Замри, умри, воскресни! - Рэй Дуглас Брэдбери 2 стр.


Рыдала Элизабет, его жена.

Ночью в постели он истекал потом, плавал в собственном поту. Шум цирковой жизни почти не доносился сюда. Жена затихла на другой кровати. Уильям Фелпс ощупал свою грудь. Его заставили снова заклеить рисунок пластырем. Пластырь был гладким на ощупь.

Тогда, на помосте, он потерял сознание. Когда очнулся, на него орал хозяин цирка:

— Почему ты не сказал, что там нарисовано?!

— Я не знал, я правда не знал, — отвечал Человек в Картинках.

— Господи Иисусе! Ты напутал всех до чертиков. Ты напугал до чертиков Лиззи, напугал до чертиков меня! О боже, да где ты только обзавелся этой треклятой татуировкой? — Его передернуло. — А теперь проси прощения у Лиззи.

Жена стояла рядом.

— Прости, Элизабет, — проговорил Уильям Фелпс слабым голосом, не открывая глаз. — Я не знал.

— Ты сделал это нарочно, — сказала она. — Чтобы напугать меня.

— Я не хотел...

— Или ты избавишься от этой татуировки, или я ухожу.

— Элизабет...

— Ты слышал, что я сказала. Сведи ее, или я увольняюсь из цирка.

— Да, Фил, — вмешался хозяин. — Именно так дела и обстоят.

— Ты потерял прибыль? Зрители потребовали вернуть деньги?

— Дело не в деньгах, Фил. Едва разойдутся слухи о вчерашнем, сюда повалят сотни людей Но в моем цирке такой дряни не будет! Ты избавишься от татуировки. По-твоему, это было смешно, Фил?

Уильям Фелпс заворочался в душной постели. Нет, он и не думал смеяться. Ему было не до смеха. Он сам был напуган не меньше других. Это не смешно. Зачем, зачем маленькая ведьма-грязнуля это сделала? И как ей удалось? Она нанесла рисунок на кожу, прежде чем заклеить? Нет, она же говорила, что картинка не закончена. «То, что у тебя в голове, и твой пот дорисуют ее», — сказала старуха.

Что ж, он поработал на славу.

Но в чем тогда смысл? И если ли он вообще? Уильям Фелпс не хотел никого убивать. Не хотел убивать Элизабет. Почему эта дурацкая картинка появилась на его теле, будто огненные письмена?

Он осторожно, почти украдкой прикоснулся к коже там, где была спрятана картинка. Потом надавил покрепче. Это место явно было слишком горячим. Он почти чувствовал, как там, под пластырем, он снова и снова убивает свою жену, всю ночь напролет.

«Но я же не хочу убить ее, — попытался он убедить себя, поглядев туда, где на отдельной кровати лежала Элизабет. — Или все же хочу?»

— Что тебе?! — рявкнула она.

— Ничего, — ответил он, помолчав. — Спи.

Мастер с жужжащей машинкой в руке подался вперед.

Пять баксов за дюйм. Свести татуировку стоит дороже, чем наколоть. Так, ну-ка сними пластырь.

Человек в Картинках подчинился.

Мастер отпрянул.

— Господи! Неудивительно, что ты хочешь от нее избавиться. Жуть какая! — Он щелкнул переключателем на машинке. — Готов? Больно не будет.

Хозяин ярмарки стоял тут же, в хлопающей на ветру палатке. Через пять минут мастер выругался и сменил насадку. Через десять — вместе со стулом отодвинулся от клиента и почесал в затылке. Минуло еще полчаса. Мастер встал, велел Уильяму Филипу Фелпсу одеваться и стал собирать инструменты.

— Погодите-ка, — сказал хозяин цирка. — Вы же ничего не сделали!

— И не сделаю.

— Я плачу вам хорошую цену. В чем дело?

— Ни в чем, вот только чертова наколка не желает сходить. Будто въелась до самых костей.

— Бред!

— Мистер, я зарабатываю своим ремеслом уже тридцать лет и ни разу не видел ничего подобного. У нее глубина не меньше дюйма.

— Но я хочу от нее избавиться! — закричал Человек в Картинках.

Мастер покачал головой.

— Есть только один способ сделать это.

— Какой?

— Возьми нож и вырежи ее с мясом. Долго ты после этого не протянешь, но от татуировки избавишься.

— Эй! Вернитесь!

Но мастер уже уходил прочь.

Снаружи доносился гул субботней толпы, ожидающей представления.

— Много народу собралось, — сказал Человек в Картинках.

— Но они не увидят того, на что пришли поглазеть, — ответил хозяин цирка. — Ты не выйдешь к публике без пластыря. А теперь стой смирно, я хочу взглянуть на ту картинку, что у тебя на спине. Может быть, мы устроим им обещанное открытие, только другое.

— Старуха сказала, что надо подождать еще примерно неделю. Что нужно время, чтобы узор проявился.

Раздался тихий треск — это хозяин сорвал со спины Человека в Картинках кусок белой материи.

— Что там? — выпалил мистер Фелпс, пытаясь изогнуться.

Хозяин цирка вернул пластырь на место.

— Да парень, Татуированный из тебя ни к черту. Как ты мог позволить старой бестии так обойтись с собой?

— Я не знал, кто она.

— На этот раз она точно над тобой посмеялась. Там нет никакого рисунка. Вообще ничего. Чистая кожа.

— Картинка проявится. Вот увидишь.

Хозяин расхохотался.

— Договорились. Идем. Покажем толпе, на худой конец, хоть часть тебя.

Вокруг была ночь. Он возвышался посреди нее — нелепый, жуткий гигант, — вытянув руки! словно слепой, чтобы удержать равновесие, а мир угрожающе раскачивался, норовил сбить его с ног, закружить, опрокинуть в зеркало, перед которым он стоял. На туалетном столике были расставлены склянки с перекисью, кислотами, лежали серебряные бритвы и квадратные куски наждачной бумаги. Человек в Картинках пробовал все по очереди. Он пытался вытравить отвратительную татуировку с кожи на груди, пытался соскоблить ее.

Он не сразу понял, что кто-то стоит у него за спиной, в распахнутой двери трейлера. Было три часа утра. Он чувствовал слабый запах пива. Жена вернулась из города. Он слышал ее тихое дыхание. Он не обернулся.

— Элизабет?

— Лучше избавься от нее, — проговорила она глядя, как муж трет грудь наждачной бумагой.

И вошла.

— Я не хотел, чтобы она была такой, — сказал он.

— Хотел. Ты так и задумывал.

— Нет.

— Я хорошо знаю тебя, — сказала она. — О, я знаю, как ты меня ненавидишь. Что ж, это ничего. Я тоже ненавижу тебя. Уже очень давно ненавижу. Господи, когда ты только начинал жиреть, неужели ты думал, что кто-нибудь будет любить тебя таким? Я могла бы просветить тебя насчет ненависти. Почему ты не спросишь меня?

— Оставь меня в покое.

— Ты выставил меня на посмешище! Перед огромной толпой!

— Я не знал, что под пластырем.

Она обошла вокруг стола. Руки ее были уперты в бока. Она говорила, обращаясь к стенам, к столу, ко всему, что вокруг. И Уильям Филип Фелпс подумал: «Или я все же знал? Кто создал этот рисунок, я или ведьма? Кто сделал его таким? Каким образом? Неужели я и вправду желаю ей смерти? Нет! И все же...»

Он смотрел, как жена подходит все ближе и ближе, надвигается на него, видел, как вздулись от крика жилы на ее шее. Он такой, он сякой, он плохой, хуже некуда! Он лжец, он прожектёр, жирный, ленивый урод, сущий ребенок. Неужели он думает, что способен соперничать с хозяином или установщиками шатров? Неужели он думал, что прекрасен и грациозен, неужели он считал себя ходячим шедевром Эль Греко? Да Винчи, вот потеха! Микеланджело! Что за вздор!

Она вопила. Она скалилась.

— Так знай, своими угрозами ты не заставишь меня прожить жизнь с человеком, которому я не позволю прикасаться ко мне своими грязными лапами! — с торжеством в голосе подвела она черту.

— Элизабет...

— Что — Элизабет?! Я знаю, что ты задумал. Ты сделал эту татуировку, чтобы запугать меня. Ты думал, что я не осмелюсь уйти от тебя. И напрасно!

— В следующую субботу будет второе великое открытие, — сказал он. — Ты будешь гордиться мной.

— Гордиться! Ты глуп и смешон, ты жалок! Боже, ты похож на кита. Видел когда-нибудь кита выбросившегося на берег? Я однажды видела, когда была маленькой. Он лежал на песке, а потом его пристрелили. Какие-то защитники животных пришли и пристрелили. Господи, кит!..

— Элизабет!

— Я ухожу, и точка. И подаю на развод.

— Не надо...

— И выйду за мужчину, а не за жирную бабу. Баба, вот ты кто. Ты так заплыл жиром, что потерял пол.

— Ты не можешь бросить меня.

— Открой глаза, я ухожу!

— Я люблю тебя, — сказал он.

— Вот как? Взгляни на свои картинки!

Он потянулся к ней.

— Не прикасайся ко мне! — закричала она.

— Элизабет...

— Не подходи! Меня от тебя тошнит!

— Элизабет...

Все глаза на его теле загорелись огнем, все змеи пришли в движение, все чудовища зашевелились, все пасти яростно распахнулись. Он шел на нее: не человек — толпа.

Он чувствовал, как пульсирует в нем море апельсинового сока, как толчками текут по жилам кола и лимонад, как перекачиваются они сквозь его запястья, ноги, сердце. И с этими толчками разливалась по его телу тошнотворно-сладкая ярость. Океаны горчицы и приправ и миллионы стаканов, которые высосал он за год, вскипели. Его лицо стало цвета сырого мяса. А нежные розы на его руках превратились в голодные плотоядные цветы, что годами ждут своего часа в душных джунглях. И вот они дождались и вырвались из его рук на волю, в ночь.

Он схватил ее, как огромный зверь хватает беспомощно трепыхающуюся добычу. То был порыв любви, возбуждение, настойчивое требование взаимности. Но она сопротивлялась, и его чувства закоченели и превратились в иные.

Элизабет принялась исступленно колотить по рисунку у него на груди, царапать кожу в том месте.

— Ты полюбишь меня, Элизабет.

— Пусти! — завизжала она.

Она колотила по рисунку, и татуировка горела огнем под ее кулачками. Элизабет вонзила в нее свои ногти.

— О Элизабет, — произнес Человек в Картинках, его руки потянулись к ее запястьям.

— Я буду кричать!

— Элизабет... — Его руки скользнули на ее предплечья, потом — еще выше...

Сомкнулись на шее.

Ее вопль оборвался, будто крик зазывалы, которого зарезали на полуслове.

Снаружи шуршала трава. Кто-то бежал к трейлеру.

Мистер Уильям Филип Фелпс открыл дверь и вышел.

Они ждали его. Скелет, Карлик, Дирижабль, Йог, Электра, Пучеглаз, Тюлень. Уродцы стояли на сухой траве и поджидали в ночи.

Он пошел прямо к ним. Интуиция настойчиво советовала ему: «Беги!» Эти люди ничего не поймут, они не умеют думать. И раз он не обратился в бегство, раз он просто шел, медленно, деревянными шагами, между шатров, уродцы расступились и дали ему пройти. Они уставились ему вслед, потому что так, у них на глазах, он не сможет удрать. Он шел через черный в темноте луг, мотыльки ударялись о его лицо. Так он и шагал, не спеша, размеренно, пока не скрылся из виду. Он не знал, куда он идет. Уродцы проводили его взглядами, потом гурьбой побрели к трейлеру, откуда не доносилось ни звука, и распахнули настежь дверь...

Человек в Картинках медленно шагал по сухим полям в окрестностях города. «Он пошел вон туда!» — донесся до него чей-то далекий крик. В холмах замелькали фонари. Какие-то тени бежали к нему.

Мистер Уильям Филип Фелпс помахал им. Он устал. Он хотел, чтобы его нашли, ничего больше. Он устал убегать. Потом он снова помахал рукой.

— Вон он! — Пучки света от фонарей метнулись к нему. — Сюда! Мы нашли ублюдка!

Когда пришла пора, Человек в Картинках снова побежал. Он старался бежать медленно. Дважды он нарочно падал. Обернувшись, он увидел в руках преследователей колья от палаток.

Он побежал к далекому перекрестку, где горел фонарь, куда, казалось, стекалась все летняя ночная жизнь: сверкающие карусели светлячков летели на этот свет, сверчки спешили донести туда свою песню... Словно зрители на полночный аттракцион, все стекалось к этому одинокому высоко подвешенному фонарю: первым бежал Человек в Картинках, остальные наступали ему на пятки.

Когда он добежал до фонаря, ему уже не было нужды оглядываться — впереди, на дороге он увидел колья от палаток, они яростно вздымались вверх, вверх, а потом — обрушились вниз...

Прошла минута.

В оврагах стрекотали сверчки. Уродцы, небрежно покачивая кольями, стояли вокруг упавшего навзничь Человека в Картинках. Потом они перевернули его на живот. Изо рта полилась кровь.

Уродцы отодрали пластырь у него на спине. Уставились на только что проявившийся рисунок. Кто-то что-то прошептал. Кто-то другой тихо выругался. Худышка шарахнулся в сторону, его вырвало. Один за другим уродцы вглядывались в рисунок, губы у них начинали дрожать. Потом уродцы ушли, а Человек в Картинках остался лежать ничком на безлюдной дороге, и кровь текла у него изо рта.

В тусклом свете лишенная покровов последняя картина была хорошо видна.

На ней толпа уродцев склонилась над умирающим толстяком посреди безлюдной дороги, разглядывая татуировку у него на спине: толпа уродцев склонилась над умирающим толстяком посреди...

Прощай, лето

(перевод Е. Петровой)

У бабушки это было написано на лице.

У деда не сходило с языка.

А у Дугласа просто было такое настроение.

Прощай, лето.

Вот и опять эти слова были у деда на устах, когда он, стоя на веранде, разглядывал озерцо травы без единого одуванчика, поникшие головки клевера и тронутые ржавчиной деревья. Настоящее лето кончилось, и в воздухе витал запах Египта, прилетевший с восточным ветром.

— Что-что? — переспросил Дуглас.

Будто не расслышал.

— Прощай, лето.— Облокотившись на перила, дедушка зажмурил один глаз, а вторым прошелся по линии горизонта.— Знаешь, Дуг, что это такое? Это как цветок у обочины, что назван в честь нынешней поры. Ты погляди. Времена года повернули вспять. Ума не приложу, зачем к нам вернулось лето. Что оно здесь забыло? Печаль навеяло. А следом благодать. Вот так-то, Дуглас: прощай, лето.

Куст папоротника, выросший за перилами, клонился в пыль.

Дуглас бочком подобрался к деду, чтобы впитать в себя эту небывалую зоркость, умение видеть за грядой холмов что-то такое, от чего хочется плакать, и еще то, что испокон веков дарует радость. Но впитать в себя удалось только запахи трубочного табака и мужского одеколона «Тигр». В груди закрутился волчок: то темная полоса, то светлая, то смешинка в рот попадет, то теплая соленая влага затуманит глаза.

— Надо пончик съесть да поспать чуток,— решил он.

— Славно, мальчик мой, что у нас, на севере Иллинойса, есть обычай днем вздремнуть. Но прежде, конечно, следует заморить червячка.

Дугласу на макушку опустилась большая теплая ладонь, и под ее тяжестью волчок стал кружиться еще быстрее, пока не окрасился одним уютным, мягким цветом.

Поход на кухню за пончиками оказался вполне удачным.

Как был, с усами из сахарной пудры, Дуг раскинулся на кровати и обдумывал, стоит ли сейчас дрыхнуть, но сон подкрался исподтишка со стороны изголовья.

В половине четвертого пополудни двенадцатилетнее мальчишеское тело погрузилось в сумерки.

Потом, во сне, нахлынула какая-то тревога.

Вдалеке заиграл оркестр; приглушенные расстоянием духовые и ударные выводили незнакомый тягучий мотив.

Подняв голову, Дуг прислушался.

Казалось, трубачи с барабанщиками выбрались из пещеры на яркий солнечный свет: мелодия зазвучала громче.

Звук окреп еще и потому, что к этому стройному оркестрику, который маршем шел к Гринтауну, добавились новые инструменты — видно, музыканты сначала рысцой трусили по сжатым кукурузным полям, а потом ступили на дорогу, вскинув блестящие медные трубы и деревянные палочки. Тут же подоспела и небольшая луна, оказавшаяся басовым барабаном. Черная стая растревоженных дроздов взмыла над опустевшими садами и повела партию пикколо.

— Праздничное шествие! — ахнул Дуг.— Хотя какой сегодня праздник?.. Четвертое июля давно прошло, да и День труда уже позади...

По мере приближения к городу мелодия становилась все громче, глубже, медленней и печальней. Подобно гигантской туче, чреватой молниями, она плыла над сумрачными холмами, задевала темные коньки крыш, обволакивала городские улицы. В ней слышалось ворчание грома.

Дуглас вздрогнул и затаился.

Процессия остановилась прямо у его дома.

Солнечные зайчики от медных труб залетали в высокие окна и бились о стены, как перепуганные золотые птахи, рвущиеся на волю.

Подкравшись к окну, Дуглас выглянул на улицу.

И увидел знакомые лица.

Дуглас заморгал.

На лужайке, с горном в руках, вытянулся Джек Шмидт, который в школе сидел за соседней партой; Билл Арно, лучший друг Дугласа, поднимал кверху тромбон; мистер Уайнески, городской парикмахер, стоял с тубой, словно обвитый кольцами удава, и еще... стоп!

Дуглас прислушался.

В доме была мертвая тишина.

Развернувшись на пятках, он бросился вниз по лестнице. В пустой кухне пахло беконом. Столовая еще хранила аромат блинчиков, но это знал только ветер, который, как призрак, шевелил занавески.

Дуглас побежал к дверям и выскочил на крыльцо. Дом и вправду обезлюдел, зато в палисаднике было не протолкнуться.

В числе музыкантов оказались дедушка с валторной, бабушка с тамбурином и братишка Скип с дудкой.

Стоило Дугласу остановиться у перил, как в его честь раздались дружные приветствия, и под эти крики у него мелькнула мысль: как быстро все переменилось. Только что бабушка замесила тесто (опара, с мучными отпечатками ее пальцев, так и осталась на кухонной доске), дед отложил том Диккенса, а Скип спрыгнул с дикой яблони. И вот, обзаведясь инструментами, они уже стояли в той же толпе, что и многочисленные знакомые, учителя, библиотекарши и дальние родственники, нагрянувшие из далеких персиковых садов.

Приветствия смолкли; все рассмеялись, позабыв про унылую мелодию, с которой только что прошли через весь город.

— Эй! — решился наконец Дуг.— В честь чего музыка?

— Что за вопрос? — отозвалась бабушка.— Сегодня твой день, Дуглас.

— Мой день?

Твой, Дуг. Особенный день. Лучше всяких именин, пышней Рождества, торжественней Четвертого июля, чудесней Пасхи. Твой день, Дуг, твой и только твой! — Это уже выступал с речью мэр города.

Назад Дальше