Замри, умри, воскресни! - Рэй Дуглас Брэдбери 6 стр.


— Цветок?!

— Совсем маленький. Синий цветок, результат тысячелетних опытов. От него пошли новые цветы, потом еще и еще; через пятьсот лет удалось вывести целый куст, а четыре столетия спустя — деревце. Это было удивительное время, доложу я вам, время трудов и наблюдений.

— Но это! — вскричал Кронт. — Как тебе удалось?

— Я начал поиски. Прочесал весь мир. Если удалось найти одну травинку, рассуждал я, значит, можно отыскать и что-нибудь другое, хотя бы чудом ускользнувшую ящерицу, змею, да мало ли что. Мне чрезвычайно повезло. Я поймал маленькую обезьянку. С тех пор миновало тысячелетие, даже больше. Содержание в лабораторных условиях, искусственное осеменение, исследования на генном и клеточном уровне — и вот результат, причем неплохой.

— Этот вид деятельности запрещен.

— Знаю. Строжайше запрещен. Скажи-ка, верховный, известно тебе, зачем на Земле уничтожили все живое?

Верховный помедлил:

— Чтобы обезопасить правительство Оубота.

— Разве ему что-то угрожало?

— Коррозия.

— Нет, кое-что посильнее коррозии, — негромко сказал Ультар. Нам угрожал иной образ жизни и мышления. Восхитительное несовершенство, непредсказуемость, искусство, литература — вот в чем была угроза, поэтому мы истребили живую материю, объявив ее крамолой, запретили даже смотреть на живую плоть и упоминать ее в разговоре.

— Ложь!

— Вот как? — не сдавался Ультар. — Скажи, кому принадлежал мир до нашего прихода?

— Мир всегда принадлежал нам. Всегда.

— А где же была живая материя? Объясни.

— Она представляла собой всего-навсего эксперимент, который случайно вышел из-под нашего контроля, да и то ненадолго. Какой-то ученый из Оубота по недомыслию создал чудовище из плоти и крови, оно принесло потомство, и эти особи стали служить Оуботу, а потом на какое-то время сумели свергнуть наше правление. В конце концов Оубот вынужден был их уничтожить.

— Религиозный догматизм! — возразил Ультар. — Тебя приучили думать именно так. Но я-то знаю правду. Все имеет свое начало, верно?

— Разумеется. Все имеет свое начало. В Евангелии от Металла сказано, что Вселенная была выточена одним резцом Великой Машины. Все мы — лишь маленькие оуботы этой Великой Машины.

— Но ведь все началось с самого первого оубота?

— Именно так.

— Кто же его создал?

— Другая машина.

— А что было еще раньше, в самом начале? Кто создал машину, создавшую Оубота? Я отвечу. Живая материя. Она создала первую машину. Живая материя когда-то правила этим континентом и всеми другими континентами. Потому что она развивается. А машины не развиваются, их собирают в готовом виде. Сконструировать их могла только живая материя!

Верховный пришел в бешенство:

— Нет, нет! Что за дикие домыслы!

— Слушай дальше, — сказал Ультар. — Мы не желали терпеть рядом с собой живых, несовершенных людей. Они виделись нам глупыми и нелепыми; более того, они занимались изобразительными искусствами и музыкой. Они были смертны. В отличие от нас. Мы их уничтожили потому, что они путались под ногами, занимали место в нашей безупречной Вселенной. А после этого при шлось лгать самим себе. Мы, по-своему, безмерно тщеславны. Как человек выдумал себе бога по своему образу и подобию, так и мы выдумали себе бога, похожего на нас. Не могли же мы допустить, что наш бог подобен человеку, вот мы и уничтожили все проявления жизни на Земле, наложив запрет на всякое упоминание протоплазмы. Мы остались машинами, которые созданы машинами, такова суть, такова истина.

Он закончил свою речь. Все молчали. Наконец Кронт спросил:

— С какой целью ты это сделал? Зачем сотворил несовершенную особь из живой плоти?

— Зачем? — Ультар повернулся лицом к ящику. — Взгляни на это создание, на человека. Он мал и беззащитен. Его жизнь чего-то стоит, хотя бы по причине этой беззащитности. Из своих страхов, тревог и сомнений он и создавал когда-то великое искусство, великую музыку, великую литературу. А мы? Мы не создаем ничего. Какой смысл что-то создавать, если наша цивилизация вечна и не отягощена ценностями? Ценно лишь то, что преходяще, дорого то, что может исчезнуть. Солнечный день хорош для нас только тем, что таких дней — множество, все видели подобные дни, но погода, в силу своей переменчивости, — это одно из немногих проявлений красоты, с которым мы вынуждены мириться. А мы неизменны, потому для нас не существует ни красоты, ни искусства. Смотрите: вот он лежит и видит сны, но скоро проснется. Маленький, мучимый страхом человек, всегда стоявший на волосок от гибели, — он создал прекрасные книги, которые намного переживут своего создателя. Я видел эти книги в запрещенных библиотеках: в них объясняется, что такое любовь, нежность, ужас. А что представляет собою музыка, если не восстание против зыбкости бытия и неминуемой смерти? Какие совершенные творения созданы этими несовершенными существами! У них были возвышенные помыслы и возвышенные заблуждения, они вели войны и делали непростительные ошибки, но нам, совершенным, это недоступно. Действительно, нам недоступна смерть, в нашей среде это редчайшее явление, оно не относится к разряду ценностей. А этот человек знает, что такое смерть и что такое красота, потому-то я и начал опыты с живой материей — чтобы вернуть в этот мир хоть частицу красоты и зыбкости. Только тогда жизнь приобретет для меня смысл, хотя мои скромные возможности не позволят мне ощутить это полной мерой. Он познал радость боли — да-да, боль тоже может приносить радость, ибо не дает забыть о чувствах; он жил, принимал пищу — нам это недоступно; он познал таинство любви и воспитания себе подобных; он познал состояние сна, в котором к нему приходили сновидения — с нами такого не бывает; вот и теперь ему снятся чудеса, каких нам не увидеть и не постичь. А вы стоите перед ним в страхе, вы боитесь всего, что прекрасно и бесценно.

Члены Совета замерли. Кронт обернулся к ним:

— Слушайте, все. Я запрещаю говорить о том, что вы здесь увидели. Никому ни слова. Понятно?

Советники закачались с натужным скрипом.

Спящий зашевелился и дернулся, у него дрогнули веки, шевельнулись губы. Человек просыпался.

— Казнь через коррозию! — завопил Кронт, бросаясь вперед. Взять Ультара! На ржавчину его! На ржавчину!

Стихи

(перевод Е. Петровой)

Вначале дело шло к тому, что на бумагу просто-напросто ляжет очередное стихотворение. Но потом Дэвид взял его в оборот, стал расхаживать по комнате и при этом бормотал себе под нос еще более истово, чем в прежние годы, удручавшие мизерными гонорарами. Он так самозабвенно шлифовал поэтические грани, что Лиза почувствовала себя забытой, ненужной, отодвинутой в сторону — ей оставалось только дожидаться, пока он закончит творить и снова обратит на нее внимание.

И вот наконец получилось.

На обороте старого конверта еще не высохли чернила, а Дэвид, лихорадочно поблескивая воспаленными глазами, уже протягивал ей написанное. Она прочла.

— Дэвид… — прошептала она.

От сопереживания у нее тоже задрожали руки.

— Неплохо, верно? — вскричал он. — Чертовски хорошо!

Их скромный домишко закружился вокруг Лизы деревянным вихрем. Она вчитывалась в эти строки, и ей казалось, что слова плавятся и перетекают в живую природу. Бумажный прямоугольник превратился в залитое солнцем окно, за которым вставал незнакомый, ослепительный, янтарный мир! Мысли закачались, как невидимый маятник. Она испуганно вскрикнула и ухватилась за выступ этого окна, чтобы не рухнуть вниз головой в трехмерную невозможность!

— Дэвид, как свежо, как прекрасно… даже страшно.

У нее возникло такое чувство, будто ее сложенные пригоршней ладони держат столбик света: пройди его насквозь — и попадешь в необъятные просторы пения, красок, неизведанных ощущений. Каким-то чудом Дэвид поймал, стреножил и удержал реальность, субстанцию, атомы — взял их в бумажный плен одним росчерком пера!

Он поведал о влажной зелени долины, где тянется вверх эвкалиптовая роща и птицы раскачиваются на ветках. А в чашах цветов жужжат моторчики пчел.

— Блестяще, Дэвид. Лучшее из того, что ты написал!

В тот же миг ее захлестнула внезапная идея, от которой еще сильнее застучало сердце. Ей неудержимо захотелось спуститься в долину и сравнить это тихое место с тем, что описано в стихотворении. Она взяла Дэвида под руку:

— Милый, давай прогуляемся… прямо сейчас.

Окрыленный, Дэвид не стал спорить, и они вдвоем, оставив позади одиноко стоящий среди холмов домик, двинулись по дороге. На полпути она почему-то передумала и захотела вернуться, но прогнала эту мысль, тряхнув своей прекрасной, точеной головкой. В конце тропинки почему-то сгустился зловещий полумрак, неожиданный для этого времени суток. Чтобы скрыть тревогу, она старалась говорить непринужденным тоном:

Окрыленный, Дэвид не стал спорить, и они вдвоем, оставив позади одиноко стоящий среди холмов домик, двинулись по дороге. На полпути она почему-то передумала и захотела вернуться, но прогнала эту мысль, тряхнув своей прекрасной, точеной головкой. В конце тропинки почему-то сгустился зловещий полумрак, неожиданный для этого времени суток. Чтобы скрыть тревогу, она старалась говорить непринужденным тоном:

— Ты так долго бился над этими великолепными стихами. Я всегда знала, что твои труды увенчаются успехом. Чувствую, этот момент настал.

— Благодаря терпению моей жены, — сказал он.

Тропа обогнула высокий утес, и на землю пурпурной завесой упали сумерки.

— Дэвид! — В непрошеной темноте она стиснула его руку и крепко прижалась к нему. — Что произошло? Куда подевалась долина?

— Да вот же она!

— Но почему здесь так темно?

— Хм… да… пожалуй… — Он растерялся.

— Цветы исчезли.

— Не может быть, я их видел сегодня утром!

— И описал в стихотворении. А где дикий виноград?

— Должен быть на месте. Еще и часу не прошло. А ведь и вправду темнеет. Давай-ка поворачивать к дому. — Он и сам оробел, вглядываясь в едва брезжущий свет.

— Я ничего не узнаю, Дэвид. Травы нет, деревья исчезли, и кусты, и лоза, все исчезло!

Она затихла, и тут на них обрушились неестественное молчание равнодушного пространства, непонятное безвременье, безветрие, тягостное и пугающее ощущение пустоты, словно вокруг кто-то прошелся гигантским пылесосом.

Дэвид чертыхнулся, но пустота не ответила эхом.

— Темно, хоть глаз выколи. Завтра утром разберемся.

— А вдруг все это никогда не вернется? — Ее бил озноб.

— Что на тебя нашло?

Она протянула ему старый конверт, исписанный стихами. От бумаги исходил теплый и чистый желтый свет, словно за нею ровно горела свеча.

— Твои стихи достигли совершенства. И даже чего-то большего. Вот что произошло. — Ее голос сделался монотонным и чужим.

Она перечла стихотворение. И похолодела.

— Долина теперь здесь. Читаешь — и будто распахиваешь ворота, идешь тропинкой по колено в траве, вдыхаешь аромат винограда, слушаешь пчел на золотистых воздушных волнах, видишь, как на ветру кувыркаются птицы. Бумага растворяется, перетекает в солнце и воду, в краски жизни. Она не в силах удержать буквы и слова, она оживает!

— Ну, знаешь, — возразил он, — это уж чересчур. Заумь какая-то.

Бок о бок они бежали по тропе. За пределами темного вакуума их встретил ветер.

Сидя у окна в своем скромном домишке, они смотрели в сторону долины. Вокруг по-прежнему царил послеполуденный свет. Не тусклый, не рассеянный, не пустой, как там, в чаше среди гор.

— Ерунда. Стихи не имеют такой силы, — сказал он.

— Слова — это символы. Из них рождаются образы.

— По-твоему, я пошел еще дальше? — язвительно спросил он. — Как же мне это удалось, скажи на милость? — Потрясая старым конвертом, он хмуро вглядывался в рукописные строчки. — Выходит, я создал нечто большее, чем символы — материю и энергию. Не ужели я сжал, спрессовал, сконцентрировал саму жизнь? Неужели материя проходит сквозь мое сознание, как лучи света через увеличительное стекло, чтобы превратиться в тонкий, ослепительный язычок пламени? Стало быть, я способен сделать отпечаток жизни, выжечь его на бумаге этим язычком огня? Боже правый, от таких мыслей недолго свихнуться!

По дому, кружась, пролетел ветер.

— Если мы с тобой еще не свихнулись, — проговорила Лиза, обмирая от этого шороха, — есть только один способ проверить наши подозрения.

— Какой же?

— Поймать ветер.

— Поймать? Посадить в клетку? Обнести бумажно-чернильной стеной?

Она кивнула.

— Нет, я не стану себя дурачить. — Дэвид покачал головой.

Увлажнив губы, он долгое время сидел молча. Потом, проклиная себя за любопытство, перешел к столу и неловко подвинул поближе перо и чернильницу. Его взгляд упал на жену, потом на ветреный пейзаж за окном. Обмакнув перо, он начал выводить на бумаге ровный, таинственный след.

Вдруг наступило полное безветрие.

— Ветер, — промолвил он, — посажен в клетку. Чернила высохли.

Заглядывая ему через плечо, она читала стихи и погружалась в стремительные прохладные струи, отдавалась бризу далеких океанов, вдыхала запахи пшеничных акров и початков молодой кукурузы, а еще кирпично-цементный угар больших городов.

Дэвид вскочил из-за стола так резко, что его стул опрокинулся, будто в припадке. Не разбирая дороги, он устремился вниз по склону и даже не обернулся на отчаянный зов Лизы.

Вернувшись домой, он то содрогался от рыданий, то впадал в глубокое оцепенение, а потом без сил рухнул в кресло. Всю ночь он курил трубку и с закрытыми глазами разговаривал сам с собой, стараясь не повышать голос:

— Я обрел власть, доселе неведомую ни одному человеку. Мне пока неизвестны ее границы, пределы и возможности. Магия тоже имеет свое начало и свой конец. Ах, Лиза, видела бы ты, что я сделал с этой долиной! Она исчезла, просто исчезла, вернулась в первобытный хаос. А красота перекочевала сюда! — Он открыл глаза и уставился на стихотворение, как на священный Грааль. — Здесь она в вечном плену, в ночных строках на клочке бумаги! Я войду в историю как величайший поэт! Это было мечтой всей моей жизни.

— Мне страшно, Дэвид. Надо порвать стихотворение и бежать из этих мест!

— Уехать? Именно теперь?

— Тут опасно. Вдруг твоя власть выйдет за пределы долины?

У него в глазах вспыхнул яростный блеск:

— Значит, я смогу уничтожить и вместе с тем обессмертить Вселенную. Сонет, задумай я его сочинить, будет иметь такую силу.

— Но ты не станешь его сочинять, правда? Пообещай мне, Дэвид!

Он ее не слышал. Можно было подумать, его занимает музыка космоса, движение крыльев в прозрачной вышине. Казалось, он прикидывает в уме, сколько столетий томилась здешняя земля в ожидании поэта, который напитается ее силой. Долина превратилась для него в центр мироздания.

— Это будут великие стихи, — задумчиво говорил он. — Превосходящие все, что было написано до меня. Они затмят славу Китса, Шелли, Браунинга и все прочих. Стихи о Вселенной. Впрочем, нет. — Он скорбно покачал головой. — Боюсь, мне это не под силу.

Затаив дыхание, Лиза сидела рядом.

С улицы влетел новый порыв ветра, чтобы занять место плененного собрата. Только теперь у Лизы вырвался вздох облегчения.

— Я вдруг испугалась, что ты преступил черту и взял в плен все ветра на земле. Значит, это была ложная тревога.

— Ничего себе, «ложная тревога»! — с жаром воскликнул он. — Это настоящее чудо!

И он сжал ее в объятиях, осыпая поцелуями.

За пятьдесят дней на свет появилось пятьдесят стихотворений. В них высилась скала, качался стебель, раскрывался бутон, белел камешек, полз муравей, на землю опускалось птичье перо и марево дождя, с гор сходила лавина, солнце иссушало череп, со стуком падал ключ, ломался ноготь, разлеталась вдребезги электрическая лампочка.

Признание обрушилось на него тропическим ливнем. Его стихи пользовались огромным спросом, их читали во всех уголках земного шара. Критики называли эти шедевры «кусочками янтаря, в которых застыли фрагменты жизни», и утверждали, что «каждое стихотворение — это окно в большой мир…»

В одночасье он стал знаменитостью. Потребовался не один день, чтобы до него это дошло. Встречая свое имя на книжных переплетах, он признавался, что не верит своим глазам. С трудом верилось и тому, что писали в рецензиях.

Потом у него в душе стал тлеть уголек, который раздувался все сильнее и со временем принялся пожирать его тело, руки, ноги, лицо.

Среди шумихи и славословия жена прижималась к нему щекой и нашептывала:

— Настал твой звездный час. Когда еще такое повторится? Никогда.

Он показывал ей письма, которые получал из самых разных мест.

— Видишь? Вот, например. Из Нью-Йорка. — От возбуждения он заморгал и не смог усидеть на месте. — Заказывают новые стихи. Возьмут хоть тысячу. Или вот еще, взгляни. — Он протянул ей письмо. — Этот издатель говорит: если я способен так несравненно писать про какой-то камешек или каплю воды, подумать только, что получится, когда я… ну, скажем так, обращусь к реальной жизни. К живой материи. Нет, ничего грандиозного. Взять, допустим, амебу. Или, к примеру, птицу — я как раз сегодня утром видел…

— Птицу? — Она застыла в ожидании объяснений.

— Да-да, колибри — она то зависала в воздухе, то опускалась, то взмывала вверх.

— Надеюсь, ты не…

— А почему бы и нет? Это всего лишь птичка, одна из миллиардов ей подобных, — застенчиво сказал он. — Одна птаха, одно стихотворение. Не лишай меня такой малости.

— Одна амеба, — глухо подхватила жена. — А потом одна собака, один человек, один город, один континент, одна Вселенная?

Назад Дальше