Данила пробормотал — словно бы в сторону, а на самом деле Мите:
— Как жесток век, в который даже столь нежные особы призывают к убийству.
— Что ты сказал, дедушка? — обернулась Хавронская.
Он снова нахмурился.
— Я сказал, сударыня, что убивать их не буду, ибо каждый человек — узел тайн. Не я этот узел завязывал, не мне его и обрывать. Мне, увы, доводилось лишать жизни себе подобных, но всякий раз без убийственного намерения, по несчастному стечению обстоятельств.
Фондорин подошел к хрипящему от ужаса гайдуку, в два счета перетянул ему тряпкой расшибленную голову. Второму, бесчувственному, привязал сломанную руку к ножнам от сабли. Митя знал — у медиков это называется Schiene.
Павлина посмотрела-посмотрела, да только руками всплеснула:
— Они за твое милосердие на тебя же Пикину и укажут. Ты не знаешь, какой это лютый волк. Он из-под земли тебя добудет, чтоб за обиду отомстить!
— Я не спорю, — кротко признал Данила. — Если их убить, нам будет проще. Но я не сторонник этакой простоты. Едем, ваше сиятельство. Время дорого.
И полез на козлы.
* * *Как совсем рассвело, Московский тракт ожил. Стали попадаться и отдельные повозки, и целые поезда из груженых саней. Запряженный шестёркой дормез мчал лихо, замедляя ход, лишь когда дорога забирала в горку, а на спусках поскрежетывал тормозом. Данила стрелял кнутом, как заправский кучер, сбруя весело звенела, из-под полозьев летела ледяная кроха. Хорошая зимой езда, не то что летом. Никакой тряски, да и скорость совсем другая. Один фельдъегерь во дворце хвастал (Митя сам слышал), как по зимнему времени пролетел 600 верст до Москвы за 36 часов. Не ел, не спал, только лошадей менял.
Вскоре после полудня прибыли в Новгород, город настолько древний, что год его основания неизвестен — он появился еще прежде Руси. Щурясь на сияющий под солнцем купол Софии, Митридат проверил память: обширность сего поселения 452 десятины, население две тысячи душ. А в XV столетии людей здесь проживало в двести раз больше. Если задуматься, то же когда-нибудь и с Москвой будет, и с Петербургом, и даже с Парижем. Придут в запустение и обезлюдят, ибо всему на свете приходит конец.
Он зажмурился и представил будущие руины Москвы: обвалившиеся кремлевские стены; голая Красная площадь, по которой бредет одичавшая кошка; поросшая бурьяном Тверская; слепые окна домов. Бр-р-р, привидится же такая страсть.
— Что, мусенька, морщишься? — погладила его по голове Павлина. — Устал? А вот мы отдохнем, чаю с пряниками попьем, нам теперь бежать незачем. Город большой, никакие буки Митюшеньку не обидят. Это, сладенький, Новгород, Новый Город. Когда-то давным-давно он и вправду был новый, а теперь старый-престарый. Ты вот тоже сам собою молоденький, весь новенький, а пройдет много-много лет и будешь старый старичок, как дед Данила. Правда, смешно?
— Смесьно, — подтвердил Митя.
Животики надорвешь. Ничтоже ново под солнцем. Иже возглаголет и речет: се, сие ново есть, уже бысть в вецех бывших прежде нас…
Остановились в самой лучшей гостинице «Посадник». Данила проследил, как распрягают лошадей, и исчез — сказал, хочет навестить старинного знакомца, у него и отобедает. Митя же с Павлиной поели ухи с кашей и отправились за покупками — такое, видно, у графини было обыкновение: куда ни приедет, хоть бы даже в самое захолустное место, сразу идет на товары смотреть.
В Новгороде лавки были много богаче, чем в Любани, и Павлина затеяла Митю наряжать. Сначала увидела в магазине батистовое платьице, «прелесть какое милое», и загорелась одеть Митю девочкой, но он закатил такой рев (иных средств обороны в арсенале не было), что от этого плана графине пришлось отступиться. По взаимному согласию преобразовали Митю в казачка: досталась ему синяя бекеша, сафьяновые сапожки, а краше всего была мерлушковая папаха с алым шлыком. Посмотрелся он в зеркало и очень себе понравился — прямо запорожский лыцарь.
В общем, день провели с приятностью, а вечером сели в дворянской зале «Посадника» пить шоколад. Павлина распорядилась, чтоб седобородого старика по имени Данила, когда придет, вели прямо сюда. Собиралась наградить его щедро, ста рублями, сердечно поблагодарить за добро и отпустить обратно в лес. Кучер теперь был свой — Хавронская подрядила ямщика из местных.
Была Павлина весела, благодушна. Рассказывала Мите про то, как славно и покойно покатят они теперь до Москвы. Одни не поедут, упаси Господь, а только с хорошими попутчиками. И никакой Пикин тронуть не посмеет.
Похоже, по вечерам «Посадник» превращался в подобие салона или клоба, ибо чистой публики в зале собралось изрядно. Были и проезжающие, и местные дворяне. Закусывали, пили чай с кофеем, вели негромкие, приличные разговоры. Митя смотрел на приятную картину и думал: вот если б у нас в России всё население было столь же пристойным, тогда жили бы не в грязи и пьянстве, а культурно, как в Голландии или Швейцарии. Прав Данила, тысячекратно прав: надобно всемерно увеличивать активную фракцию.
Подошел солидный человек, немолодой. Прилично представился:
— Коллежский советник Сизов, служу в канцелярии его превосходительства господина наместника. Почитаю долгом гостеприимства объезжать гостиницы, где останавливаются путешественники благородного звания, и спрашивать, нет ли в чем недовольства.
И это Мите тоже понравилось.
Павлина назвалась Петровой, московской дворянкой, поблагодарила за заботливость.
Местный чиновник погладил Митю по щеке:
— Славный какой казачок. Как тебя звать? У самого взгляд цепкий, внимательный.
Видно такой уж серьезный человек, что даже с детьми по-иному не умеет. Пролепетал ему:
— Митюса.
— Ну-ну.
Коллежский советник отошел к соседнему столу, где сидела путешествующая из Москвы помещица с сыном и дочкой. Поговорил и с помещицей, тоже и про детишек не забыл. Потом сделал козу маленькому краснощекому немчику, который с гувернером ехал в Тверь, где его фатер служил в акцизе. И лишь после этого, исполнив долг гостеприимства, сел к огню выпить пива.
А вскоре в залу вошел еще один господин — в коричневом камлотовом сюртуке, замшевых сапогах до колен, с аккуратно напудренными волосами. Постоял у порога, откашлялся и направился прямиком к камину, подле которого сидели Хавронская и Митя.
Посмотрев в лицо вновь прибывшему, Митя ахнул. Этот взгляд из-под черных бровей, скептические морщинки у глаз, высокий лоб не узнать было невозможно.
Данила! Но сколь преображенный!
Без бороды, с обнажившимся лицом — худым, тонкогубым, прорытым резкими складками — он вовсе не походил на старика. Скорее на зрелого мужа, не так давно преодолевшего цветущую пору жизни. Длинные волоса лесной лекарь обстриг чуть ниже ушей, вверху взбил, сзади завязал в косицу и теперь их седина выглядела обыкновенной припудренностыо.
Смущенно подмигнув Мите, Фондорин поклонился графине. Та морщила лоб, словно не могла припомнить давнего, успевшего подзабыться знакомого.
— Раз уж я в городе… — Данила запнулся и слегка покраснел. — Одним словом, решил вот принять городской вид, чему поспособствовал мой друг и многолетний корреспондент, местный судья. Вот, одолжился из его гардероба.
Только теперь, по голосу, Павлина его признала.
— Ах! — воскликнула. — Так вы не поселянин? Мне следовало догадаться по вашей речи. Но кто вы? Какого звания?
— Данила Ларионович Фондорин, природный русский дворянин. Готов к услужению вашего сиятельства.
Хавронская ответила церемонным наклоном головы. Ее серые глаза взирали на преображенного Данилу с интересом.
— Как? Фон-Дорн? Не родственник ли вы генерал-поручику Андрону Львовичу Фон-Дорну, наместнику ярославскому? Но, прошу вас, садитесь.
— Как же, это мой кузен, сын родного моего дяди.
Данила сел на край стула, изящно оперся о стол локтем. От первоначального смущения, если оно вообще не померещилось Митридату, не осталось и следа. Бывший камер-секретарь держался уверенно, а говорил гладко и непринужденно, будто заправский посетитель салонов.
— Андрон уже генерал-поручик? Высока взлетел. Два года назад, когда я покинул Москву, он вышел из армейских полковников статским советником. Впрочем, нимало не удивлен. Их ветвь побойчее нашей. Мы с ними давно не знаемся — лет, пожалуй, тридцать. Это они, сударыня, называются Фон-Дорны, а я Фондорин, как дед наш Никита Корнеевич писался. В краткое царствование Петра III, когда в силу вошли немцы с голштинцами, дядя Лев всепокорнейше испросил позволения именоваться, подобно нашим старинным предкам, Фон-Дорном. При государыне же Екатерине, когда в моду попали природные русаки, дядя стал обратно в Фондорины проситься, да соизволения не получил. — Данила злорадно хмыкнул, а Митя подумал, что тут уж, верно, не обошлось без участия некоего камер-секретаря. — Приказано ему и потомству оставаться Фон-Дорнами. А многочисленные дядины бастарды, рожденные от крепостных девок, обходятся без «фона», их пишут просто «Дорнами».
Графиня рассмеялась — рассказ ее позабавил.
— Располагайтесь удобней, Данила Ларионович. Вытяните ноги к огню. Не угодно ли шоколаду или грогу? Мы с Митюней стольким вам обязаны! Право, кажется, что я вас знаю много лет. Сразу видно человека бывалого, много повидавшего. Расскажите о себе. Одно из главных наслаждений жизни — в зимний вечер у камина послушать искусного и умного рассказчика.
— Вы в самом деле так полагаете? — Данила приятнейше улыбнулся. — Странное суждение из уст молодой и прекрасной особы. Обычно в ваши лета и с вашей внешностью предпочитают иные наслаждения.
Видно было, что комплимент графине приятен.
— Значит, я отлична от других, — молвила она, заправляя в точеную ноздрю щепотку душистого майнлибера из золотой табакерки. — Не угодно ли прочистить нос?
— Признателен за угощение, но ни грогу, ни табаку не употребляю. Я решил ограничить себя в привычках, которые ослабляют волю или ведут к изнеженности. Впрочем, — спохватился Фондорин, — эти добровольные ограничения я наложил на себя в зрелые годы. В молодости же чрезмерная воздержанность вредна, ибо может привести к высушиванию души.
Павлина улыбнулась и мелодично чихнула в шелковый платочек.
— Отменного вам здоровья, Павлина Аникитишна.
Вытерев слезы, она кивнула:
— Благодарю, любезный друг. Так расскажите же, отчего вам вздумалось сделаться лесным жителем? Признаюсь, мне и самой не раз хотелось бежать от суеты света в девственные леса, жить там простой, немудрствующей жизнью.
— Это вы, Павлина Аникитишна, начитались господина Бернардена де Сен-Пьера. — Данила вздохнул. — Опаснейший род чтения, отнявший у меня брата, юношу чувствительного и прекрасного душой. Он пустился в Новый Свет на поиски рая природной простоты, да так и сгинул. Нет, графиня, отшельником я оказался по иной причине. — Он помолчал, испытующе глядя на собеседницу, словно решал, говорить ли дальше, и, кажется, прочел-таки в ее глазах нечто, располагающее к откровенности. — Если желаете, расскажу, хотя должен предупредить, что история печальна.
— Душевно вас прошу! — воскликнула она, прижимая руки к груди. — Мне это очень интересно! А что до жизненной печальности, то вряд ли кто поймет вас лучше, нежели я.
Слушая этот во всех отношениях утонченный разговор, Митя таял сердцем. Истинно благородная беседа подобна менуэту, исполняемому искусными танцорами. Всяк знает свою партию в доскональности, а сколько изящества в каждом звуке, в каждом движении!
Он сел поудобнее, готовясь слушать. Павлина премило сцепила руки под округлым подбородком. Фондорин же обратил свой взор на пламя очага и в продолжение всего рассказа ни разу не оторвал глаз от алых языков флогистона, с потрескиванием покидавшего березовые поленья.
— Я не стану подробно описывать вам начало моей жизни, ибо оно не имеет прямой связи с обстоятельствами, понудившими меня искать лесного уединения. Скажу лишь, что в первую пору своего существования я, подобно большинству, брел наугад, не столько сам выбирая тропинку, сколько следуя той, что оказалась ближе. Временами случайные эти стези выводили меня на возвышенные холмы, иной раз заставляли спускаться в низменные расщелины, но путь мой всё время был окутан туманом, и я, сколь ни тщился, мог видеть лишь малую часть окружающего ландшафта. Так бы я и блуждал до самой своей кончины, подобно несмышленому ребенку, если б однажды, безо всякой своей заслуги, а по одной лишь счастливой случайности, не наткнулся на свою дорогу.
— Как это? — с живым любопытством спросила Павлина. — Я понимаю, вы говорите в аллегорическом смысле, но все же как вы догадались, что это именно ваша дорога? На ней что же, был указатель с надписью «Для Данилы Фондорина»?
— Нет, указателя не было, но, когда попадаешь на свою дорогу, ошибиться невозможно.
— Почему?
— Потому что туман, прежде окутывавший твой взор, сразу рассеивается. И ты видишь окрестные леса, горы, моря, видишь высокое небо и, главное, зришь лежащий пред тобой путь, равно как и цель этого пути.
— Что же это за цель?
Графине так не терпелось услышать ответ на свой вопрос, что она вся подалась вперед.
— Мне она явилась в виде отдаленного города, защищенного высокими стенами и увенчанного множеством сияющих злато-розовых шпилей. Другому человеку, устроенному иначе, чем я, несомненно была бы явлена иная цель — вполне возможно, обретающаяся не на земле, а на небе. Но я сразу понял: мне нужно туда, вперед, к этим зубчатым стенам, потому что за ними я найду град Разума, Достоинства и Красоты.
— А что было дальше?
— То, милая Павлина Аникитишна, что я пошел по этой дороге. И по прошествии некоторого времени, отшагав чрез страны и годы, обнаружил, что отнюдь не одинок на сем пути. У меня появились спутники, немногочисленные, но отрадные. Мы объединились в некое добросклонное общество, члены которого были слишком скромны в оценке собственных совершенств, чтобы стремиться к переустройству человеческого общежития, а потому более всего стремились к познанию Бога, Натуры или самих себя, ибо все сии тайны есть одно и то же.
— Я не вполне понимаю… — Павлина наморщила лоб. — Вы говорите не совсем ясно.
Ах, да что ж тут не понимать, подосадовал Митя. Право, только слушать мешает! От досады он даже крякнул и головой тряхнул так, что замечательная запорожская шапка слетела на пол — пришлось поднимать.
Данила же нисколько не раздражился, а, наоборот, кивнул, будто замешательство Хавронской было совершенно естественным.
— Разве вам неизвестно, любезная графиня, что все главные тайны и все главные происшествия имеют место не вовне, а внутри нас? Всё происходящее вокруг нас — лишь обращенные к нам вопросы, а наши деяния — ответы, которые либо приближают нас к тайне, спрятанной в нас самих, либо отдаляют от нее. И мы, братья Злато-Розового Креста, хотели вначале понять свое собственное устройство, а уж после, если сие устройство окажется благим (и лишь в одном этом случае), позвать за собой всех прочих, кто пожелал бы идти с нами к Чудесному Граду. Однако все эти искания, разумеется, составляли лишь часть моей жизни, пускай наиважнейшую и наивысшую, но все же не препятствовавшую обыкновенным занятиям. Из странствий я привез жену, поселился с нею в Москве и зажил счастливым семьянином.
— Так вы женаты? — Павлина улыбнулась, словно обрадованная приятной неожиданностью. — И как же зовут вашу супругу?
— Ее звали Джулия, — ровным голосом ответил Фондорин, по-прежнему не отрывая взгляда от огня. — Она была прекрасным ребенком солнечной страны, полным жизни и любви, а я погубил ее, и это первое из свершенных мной преступлений, за которые я каждодневно казним своей совестью.
— Она погибла? — Графиня прикрыла пальчиками рот, а ее ресницы заморгали часто-часто, и видно было, что слезы уже готовы пролиться из широко раскрытых глаз. — Я не верю, что вы могли быть в этом повинны!
— Она не выдержала суровостей нашего климата. А кто привез ее сюда, да еще в канун зимы? Я. Мне не терпелось соединиться со своими единомысленниками, применить на деле добытые в странствиях знания, и я притащил послушную девочку, которая готовилась стать матерью, в чужую, холодную страну. Джулия так ждала весны, тепла, солнца, а умерла снежной ночью в слепом месяце феврале…
Вот слезы и покатились по щекам Павлины Аникитишны, легко и обильно. Фондорин же помолчал некоторое время, потом откашлялся и продолжил свой рассказ.
— Она скончалась родами у меня на руках. Я, верно, лишился бы рассудка от горя или прибег бы к последнему лекарству невыносимой боли — самоубийству, если б не потребность спасать ребенка. Мой сын появился на свет очень маленьким и слабым. Сам будучи врачом, я не надеялся, что мальчик выживет, однако сражался за его жизнь со всей яростью отчаяния и, благодарение Разуму, свершил невозможное. Дитя выжило. Вы легко можете себе представить, сколь мнительным и пугливым отцом после всего этого я стал своему сыну. Он был болезнен и хил, и потому я назвал его Самсоном, чтобы имя библейского богатыря придало ему здоровья и сил. Так мы и жили вдвоем, и мое существование было исполнено двойного смысла: высшего, который брезжил мне под сенью Злато-Розового Креста, и обыденного, без которого жизнь суха и невозможна. А потом, тому два года, в Москве случились Обстоятельства. То есть, собственно, первоначально случились они не в Москве, а в Париже, где толпа отсекла голову последнему Бурбону, но в самом скором времени волна страха и безумия, прокатившись по Европе, достигла нашей окраинной империи. Нет более удобного рычага для воздействия на сильных мира сего, чем страх. Известно, что наша государыня, добывшая корону ценой убийства, всегда жила и поныне живет в отчаянном опасении за свою жизнь.
Эти крамольные слова Данила произнес, нисколько не понизив голоса. Павлина и Митя не сговариваясь поглядели по сторонам, но соседи, слава Богу, были увлечены собственными делами и к речам Фондорина не прислушивались. Один лишь давешний коллежский советник (кажется, он назвался Сизовым?), неотрывно смотрел в эту сторону, однако не на рассказчика, а на Митю. Впрочем, сидел он довольно далеко и слышать ничего не мог. Чего тогда, спрашивается, уставился?