближе, чем любой камер-секретарь, Митя благоразумно промолчал, на неизвестно чем вызванную убежденность в своей проницательности скромно потупился, но последнее суждение диковинного лекаря заставило его наморщить лоб.
— В самом деле? — спросил он. — Вы полагаете, что вся суть власти в умении угадывать желание подданных? А что это за активная фракция, о которой вы помянули?
— Властителю довольно угадывать чаяния не всех подданных, а лишь той их части, от которой что-то зависит. Я называю это сословие активной фракцией общества. В разных странах и в разные времена количество и состав сей когорты неодинаковы. В позднем Риме, к примеру, бывали времена, когда к активной части следовало отнести лишь преторианскую гвардию императора. Да и у нас в России влиятельная фракция общества не больно велика: дворянство, чиновники, богатые негоцианты, высшее духовенство. Истинный правитель чувствует устройство и настроение активной прослойки лучше, чем она сама, и никогда не позволяет волне событий опередить себя — всегда удерживается сверху, на самом ее гребне. Иные ученые мужи, начитанные в истории, недоумевают, как могли гнусные тираны вроде Тиберия или Иоанна Грозного долго править, не будучи истреблены своими подданными. А секрет прост — сии кровопийцы делали лишь то, чего в глубине души желала активная часть общества, иначе им бы ни за что не удержаться.