— Ты не знал его?
— Нет.
— Ты чувствуешь себя другим с тех пор, как носишь другое имя?
— Да, — ответил я. — Потому что это связано с бумагой. С паспортом.
— Даже если он фальшивый?
Я засмеялся. Поистине это был вопрос из другого мира. Настоящий или фальшивый паспорт — это занимало только полицейских.
— На эту тему можно сочинить философскую притчу, — сказал я. — И начинаться она должна с вопроса: что такое имя вообще? Случайность или закономерность?
— Имя есть имя, — сказала она вдруг упрямо. — Я за свое боролась. Ведь оно было твоим. А теперь вдруг явился ты, и я узнаю, что ты нашел себе другое.
— Оно было мне подарено, и это был для меня самый драгоценный подарок. Я ношу это имя с радостью. Это проявление доброты. Человечности. Если меня когда-нибудь охватит отчаяние, новое имя напомнит мне о том, что доброта еще существует на свете. А о чем тебе напоминает твое? О роде прусских солдат и охотников с кругозором лис, волков и павлинов?
— Я говорю не о фамилии моей семьи, — сказала Елена. — Я все еще ношу твою фамилию. Ту, прежнюю, господин Шварц.
Я откупорил вторую бутылку вина.
— Мне рассказывали, будто в Индонезии существует обычай время от времени менять имя. Когда человек чувствует, что он устал от своего прежнего «я», он берет себе другое имя и начинает новое существование. Хорошая идея!
— Значит, ты вступил в новое бытие?
— Сегодня, — сказал я.
Она уронила туфлю на пол.
— Разве ничего не берут с собой в новое существование?
— Только эхо, — сказал я.
— Никаких воспоминаний?
— Воспоминания, которые не причиняют боли и не беспокоят, как раз и есть эхо.
— Словно смотришь старый кинофильм? — спросила Елена.
У нее был такой вид, будто она собиралась в следующее мгновение швырнуть бокал мне в лицо. Я взял у нее бокал и опять налил вина.
— Что это за марка? — спросил я.
— «Рейнгартсхаузен». Хороший рейнвейн. Выдержанный и постоянный. Без всяких попыток обратиться в другое вино.
— Короче говоря — не эмигрант?
— Не хамелеон. Не тот, кто ускользает от ответственности.
— Боже мой, Элен! — сказал я. — Неужели я и в самом деле слышу шум крыльев буржуазных приличий? Тебе не хотелось бы выбраться из этого болота?
— Ты заставляешь меня высказывать то, чего я на самом деле не имела в виду, — с гневом сказала она. — Подумать только, о чем мы тут говорим? К чему? В первую ночь! Вместо поцелуев? Неужели мы ненавидим друг друга?
— Мы и целуемся и ненавидим.
— Слова! Откуда их у тебя столько? Разве хорошо, что мы сидим так и разговариваем? Или у тебя там всегда было общество, что ты научился так говорить?
— Нет, — сказал я. — Совсем напротив. И именно поэтому слова вдруг посыпались из меня, словно яблоки из корзины. Я так же подавлен этим, как и ты.
— Это правда?
— Да, Элен, — сказал я. — Это правда.
— Может быть, ты выразишься яснее?
Я покачал головой.
— Я боюсь определений. И уточняющих слов. Можешь не верить, но это так. Добавь к этому еще страх перед чем-то неведомым, что крадется там, снаружи, по улицам, о чем я не хочу говорить и думать, потому что во мне живет глупое суеверие, что опасности нет до тех пор, пока я о ней не знаю. Отсюда и уклончивые речи. Вдруг кажется, будто времени нет — совсем как в кинофильме, когда порвется лента. Все останавливается, и веришь, что ничего плохого не случится.
— Для меня это слишком сложно.
— Для меня тоже. Право, разве не довольно того, что я здесь, с тобой, что ты жива и что меня еще не арестовали?
— И ради этого ты приехал?
Я ничего не ответил. Она сидела, будто амазонка, — обнаженная, с бокалом вина в руке, требовательная, лукавая, прямая и смелая, и я вдруг понял, что я ничего не знаю о ней. И раньше тоже не знал. Я не понимал, как она могла жить со мной раньше. Я вдруг почувствовал себя в роли человека, который был уверен, что владеет прелестной овечкой. Он привык думать так и заботился о ней, как вообще следует заботиться о маленьких ягнятах. И вдруг — в один прекрасный день в руках у него вовсе не овечка, а молодая пума, которой совсем не нужны голубая ленточка и мягкая щетка и которая способна отхватить зубами руку, что ее ласкает.
А вообще положение у меня было незавидное. Произошло то, что нередко бывает в первую ночь после долгой разлуки: я обанкротился самым постыдным образом. Правда, я был готов к этому. И — странное дело — это случилось, может быть, именно потому, что я об этом думал. Как бы то ни было, нелепая ситуация стала фактом: я оказался неспособен выполнить свои супружеские обязанности. Но я ожидал, что нечто подобное может произойти, и поэтому, к счастью, не предпринимал никаких попыток, которые могли бы только ухудшить дело. На эту тему можно размышлять сколько угодно, можно, конечно, сказать, что никто, кроме ломовых извозчиков, не застрахован от таких неприятностей, а женщина способна притвориться, будто она все прекрасно понимает, и начнет даже по-матерински утешать несчастного. И все-таки это чертовски неприятная штука, и всякое проявление чувства в такую минуту — смешно.
Я не стал ничего объяснять. Это привело Елену в замешательство. Потом она бросилась в атаку. Она не могла понять, почему я не трогаю ее, и сочла себя оскорбленной. Конечно, мне нужно было бы сказать правду, но я не чувствовал себя достаточно спокойным для этого. Всегда есть две правды: с одной рвешься вперед, очертя голову; а другая похожа на осторожный ход, когда думаешь прежде всего о себе. Но за истекшие пять лет я понял, что когда без оглядки бросаешься вперед, то можешь в ответ получить пулю, и этому не следует удивляться.
— Люди в моем положении становятся суеверными, — сказал я Елене. — Они привыкают думать, что если прямо говорить или делать то, что хочется, то непременно выйдет обратное. Поэтому они очень осторожны. Даже в словах.
— Что за бессмыслица!
Я засмеялся.
— Я давно уже утратил веру во всякий смысл. Иначе я стал бы горьким, как дикий померанец.
— Надеюсь, твое суеверие не распространяется слишком далеко?
— Лишь настолько, Элен, — сказал я довольно стойко, — что я верю — стоит сказать о моей безграничной любви к тебе, как в следующую минуту в дверь постучится гестапо.
На секунду она замерла, точно чуткое животное, заслышав тревожный шорох, затем медленно повернула ко мне лицо. Я удивился, как оно изменилось.
— Так это и есть причина? — тихо спросила она.
— Одна из причин, — ответил я. — Как же ты можешь вообще ожидать, что мысли мои упорядочатся, когда я из унылой преисподней перенесен вдруг в рай, грозящий опасностями?
— Я иногда думала о том, как будет все выглядеть, если ты вернешься, — сказала она, помолчав, — представляла себе это совершенно иначе.
Я поостерегся спрашивать, что именно она себе представляла. В любви вообще слишком много спрашивают, а когда начинают к тому же докапываться до сути ответов — она быстро проходит.
— Всегда бывает иначе, — сказал я. — И слава богу.
Она улыбнулась.
— Нет, Иосиф, ты ошибаешься, нам только кажется так. Есть еще в бутылке вино?
Она обошла кровать походкой танцовщицы, поставила бокал на пол рядом с собой и потянулась. Покрытая загаром неведомого солнца, она была беззаботна в своей наготе, как женщина, которая знает, что желанна, и не раз слышала об этом.
— Когда я должен уйти? — спросил я.
— Завтра прислуги не будет.
— Значит, послезавтра?
Елена кивнула.
— Сегодня суббота. Я отпустила ее на два дня. Она придет в понедельник к обеду. У нее есть любовник. Полицейский с женой и двумя детьми. — Она взглянула на меня, полузакрыв глаза. — Когда я отпустила ее, она была счастлива.
С улицы донесся мерный топот ног и песня.
— Что это?
— Солдаты или гитлеровская молодежь. В Германии теперь всегда кто-нибудь марширует.
Я встал и взглянул сквозь просвет в занавеске. Шел отряд гитлеровской молодежи.
— Самое интересное, что ты совсем не похожа на своих родных.
— Виновата, наверно, француженка-бабушка, — заметила Елена. — В роду у нас была такая. А теперь скрывают, словно она еврейка.
Она зевнула и еще раз потянулась и стала вдруг совершенно спокойной, словно мы уже несколько недель жили вместе и нам не грозила никакая опасность.
Мы оба избегали пока говорить на эту тему. Елена ни разу не спросила меня о жизни в изгнании. Я не знал, что она видела меня насквозь и уже тогда приняла бесповоротное решение.
— Ты хочешь спать? — спросила она.
Был час ночи. Я лег.
— Нельзя ли оставить свет? — спросил я. — Тогда я сплю спокойнее. Я еще не привык к немецкой ночи.
Она бросила на меня быстрый взгляд.
— Если хочешь, засвети все лампы, милый…
Мы улеглись рядом. Я едва мог припомнить, что когда-то мы каждую ночь спали вместе. Теперь она опять была рядом, но совсем другая — чужая и странно близкая. Я постепенно снова узнавал ее дыхание, запах волос и — более всего — запах кожи.
Она бросила на меня быстрый взгляд.
— Если хочешь, засвети все лампы, милый…
Мы улеглись рядом. Я едва мог припомнить, что когда-то мы каждую ночь спали вместе. Теперь она опять была рядом, но совсем другая — чужая и странно близкая. Я постепенно снова узнавал ее дыхание, запах волос и — более всего — запах кожи.
Я долго не спал, держа ее в своих объятиях, смотрел на горящую лампу и полуосвещенную комнату, узнавал и не узнавал ее, и забыл, наконец, обо всех тревогах.
— У тебя много было женщин во Франции? — прошептала она, не открывая глаз.
— Не больше, чем это было необходимо, — ответил я. — И никогда не было такой, как ты.
Она вздохнула и сделала движение, желая повернуться набок, но сон осилил ее, и она снова откинулась назад. Сон медленно овладевал и мною. Сновидений не было, только тишина и дыхание Елены наполняли меня. Проснулся я уже под утро. Ничто больше не разделяло нас, и тогда, наконец, мы слились воедино, и опять окунулись в сон, будто в какое-то облако, в котором уже не было мрака, а только светлое мерцание.
6
Утром я позвонил в отель в Мюнстере, где оставил свой чемодан, и объяснил, что задержался в Оснабрюке и вернусь к вечеру. Номер я просил оставить за собой. Это была необходимая предосторожность: мне совсем не хотелось, чтобы в результате недоразумения в дело ввязалась полиция. Равнодушный голос ответил мне, что все будет сделано. Я еще спросил, не было ли на мое имя писем. Нет, писем не было.
Я положил трубку. Елена стояла рядом и слушала.
— Писем? — спросила она. — От кого они могут быть?
— Ни от кого. Я сказал так, чтобы выглядеть внушительнее. Любопытно, что людей, которые ожидают получения корреспонденции, почему-то не считают мошенниками. По крайней мере — вначале.
— А ты себя причисляешь к этому разряду?
— К сожалению — да. Против своей воли. Правда, не без удовольствия.
Она засмеялась.
— Ты хочешь сегодня вечером ехать в Мюнстер?
— Я не могу больше оставаться здесь. Завтра вернется твоя прислуга. Бродить по городу — рискованно, хотя у меня теперь усы, но все равно могут узнать.
— А ты не можешь остановиться у Мартенса?
— Он сказал, что можно спать у него в приемной. А днем? Нет, мне лучше скорее возвратиться в Мюнстер, Элен. Там я могу не бояться, что меня узнают на улице. Через час я уже буду там.
— Долго ли ты пробудешь в Мюнстере?
— Выясню, когда вернусь туда. С течением времени у человека развивается шестое чувство, сигнализирующее об опасности.
— Ты чувствуешь ее здесь?
— Да. С сегодняшнего утра. Вчера не чувствовал.
Она посмотрела на меня, сдвинув брови.
— Тебе, конечно, нельзя выходить, — сказала она.
— По крайней мере — до наступления темноты. А потом — надо добраться до вокзала.
Елена не ответила.
— Все будет хорошо, — сказал я. — Не думай об этом. Я научился жить от одного часа до другого, не забывая думать и о грядущем дне.
— В самом деле? — сказала Елена. — Очень удобно.
В голосе у нее опять появилось легкое раздражение, как вчера вечером.
— Не только удобно — необходимо, — возразил я. — И все-таки я то и дело что-нибудь забываю. Бритвенный прибор оставил в Мюнстере, например. К вечеру буду выглядеть, как бродяга, чего эмигрантам следует избегать.
— Бритвенный прибор есть в ванной, — сказала Елена. — Тот самый, что ты оставил здесь пять лет тому назад. Там же белье. А твои старые костюмы висят в шкафу слева.
Все это она высказала так, словно я пять лет тому назад уехал с другой, а теперь вернулся только затем, чтобы забрать вещи и опять исчезнуть. Я не стал возражать и уточнять. Это ни к чему бы не привело. Она только удивленно посмотрела бы на меня и сказала, что она вовсе не это имела в виду, но что если я так думаю, то… Странно, каких только путей мы не выбираем, чтобы скрыть свои истинные чувства.
Я отправился в ванную. Меня не тревожили никакие сантименты. Еще три года назад я решил не считать свое изгнание несчастьем, а смотреть на него как на разновидность холодной войны, которая почему-то оказалась необходимой для моего развития. Такое настроение спасало от ненужных терзаний.
Весь день прошел в какой-то неразберихе чувств. Предстоящий отъезд обдавал холодом нас обоих. Для Елены это было новым испытанием. Меня спасала привычка, я уже был готов к разлуке, едва только оставил Францию. Она же, еще не успев пережить мой приезд, уже стояла перед расставанием. У нее было слишком мало времени, чтобы справиться с уязвленной женской гордостью.
Кроме того, возникла странная реакция на минувший вечер. Волна чувств откатилась назад, погибшие обломки выступили наружу и показались вдруг больше, чем были на самом деле.
Мы были осторожны, похоже, чуждались друг друга. Я с удовольствием провел бы часок в одиночестве, чтобы опомниться, но как только я думал о том, что это не просто час, а двенадцатая часть того времени, что мне еще осталось провести с Еленой, — у меня опускались руки.
Раньше, в спокойные годы, я иногда спрашивал себя, что я стал бы делать, если бы вдруг узнал, что мне осталось жить только месяц. И никогда не мог ответить на этот вопрос. Каждая вещь раздваивалась и обращалась в свою противоположность. То мне казалось, что я непременно должен что-то предпринять, то вдруг оказывалось, что именно этого я ни в коем случае делать не должен. Так было и сейчас.
С Еленой, кажется, происходило то же самое. Это было сплошное мучение; каждый жест причинял боль, словно вокруг не осталось ничего, кроме острых, ранящих углов. Наступали сумерки, и страх потери опять стал настолько сильным, что мы будто вновь увидели друг друга.
В семь часов раздался звонок у входной двери. Я насторожился. Для меня звонок мог означать только полицию.
— Кто это? — прошептал я.
— Сиди тихо, — ответила Елена. — Может быть, кто-нибудь из знакомых. Если я не отвечу, он уйдет.
Звонок, однако, раздался снова. Затем кто-то энергично постучал в дверь.
— Иди в спальню, — шепотом приказала Елена.
— Кто это?
— Я не знаю. Ступай в спальню. Я постараюсь от него отделаться. Так будет лучше. Иначе обратят внимание соседи.
Я встал и бросил быстрый взгляд вокруг: не осталось ли в комнате чего-нибудь из моих вещей. Затем я выскользнул в спальню.
Я слышал, как Елена спросила:
— Кто там?
Ей ответил мужской голос.
— Это ты? — сказала она. — Что-нибудь случилось?
Я приоткрыл дверь. Из квартиры был черный ход через кухню, но воспользоваться им я уже не мог: меня заметили бы. Единственное, что осталось, — спрятаться в шкафу, где висели ее платья. Это был даже не шкаф, а большая ниша в стене, отделенная от комнаты дверцей. Там было довольно места, чтобы не задохнуться.
Я услышал, как мужчина вместе с Еленой вошел в комнату. По голосу я узнал ее брата. Это он засадил меня тогда в концентрационный лагерь.
Я взглянул на туалетный столик Елены. Никакого оружия. Только нож для бумаги с яшмовой рукояткой. Не раздумывая, я сунул его в карман и спрятался в шкафу. Если он меня обнаружит, придется защищаться, чтобы спастись, убить его и затем попытаться бежать.
— Телефон? — сказала Елена. — Я не слышала. Я спала. А что, собственно, случилось?
Это было мгновение величайшей опасности. Все было напряжено до такой степени, что, казалось, достаточно искры — и вспыхнешь, как трут. В такие секунды становишься ясновидцем, мысль опережает события. Прежде, чем Георг заговорил, я уже почувствовал, что обо мне он ничего не знает.
— Я несколько раз звонил тебе по телефону, — сказал он. — Никто не ответил. Ни ты, ни прислуга. Мы подумали, что с тобой что-нибудь случилось. Почему ты не открывала?
— Я спала, — спокойно ответила Елена, — и отключила телефон. У меня болела голова и все еще болит. Ты разбудил меня.
— Болела голова?
— Да. Я приняла две таблетки, и мне теперь лучше заснуть.
— Ты приняла снотворное?
— Нет, от головной боли. Ступай, Георг. Я хочу лечь.
— Все это ерунда, — заявил Георг. — Одевайся и пойдем погуляем. Погода чудесная. Свежий воздух лучше всяких таблеток.
— Но я уже приняла их, и мне надо заснуть. Я никуда не хочу идти.
Они еще некоторое время разговаривали. Георг хотел зайти позже, но она отказалась. Брат поинтересовался, достаточно ли у нее еды в доме. О, да, конечно. Где прислуга? Отпущена до вечера, скоро вернется и приготовит ужин.
— Значит, все в порядке? — спросил Георг.
— А что, собственно, может быть не в порядке?
— Да нет, я просто так сказал. Лезут всякие нелепые мысли в голову. В конце концов…
— О чем ты говоришь? — резко спросила Елена.
— Ну, как тогда…
— Что тогда?
— Ну, ладно, ладно. Незачем об этом говорить. Раз все в порядке — вопрос исчерпан. Я все-таки твои брат, поэтому и интересуюсь.