– Какая разница, что в приговоре написали? – хмыкнула Рита. – У нас любого на улице останови, через полчаса найдется, за что сажать. Ну, ему оптимизацию налогов впаяли, незаконную приватизацию. Да ты и сам слышал, наверное. Процесс Лесновского.
– Это твой брат? – удивился Матвей. – Ничего себе!
Следствие по делу алюминиевого магната Лесновского длилось так долго и привлекло такое внимание всего мира, что не знали о нем, наверное, только грудные младенцы. Вернувшись из Таджикистана, Матвей неделю никуда не ходил, лежал на диване и тупо щелкал пультом от телевизора. В ту неделю он без труда разобрался в сути этого шумного процесса. Конечно, Лесновского судили не за недоплаченные налоги и не за огрехи приватизации алюминиевых заводов, а за то, что он вошел в клинч с властью.
Депутат Корочкин когда-то не уставал повторять:
– С нашим государством, Матюха, лучше за деньги дружить, чем бесплатно воевать. Все равно его не перевоюешь. Зря оно, что ли, восемьдесят лет особо борзых к ногтю прижимало? Набралось опыта. А мне жизнь один раз дана, и прожить ее желаю не на нарах, а чтоб сыто, пьяно и нос в табаке.
Корочкин без стеснения называл партию, в которой был не на последних ролях, партией быдла, в Думе выполнял любые указания высокого начальства и при этом ухитрялся числиться в оппозиции, то есть время от времени затевал драки на заседаниях. Если нужна была иллюстрация к тезису о том, что политика – это грязь, то можно было просто написать портрет Корочкина. Впрочем, все остальные политики, которых Матвей узнал за два года, когда краем глаза заглянул в коридоры власти, показались ему точно такими же иллюстрациями, только менее яркими.
– Непутевый у меня братец, – сказала Рита. – И вот ты скажи, откуда что взялось? Вроде нормальный мужик, с прививкой здорового цинизма. В комсомоле начинал, деньги сделал не в белых перчатках, как ты понимаешь. И здрасьте вам – то партия новой России, то какой-то еще фонд поддержки поэзии... Да зачем ее поддерживать! Чтоб людям жизни ломать?!
Она откинула упавшую на глаза темную, с мелированными дорожками, прядь; глаза сверкнули сердитыми сердоликовыми огоньками.
– За Никитку беспокоишься? – догадался Матвей.
– А кто бы не беспокоился? Был бы он хотя бы девчонкой – ладно, пусть стишками балуется. И то проблемы с замужеством возникли бы. А тут парень! Родила его, не подумав... Конечно, не подумав, – повторила она, видимо, заметив недоверие в глазах Матвея. – Думаешь, только школьницы дурами бывают? В сорок лет тоже идиотизм в наличии. Считала, при моих-то деньгах проблем не будет, не студентка же я одиночка, которой на полчаса ребенка оставить не с кем, фрукты купить не на что. А тут других проблем вагон... Что с ним делать, как воспитывать, понятия не имею. Надо было девчонку рожать, – усмехнулась она. – Жаль, денег не хватило.
– Как денег не хватило? – удивился Матвей. – Извини. – Он перехватил у Риты из руки бутылку и налил ей вина.
– Официант небось извиняться не прибежал, – зло сказала Рита. – Вот тоже – кабак весь на понтах, дизайнеру немерено отвалили за эти финтифлюшки. – Она кивнула на витрину с дендистскими моноклями. – Шеф-повар из Лондона. А обслуга лясы точит, как в советской столовке. Денег на девчонку не хватило очень просто, – объяснила она. – Никитка у меня пробирочный, от анонимного донора. Можно было любой пол сделать, только стоило слишком дорого. У нас десять лет назад ни специалистов таких не было, ни оборудования, надо было в Америку лететь. Лешка мне и сказал, нечего, мол, дурью маяться, кто зачнется, тот и хорош. Лешка – это братец мой, которого посадили. И вот что мне, скажи пожалуйста, с этим мальчиком теперь делать? Слабый, впечатлительный, перспективных интересов ноль. Только книжки читает, как будто на дворе совок и можно мужику в облаках витать! И ведь, главное, – улыбнулась Рита, – отца ему подбирала – сперму, в смысле, – чтоб никакой этой слюнявой гуманитарщины близко не было. Нормальный рабочий парень, тридцать лет, здоров как бык. Волосы, между прочим, в досье были указаны темные, как у меня. А Никитка белокурый, голубоглазый, еще вдобавок близорукий. Природа есть природа, – вздохнула она. – Черт знает что вытворяет, даже в пробирке. Уж что только ни делаю... Карате отдала заниматься, так он перед второй же тренировкой на пол лег и говорит: можешь меня отравить, я туда больше не пойду, они там все матом ругаются. Чтобы у меня – у меня! – такое чмо получилось! Лешка его хотел в свою школу забрать, но тут уж я категорически – нет. Пусть в нормальную ходит, нечего в теплице воспитываться.
– А какая у твоего брата школа? – спросил Матвей. – По бизнесу?
– Если бы! Просто для одаренных детей. С пансионом для аналогичных сирот. Математический класс, литературный, музыке учатся, картинки рисуют... Глупости, в общем, миллиардерская блажь. Еще, паршивец, с меня честное слово взял, что я ее буду патронировать, чтоб, не дай бог, не захирела, пока он срок мотает. Оно мне надо, это светлое будущее всей страны? Мне своих золотых приисков в ЮАР более чем достаточно. Надежно, денежно, проверено. Но родственный долг не хрен собачий. Тем более Лешка мне подняться-то по бизнесу и помог, не скотина же я неблагодарная. Ладно, хватит про эти глупости! Ты хоть отдохнул сегодня или Никитка тебе все это время на мозги капал?
– Отдохнул, отдохнул, – сказал Матвей. – Дом у тебя в хорошем месте, располагает к отдыху.
Ритин дом правильнее было бы назвать поместьем: он занимал несколько гектаров лесной и луговой земли, примыкающей к театральным дачам поселка Зяблики. Правда, отдохнуть Матвею все-таки не удалось: Никитка в самом деле не отходил от него ни на шаг и замучил вопросами о рукопашном бое, стихах, таджикско-афганской границе, возможности дружбы между мальчиком и девочкой и прочих подобных вещах.
Рита подняла бокал и посмотрела на Матвея сквозь белое вино. Глаз ее показался за выпуклым стеклом слишком большим и каким-то печальным.
– Сколько тебе лет? – вдруг спросила она.
– Двадцать пять.
– А мне полтинник стукнул. Хоть плачь.
– Зачем же плакать? – улыбнулся Матвей. – Ты моложе выглядишь.
– Даже подтяжку пока не делала, – с горечью похвасталась она. – Можно так кожу на морду натянуть, что еще лет на десять помолодею. Ну и что толку?
Матвей почувствовал, что разговор наконец становится неловким. Он с самого начала догадывался, что этим кончится: в отличие от Никитки прекрасно знал, что дружбы между мальчиком и девочкой не бывает. А других отношений с Ритой – тех, против которых она явно не стала бы возражать, – Матвей не мог себе представить. Она нравилась ему своей резкостью, живостью, умом, нескрываемой силой характера, его не раздражала ее бесцеремонность и постоянное желание командовать, он испытывал к ней даже приязнь... Но в этой приязни не было ничего, похожего на чувственную тягу. Даже наоборот, он внутренне вздрагивал, представляя, что она может прижаться к нему всем своим ухоженным и все-таки дряблеющим телом. Вообще-то он об этом и не думал, но, когда Рита прямо сказала об огромной, непреодолимой разнице между ними, ему стало не по себе. Она была почти на десять лет старше мамы, и с этим в самом деле ничего нельзя было поделать.
– Да зачем тебе какой-то от внешности толк? – невнятно пробормотал он.
– Говорю же, природа насмешница, у нее свои резоны, – с той же горечью произнесла Рита. – Ну что бы ей стоило наоборот сделать – чтобы тебе пятьдесят, а мне двадцать пять? Никаких проблем бы не было! Я, помню, всегда песне этой удивлялась, которую Бернес пел. Слышал, может? «Голова стала белою, что с ней я поделаю?» – глуховато пропела она. – Подумаешь, горе, у мужика голова седая! Да бабы на вашу седину еще больше клюют. Интригует же это, будоражит воображение. А я каждые три дня к парикмахеру бегаю, чтобы, не дай бог, ни одной сединки не пропустить. Страшный возраст – пятьдесят лет...
– Но ведь не восемьдесят, – сказал Матвей.
Он уже совершенно справился с собою и говорил теперь с Ритой без неловкости.
– Хуже. В восемьдесят, по крайней мере, все понятно: старуха и старуха. А в пятьдесят внутри-то еще молодая, еще страсти всякие кипят, а снаружи карга стареющая, только мужиков пугать. Ладно! – Она тряхнула головой. – Не на что плакаться. Пугать-то особо и некого, мужики кругом сплошь дерьмовые. Поверишь, кроме тебя, ни одного приличного не встречала. Ну, Лешка еще, но родственники не в счет. Все работала как лошадь, честолюбие свое тешила, а, помню, как спохватилась рожать, огляделась, так и обнаружила: родить и то не от кого, не говорю уж влюбиться. Может, конечно, сама виновата. Крутая слишком, поруководить люблю, они и пугаются. Но ты же не испугался!
Матвей промолчал. Ну, не испугался, он вообще мало чего боялся, и уж точно не женщин, какие бы они ни были. Но что толку от этого Рите?
– Все, про личную жизнь хватит, – решительно сказала она. – Да и вообще, засиделись мы. Мне завтра к восьми в офис, проблемку одну надо до начала рабочего дня разрулить. А ты где трудишься?
– Сейчас нигде.
– Хочешь, ко мне иди? – оживилась она. – У меня фирма солидная.
– Не хочу.
– Меня боишься? – Рита насмешливо прищурилась.
– Просто у меня уже есть... солидное предложение. Только не знаю, надо ли его принимать.
– И что тебя, интересно, останавливает?
– Да так... Смысла не вижу! – неожиданно для себя выпалил Матвей.
Он ни разу не называл эту причину вслух, да и наедине с собой, в молчании, стеснялся красивости этого объяснения. И совсем непонятно было, почему он вдруг высказал его женщине, которой совсем не знал и которая явно дала понять, что презирает подобные резоны.
– И ты туда же! – ахнула Рита. – Мама дорогая, совсем свихнулись мужики! Бабы вкалывают, а им не до хорошего – смысл жизни ищут! Да за смысл жизни можно или с голой задницей остаться, или вообще на нары загреметь! – возмущенно добавила она. – Скажешь, не права я?
– Права, – не стал спорить Матвей.
– Ну так что ж ты?..
– Пойдем, Рита, – сказал он. – Отвозить меня не надо, пешком пройдусь. Родители тут рядом живут, у них переночую.
Он и до встречи с Ритой не собирался ночевать сегодня дома. Из-за циркового девичника объяснение с Гоноратой откладывалось до завтра, и Матвею не хотелось, чтобы оно произошло, когда они проснутся в общей постели.
Оттепель кончилась – мороз окреп, асфальт сверкал в свете вечерних фонарей гладким свежим льдом.
– Как же ты по такой дороге поедешь? – Матвей взял Риту под руку, помогая спуститься по обледеневшим ступенькам ресторанного крылечка.
– Нормально поеду. Водительским талантом, в числе прочих дарований, Бог меня не обидел. Плюс курсы экстремального вождения. – Она повела плечом, высвобождая свой локоть из его руки. – Так что в опеке не нуждаюсь. Во всех отношениях. Жаль, Никитка на тебя запал, достанет теперь звонками. Может, телефон поменяешь?
– Не поменяю. Хочешь сказать, что ребенок не игрушка? Не волнуйся, я догадываюсь.
– Чертов ты парень! – Рита перестала хмуриться и наконец рассмеялась. – Мимоходом за душу берешь. – Она быстро коснулась его руки своей крепкой, даже на морозе горячей ладонью. – Спасибо... За спасение от верной смерти!
Сигнальные огни Ритиной машины уже исчезли за углом, а Матвею все еще казалось, что ее смех слышен в хрустальном морозном воздухе. Встреча с нею была из тех встреч, которые прекрасны своей бесполезностью и свободой. Хотя – почему бесполезностью? За весь день, проведенный с Никиткой, и за весь вечер с его мамой Матвей ни разу не услышал у себя в груди знакомого изматывающего метронома. Вернее, он просто не прислушивался к нему – забыл о его существовании.
Это случалось теперь так редко, что ему сразу стало весело. Как будто бы прямо из воздуха перелились в него и морозная бодрость, и захватывающее, как в детстве, предновогоднее обещание счастья.
Он свернул со Спиридоновки и, то и дело скользя по длинным ледяным дорожкам, зашагал по Тверскому бульвару к Пушкинской площади.
Глава 4
В родительской квартире стояла такая тишина, что она показалась Матвею пустой.
– Есть кто живой? – крикнул он, включая свет в прихожей.
И сразу понял, что приехала бабушка Антоша. Даже не потому понял, что за дверью отцовского кабинета вспыхнул свет. Просто Антошино присутствие было особенным, ни с чьим другим не сравнимым. Она была какая-то... нездешняя, притом везде нездешняя – неважно, в этом вот доме, где она родилась и где прошла вся ее жизнь, или на даче в Абрамцеве, которую по ее просьбе лет десять назад купил ей сын и на которой она жила теперь постоянно.
– Матюшка! – Антоша вышла навстречу внуку, приподнялась на цыпочки и поцеловала его в щеку. – Куда же ты пропал?
– Так вот же он я. – Матвей опознавательно помахал руками у себя над головой. – Куда денусь?
Он тоже поцеловал ее в тонкую, как морозный узор на стекле, морщинку на лбу. Он видел Антошу в самом деле нечасто – то дела, то подружки, некогда добраться до ее Абрамцева, – но, когда видел, каждый раз изумлялся: бывают же такие женщины – просто не женщины, а реки какие-то! Антоше недавно исполнилось шестьдесят девять лет, но язык не поворачивался назвать ее старухой. В ней было слишком много чего-то неуловимо естественного, чтобы можно было предположить, что к ней вообще когда-нибудь станет подходить это слово.
Только любовь к внуку была в ней такой осязаемой, что Матвею казалось, эту любовь можно потрогать рукой.
– Да ты куда угодно можешь, – сказала Антоша. – В Таджикистан исчез ведь.
– Как это исчез? – возмутился Матвей. – Я же тебе письма писал!
– Писал. Купаюсь в горных речках, ем персики и виноград. Как с курорта.
– Чистая правда! – глядя на нее честными глазами, поклялся он. – Персиков наелся на всю оставшуюся жизнь, от винограда до сих пор живот пучит.
– Пойдем поужинаем, – улыбнулась она. – Я картошку с чесноком поджарила, как ты любишь.
Антоша всегда улыбалась только краешками губ. Глаза ее – непонятного цвета, в самом деле как речная вода, – при этом не становились веселее и оставались загадочными.
– А родители где? – спросил Матвей.
Он разделся и прошел вслед за бабушкой на кухню. Когда бы и куда бы он ни приехал к ней, у нее всегда была готова, притом с пылу с жару, какая-нибудь его любимая еда: пирожки с капустой, вишневый кисель или, вот как сейчас, поджаренная с чесноком картошка.
Мама тоже вкусно готовила, но такой феноменальной догадливостью все-таки не обладала. Хотя, может, у Антоши это и не догадливость была? Матвею казалось, что он как будто бы... Как будто бы он всегда существует в ней. Как крепко держащийся в речном русле камень.
– А родители в Сретенское уехали, – сказала Антоша, зажигая огонь под сковородкой. – Погоди, совсем чуть-чуть подогрею.
– Зачем? – удивился Матвей.
Дом в деревне Сретенское существовал на периферии семейного сознания. Когда-то, в войну, бабушка Антоша ребенком жила в нем во время эвакуации, туда отправил ее вместе с матерью отец, Константин Павлович. А через много лет – уже и Сергей к тому времени вырос, знать не зная про этот дом, – вдруг выяснилось, что старуха-хозяйка почему-то завещала его Ермоловым. Дескать, до революции он принадлежал еще прадеду Константина Павловича, значит, они самые законные наследники и есть. Еще про ледниковый период бы вспомнила! Матвей любил историю и с удовольствием проглатывал биографии великих деятелей вроде Наполеона или Александра II, но связывать со своей нынешней жизнью то, что происходило в такие давние времена, ему казалось странным. Да он об этом и не думал, если честно, и в Сретенское почти не ездил. Ну, есть какой-то деревенский дом в яблоневом саду над рекой Красивая Меча. Пусть себе стоит, жалко, что ли?
Родители тоже ездили туда редко: работа не оставляла времени для бесполезных разъездов. Поэтому Матвей и удивился, узнав, что они даже не осенью, к урожаю яблок, а среди зимы зачем-то отправились в Сретенское.
– Зачем поехали? Да просто так – потянуло. Молодость вспомнили, – ответила бабушка. – Ты у них, между прочим, как раз там зачался.
– Так они, что ли, еще кого-нибудь поехали зачинать? – засмеялся Матвей. – А что, папа всегда девочку хотел!
И тут же осекся. Годы, когда родители жили под одной крышей как чужие люди, когда отец мог исчезнуть на неделю, не предупредив, где он, а мама однажды сказала со спокойной горечью: «Мне стало гораздо легче жить, как только я перестала думать, куда он уезжает», – все эти годы казались теперь призрачными; невозможно было поверить в их существование. Но ведь они были, в них уместилось все Матвеево старшее детство, вся его юность до самой армии, и все эти годы он точно знал, что так будет теперь всегда, что чувство, соединившее его родителей, когда сами они были почти детьми, ушло безвозвратно. Эти годы были несчастьем для мамы и, Матвей знал, не меньшим несчастьем для отца, хотя отца-то ведь никто не заставлял связывать жизнь с той женщиной... Но это было так – несчастье и для мамы, и для отца. Вернее, два отдельных несчастья. И все эти годы у отца как раз и была девочка, которую он считал своей дочерью и в которой состояла огромная часть его несчастья. Может быть, если бы не она, то связь с ее мамой прервалась бы у него гораздо раньше... А может, и не прервалась бы.
Еще в четырнадцать лет Матвей понял, что лучше об этом не думать. Все, что называлось любовью, вызывало у него недоумение и недоверие. Вот его собственные отношения с женщинами – это совсем другое дело, это просто, понятно, приятно и ему, и им. А тот морок, которому отец с его ясным умом, логикой, волей восемь лет по какой-то необъяснимой причине приносил в жертву свою и мамину жизнь... Если это и есть любовь, то пропади она пропадом совсем!
Даже сейчас Матвей болезненно поморщился, вспомнив об этом. Вернувшись из армии, он глазам своим не поверил, когда увидел, что этот морок развеялся. Как это произошло у отца, почему, Матвей объяснить не мог. Может, могла бы объяснить мама, но он скорее язык себе откусил бы, чем стал бы расспрашивать ее об этом. Он видел, что мама счастлива, как девчонка. Она даже внешне переменилась совершенно – в глазах появился забытый блеск, а когда она оставалась с отцом не то что рядом и наедине, но хотя бы в одной комнате и даже при людях, то связь между ними казалась видимой, как сияющая веревочка.