Там, где кончается волшебство - Грэм Джойс 25 стр.


— Если хватит денег, то да.

— Но это же кошмар!

Артур пожал плечами. Сначала я хотела рассказать ему тоскливую историю о мертвых собачках и обезьянках в космосе, но потом решила, что это неромантично. Мне показалось, он собирался меня поцеловать. Но почему-то передумал. Я несколько расстроилась, когда он просто пожелал спокойной ночи.

На следующее утро мне принесли письмо. Я вроде поняла его смысл, но не знала, как правильно ответить, поэтому отправилась к тому, кто знал. На ферме Люк, Чез и еще двое хиппанов достраивали монструозного размера теплицу Когда я подошла, Чез шпатлевал швы между стеклами. Все руки у него были заляпаны замазкой. Набравшись храбрости, я произнесла:

— Я все еще не до конца уверена, что ошиблась, но если это так — прости меня, очень прошу, прости. Хотя я не уверена. — И с этими словами я развернулась и зашагала дальше.

— И это ты называешь извинением? — крикнул он вслед, но я не обернулась и прямиком направилась в дом. Спросила какую-то женщину, где Грета, и поднялась наверх, куда меня направили.

Грета лежала на матрасе прямо на полу, под головой высились подушки. Она читала книгу, выглядела чуть бледнее обычного, но чувствовала себя, по-моему, не так уж плохо. В комнате зверски воняло благовониями. Она подняла взгляд и, выдав слабое подобие своей немыслимой улыбки, сказала:

— Привет.

Я села на пол рядом и взяла ее за руку:

— Ты как?

— Нормально. Только все время тошнит.

— Пройдет. Пей побольше воды. И палочки эти выкинь. Все от неправильных запахов. Я принесла лимонный чай с вербеной…

— Чай благодати, — молвила Грета.

— Так Мамочка его и называла. А вот смотри: сейчас я подвешу над твоей кроватью веточку, — к стене булавкой была приколота открытка, я насадила на булавку еще и веточку вербены, — и ты забудешь про ночные кошмары.

— Откуда ты знаешь про кошмары?

— Что за дурацкий вопрос!

Грета заплакала.

— Ну перестань. Ты приняла решение, теперь крепись.

Я говорила словами Мамочки. Она всегда считала, что там, где не было страдания, там и решения не требовалось. Оставив Грету, я пошла на кухню приготовить чай с лимоном и вербеной.

Когда я возвратилась с чаем, она уже не плакала и выглядела пободрее. Во всяком случае, чай приняла с радостью.

— Теперь скажи, как ты, — произнесла она. — Отвлеки меня от горестных мыслей.

— Услуга за услугу, — сказала я и показала ей письмо.

Она прочла, прищурилась, нахмурилась:

— Это из местного отдела здравоохранения. Тут говорится, что тебя направляют на психиатрическую экспертизу. О боже! Да как они могут?!

— Поэтому я и принесла письмо тебе, Грета. Ты же у нас изучала право и все такое.

— Выходит, могут, — задумчиво произнесла она. — Видимо, так оно и делается.

— Что будет во время этой экспертизы?

— В мешок тебя засунут и бросят в реку, — сказала Грета. — Фигурально выражаясь.

— Фигурально выражаясь, — тихо повторила я.

Грета мне улыбнулась, но как-то жиденько.

32

Той ночью я пошла на Мамочкину могилу, не на фальшивую, а настоящую — ту, что в лесу. Привалилась спиной к старому дубу и разговаривала с Мамочкой. Луна светила так ярко и так ясно, что, прищурившись, я видела Мамочку: она сидела, так же привалившись к соседнему дубу, болтала со мной, купалась в серебряном свете, вбирала в себя Луну.

Наверно, в тот момент я немного спятила и не могу с уверенностью сказать, видела это или просто вспоминала. А может, вспомнила и потому увидела. И разве память так уж сильно отличается от воображения, если все равно никто не может мне сказать, происходило это на самом деле или нет? Мамочка говорила со мной о пении, о том, что я прирожденная певчая и что негоже прятать мой талант.

— Возьми хоть малышей, — сказала она. — Что они делают, как только вылезают?

— Орут, — сказала я.

— Вот-вот, они орут, потому что им больно смотреть на этот мир; они страдают, потому что свет им режет глаза. Но вскоре они перестают орать, боль отступает, и они начинают видеть только красоту, еще не зная, что это. Когда ты поешь, то чувствуешь то же самое.

— Страдание?

— Да. Ты орешь, но тебе становится легче. И постепенно боль отступает. Ведь песни все о боли. Конечно, бывают и веселые песенки, но даже в них, если прислушаться, есть страдание. Исправить песней ничего нельзя, но можно сделать так, что боль отступит и ты увидишь, что за ней. И коль ты уродилась такой певуньей, так и дари это людям.

Я ей сказала, что поняла. Или мне показалось.

Но Мамочка не умела долго оставаться серьезной. Она поднялась на ноги и скинула туфли:

— Давай, Осока, подключайся. Один последний танец перед тем, как я уйду. Наш маленький последний танец.

Я тоже встала и в лунном свете, одаривающем леса и орошающем землю, захлопала в ладоши, отбивая ритм, и спела развеселую «Мэрроубоунз», ее самую-пресамую любимую песню. Она задрала юбку до колен и танцевала, танцевала — а лицо ее сияло от счастья и шаловливой радости, и я с трудом сдерживалась, чтобы не рассмеяться.

— Ты только погляди на эти старые кости! — кричала Мамочка, размахивая ногами посреди колокольчиков. — Гляди, как старый мешок с костями танцует под луной. И что нам за дело, как о нас подумают люди!

Она плясала и скакала, а я все хлопала в ладоши и заливалась смехом. Луна светила прямо на нее. Казалось, Мамочка ее звала, а Луна ее напитывала. Луна рассеивалась от нее. Луна была ее покровом.

В следующее мгновение я осталась одна, под деревом, где находилась ее могила, а Мамочка пропала.

И я не знала, то ли вызвала ее тень, то ли припомнила что-то случившееся раньше, — я только знала, что такие рассуждения до добра не доведут.


В ту же ночь кто-то осквернил могилу Мамочки на церковном кладбище. Разбили надгробный камень, написали на нем гадости и раскидали цветы. Мне рассказала об этом малознакомая женщина из местных. Она говорила от всего сердца, с искренним сочувствием. Она не понимала, кем надо быть, чтобы пойти на такую низость. Ведь Мамочка всем помогала. Не кажется ли мне, что это дело рук длинноволосой шантрапы с фермы Крокера? Я ей ответила, что нет, они хорошие люди и ни за что такого не сделали бы. Она предложила собрать народ и привести могилу в порядок. Я поблагодарила ее, но заверила, что справлюсь сама.

Хотя дел у меня и без того хватало. Грета посоветовала найти людей, которые дали бы мне хорошую характеристику во время экспертизы. Недолго думая, я отправилась к Биллу Майерсу. Они с Пегги меня усадили, и мы имели длинную беседу, начавшуюся с выражения негодования по поводу осквернения Мамочкиной могилы. Билл аж позеленел от злости, сказал, мол, если найдет паразитов, задаст им такую взбучку, что мало не покажется, и Пегги присоединилась к его угрозам. Они спросили, ходила ли я уже на кладбище, а я призналась, что нет.

Но их сопереживания хватило ровно на это. Когда речь зашла о письме и предстоящей экспертизе, Билл заявил, что не может выступить в мою защиту:

— Осока, мне приходится лавировать между крокодилом и львом. Друзья полицейского все рано или поздно узнают, что верность закону для него дороже дружбы. Поэтому Осока, у конов нет друзей. Мы вынуждены держаться особняком.

Ей все это неинтересно, сказала Пегги, ей просто нужно знать, вступишься ты за нее или нет. Я не могу, ответил Билл, а вдруг всплывет, что ей грозит уголовное преследование? Мне лучше там даже не появляться. Значит, решил отсидеться, презрительно проговорила Пегги. Называй это как хочешь, по таково мое теперешнее положение. Тебе Мамочка Каллен жизнь подарила, упрекнула его Пегги, когда ты только появился на свет. Какое отношение к этому имеет Осока, поинтересовался Билл. Она тебя вернула из мертвых, настаивала Пегги.

И, повернувшись ко мне, Пегги рассказала историю, как местный доктор уже поставил на Билле крест, но кто-то втайне догадался послать за Мамочкой. Она пришла, плюнула Биллу в горло каким-то травяным маслом — я знала, что это за масло, — потом губами высосала это масло вместе с пробкой из мокроты и слизи, окунула младенца в ледяную воду, намазала ему грудь горчичной притиркой, и он вернулся из мертвых — и вот он стоит живехонек, гора горой.

Билл призадумался. Я чувствовала, что между ними назревает ссора — последнее, чего я добивалась. Я поблагодарила парочку и встала. Мне показалось, Билл расстроился.

Пегги вышла со мной в прихожую.

— Они хотят упечь меня в психушку, — сказала я, — как Мамочку.

— С той только разницей, — заметила Пегги, — что Мамочка тогда действительно на некоторое время свихнулась. Мне мамка моя рассказывала. Мамочка потеряла мужа и сына. Она таскалась по мужикам как оголтелая — лишь бы зачать. Ей было не важно от кого. Но это место — просто ад, чего там говорить. Ты знаешь, что Мамочку там стерилизовали?

— Нет! — ужаснулась я.

Пегги покивала.

— Значит, так. Даже если Билл не сможет выступить в твою защиту, я знаю кое-кого, кто сможет, — многозначительно произнесла она и отворила дверь.

Я посмотрела ей в глаза, пытаясь расшифровать таинственную фразу, но Пегги лишь мягко выставила меня на улицу.

По дороге домой меня остановила еще одна дама, желающая выразить возмущение тем, что случилось на церковном дворе. Она сказала, что не понимает, куда катится мир, если даже мертвых не могут оставить в покое. Осквернение Мамочкиной могилы никого не оставило равнодушным.


Тем вечером ко мне нагрянули Уильям, Пегги Майерс и женщина, которую я видела впервые, — со вдовьим горбом и в очках с очень толстыми стеклами. Что Уильям с Пегги знают друг друга, стало для меня открытием. На нем опять был темный строгий костюм с цепочкой для часов; он сунул руки в карманы и вел себя так, словно впервые меня видит. Молчал как сыч, и ноль внимания фунт презрения. Я пригласила их войти.

Когда они расселись, Пегги сказала что-то приятное, а Уильям принялся глядеть по сторонам с налетом скуки и легкого неодобрения. Я посчитала, что, видно, так надо, и не стала показывать, что мы знакомы. В итоге первой о деле заговорила, потирая подагрические пальцы, незнакомая дама:

— Дорогуша, мы пришла поговорить о пироге.

— О пироге?

— О пироге.

— Видишь ли, раньше мы обращались к Мамочке за, скажем… — Тут она замялась и сняла что-то невидимое с кончика языка. — Да, к Мамочке за помощью в приготовлении пирога. Но в последние годы она все больше отказывалась, потому что это тяжкий труд — готовить пирог. Поэтому нам приходилось обращаться в пекарню Карлтона, хотя восторгов по поводу их пирогов я не слыхала. Но в этом году мы решили опять испечь пирог сами.

— Сами?

— Мы трое представляем в некотором роде комитет. Я председатель. Мы думали попросить тебя…

— Попросить меня?

— Помочь нам с пирогом. Конечно, не в одиночку. Просто очень хочется, чтобы в рецепте было немножко от Мамочки. Позор. Эта история на кладбище — просто позор.

Я обалдела. Глаза мои наполнились слезами.

— Вот, — торжествующе произнесла Пегги. — Я же говорила, что она согласится. Такого пирога, какой у нас будет в этом году, еще свет не видывал.

— А девчонка справится? — проворчал Уильям. — Вдруг у нее получится каша вместо пирога?

— Конечно справится! — огрызнулась Пегги.

Уильям стиснул зубы, скрестил на груди руки и отвернулся.

— Так что? — спросила председатель комитета, по-прежнему поглаживая измученные подагрой суставы.

— Так что? — еле слышно повторила я.

— Ты справишься?

— Справлюсь.

— На том и порешили.

С этими словами члены комитета встали: Пегги и пожилая дама довольные собой, а Уильям обиженный, что вышло не по его. Только перед уходом он обернулся и посмотрел на меня. Без слов. Без тени узнавания на чудесном сердитом старческом лице.

Когда они ушли, я опустилась в кресло и задумалась. Мне предложили участвовать в приготовлении пирога. Подумать только!

Заячьего пирога.

Того самого заячьего пирога. Его выпекали для фестиваля в Халлатоне со времен столь незапамятных, что никто не знал, когда все началось. Церковь не единожды пыталась запретить эту традицию. Церковь ее на дух не выносила.

Мамочка рассказывала, что больше сотни лет назад традиция оборвалась. А потом снова возобновилась. Есть те, кто утверждает, что ей не больше сотни лет, а есть такие, кто вспоминает историю про пастора, случившуюся в восемнадцатом веке. Он попытался бороться с пирогом, на что прихожане побили стекла в его доме и написали на стене: «Нет пирога — нет пастора». Тогда он тихо-мирно вернул пирог на место.

Не знаю. По-моему, это одна из тех историй, которым нет начала и никогда не будет конца. Заячий пирог пришел из ниоткуда, но будет жить всегда. А то, что пожилая леди сказала про Мамочку — будто Мамочка устала печь заячий пирог, — было неправдой. Ей запретили. Какой-то очередной викарий или пастор. После того как она вышла из больницы, до кухни ее больше не допускали. Бедная Мамочка. Она ведь так любила печь.

— Люди ненавидят всех, кто хоть немного отличается от них, — говаривала Мамочка. — Люто ненавидят. — И добавляла: — За что?!

И вот теперь они пришли ко мне. Сидели тут передо мной, втроем, а мне хотелось их спросить: «Что? Просите зайца испечь вам заячий пирог?» Но разве такое скажешь! Когда тебя просят, ты просто надеваешь фартук и печешь. Вот так-то.

Зато я знаю точно — поскольку мне об этом говорила Мамочка, — что зайца халлатоновский пирог не видел уже много лет.

— Одна говядина да свинина. Говядина да свинина. Ну разве это заячий пирог? — сокрушалась Мамочка.

А ведь день заячьего пирога — единственный в году, когда тебя не проклянут за то, что ты ел зайца. В этом вся соль. Вот почему в этот день разрешается есть заячий пирог. Я бы сама не стала есть зайца ни в какой другой день, кроме пасхального понедельника. В любой другой день за поедание заячьего мяса налагается проклятье трусости. Это известно каждому. Но на меня — не знаю уж зачем и почему — в этом году свалился заяц, и я испеку им настоящий заячий пирог. Такой, что они закачаются.

И первым делом я отправилась в лес, чтобы рассказать об этом Мамочке.


До Артура новости долетели довольно быстро, и в среду он уже явился. Вот это да: теперь у нас обоих такие важные роли на предстоящем Пасхальном фестивале! Он ликовал, а я носилась по дому, как белка в колесе.

— Ты прибралась на Мамочкиной могиле? — нахмурившись, осведомился он.

— Нет еще, — сказала я.

— Все только об этом и говорят. Хотел бы я поймать того, кто это сделал.

А у меня и так дел было невпроворот. Во-первых, нужно было к пасхальному понедельнику испечь гигантский пирог. Во-вторых, завтра, то есть накануне Страстной пятницы, мне предстояла психиатрическая «экспертиза». Меня волновало только одно: если меня засунут в психушку, как я тогда испеку пирог? Неужто никто об этом не подумал?

Весь вечер накануне экспертизы я убиралась. Грета сказала, что дом должен сиять. Велела снять с балок особенно сомнительные травы, а с полок — особо запылившиеся бутылки. Я чувствовала, что оскорбляю тем самым память Мамочки, но все-таки сделала по-гретиному. Я даже достала с тайной полки банку с Мамочкиными ногтями и волосами, но не нашла в себе сил выкинуть ее, поставила обратно.

Я вычистила до блеска каждый угол. Надраила полы и вымыла все стены. Постирала чехлы на стулья, скатерть и разложила все так красиво, как только могла. Я потрудилась на славу.

И хоть уборка меня порядком уморила, спала я той ночью плохо. Я думала о Мамочке; о том, как она бредила, потерянная во времени; как ей казалось, что она опять в том жутком месте. О том, как ее насильно стерилизовали.

С утра я поставила в центр стола на белоснежную скатерть вазу с букетом весенних цветов, среди которых была и мать-и-мачеха — она приносит мир. Я все еще возилась с цветами, когда в дверном проеме появилась строгая дама в деловом костюме. В очках для чтения и с папкой. Волосы у нее были зачесаны назад и убраны в кичку.

Я чуть не выпрыгнула из штанов от радости, когда сообразила наконец, что это Грета.

— Грета! Вот это номер!

Она уселась.

— Ты молодчина. Дом преобразился. — Положив папку с ручкой на стол, сказала: — Все дело в первом впечатлении, ты же знаешь.

— Не знаю. Откуда у тебя костюм?

— Пылился в чемодане. Два года не доставала. — Она взглянула на меня поверх очков так строго, что, если бы я ее не знала, точно бы обиделась. — Давай немного порепетируем.

Ровнехонько в десять прибыл доктор Блум — тот самый терапевт, который отправил Мамочку в больницу где она вскоре умерла, с коллегой-врачом, который втерся мне в доверие заварными пирожными. За ними следовала высокая, весьма костлявая женщина. У нее было красное, сильно обветренное лицо человека, изрядное количество времени проводящего в горах, и темно-серые волосы, подстриженные немодным бобиком. Она сказала, что ее зовут Джин Кавендиш, и представилась как социальный работник.

Мне раньше приходилось слышать термин «социальный работник», но никогда не представлялось случая узнать, что именно он означает. И только я решила восполнить сей пробел, как Грета пригласила всех присесть. Она сказала, что за столом для каждого есть стул, и так наверняка всем будет удобнее.

Любитель заварных пирожных брезгливо поглядел на стулья, будто они были обмазаны слизью.

— А вы, позвольте спросить, кто? — обратился он к Грете.

— Я Грета Дин. Я консультирую Осоку и предоставляю юридическое сопровождение данной экспертизы.

— Впервые об этом слышу, — произнес любитель заварных пирожных, обернувшись к двум другим.

Назад Дальше