А теперь я расскажу о единственном в своем роде явлении, о самом удивительном, самом диковинном, самом необычайной и саном необъяснимом чуде из всех чудес, какие можно увидеть в Австралии. Высоко в горах, на границе между Новым Южным Уэльсом и Викторией, морозным ранним утром, при свете фонарей, всех без исключения пассажиров вытряхнули из уютных постелей, чтобы пересадить в другой поезд, хотя дорога идет напрямик от Сиднея до Мельбурна! Разве не тупой мозг породил эту идею? Вы только подумайте, что за кочан капусты был на плечах у этого ископаемого законодателя!
До границы проложена узкая колея, а оттуда до Мельбурна — колея пошире. Построила дорогу правительства обеих колоний, и принадлежит она им обеим. Объясняют это необычное положение вещей двумя причинами: во-первых, соперничеством между этими колониями — двумя важнейшими колониями Австралии; а вторую причину я позабыл. Впрочем, какое это имеет значение? Объяснить необъяснимое все равно невозможно.
Из за этой удвоенной колеи страдали все пассажиры, страдали, разумеется, и все владельцы багажа; лишние расходы, потеря времени и неудобства коснулись всех, а пользы никому не было.
Каждая австралийская колония отгораживается от своего соседа таможней. Я лично не возражаю, но ведь есть люди, которым это причиняет кучу неприятностей. И у нас в Америке кое-где встречается нечто подобное, только под другим названием. Огромной империи побережья Тихого океана требуется уйма оборудования из металла, и ей было бы очень удобно производить это оборудование на месте, если бы сняли налоги на привозной металл. А налоги не снимают. Потому что защищают интересы Пенсильвании и Алабамы. Для побережья Тихого океана результат в точности такой же, как если бы на всем пространстве между побережьем и Востоком понаставили таможенные рогатки. Металл, провезенный через весь американский континент по разорительным железнодорожным тарифам, обошелся бы в такую сумму, что из него имело бы смысл разве что чеканить монеты.
Мы пересели в другой поезд. Произошло это в Олбери. И, кажется, именно здесь, на заре утра, первые лучи солнца осветили далекую цепь гор, называемых Синие горы. Лучше не назовешь. «Вот это да!», как говорят австралийцы, это был умопомрачительный синий цвет. Густой, сочный, роскошный, непревзойденный; величавая громада синевы, светящаяся мягким светом, мерцающая синева, словно призрачный огонь освещает ее изнутри. Она гасит синеву неба, делает его бледным, нездоровым, выцветшим и белесым. Изумительный цвет, просто божественный!
Один местный житель сказал мне, что это вовсе не горы, а груды кроликов. И пояснил, что кролики кажутся такими синими, потому что перезрели и слишком долго пробыли на воздухе. Может, он и прав, этот человек, но я начитался книг о путешествиях и теперь отношусь с сомнением к даровым сведениям, когда они исходит от неофициальных лиц. Данные, которыми местные жители снабжают путешественников, обычно далеки от истины, а иногда им просто невозможно поверить. Нашествие кроликов действительно приняло в Австралазии ужасающие размеры, и на одну гору их бы в самом деле хватило, но целая цепь гор — это уже слишком,
Мы позавтракали на вокзале. За исключением кофе, завтрак был хороший и дешевый. Цены устанавливает правительство и заставляет писать их в прейскуранте. Обслуживали нас, кажется, мужчины, но это редкий случай в Австралазии. Обычно официантки - девушки. Нет, не девушки, а молодые леди, чаще всего — герцогини. Как одеваются? Они обратили бы на себя внимание на любом высочайшем приеме в Европе. Императрицы и королевы и те так не одеваются. Денег-то у них, пожалуй, хватило бы, но они бы просто не сумели.
Все чудесное утро мы плавно скользили по равнинам через редкие — именно редкие, а не густые — леса могучих печальных эвкалиптов, увешанных завитками отмирающей коры, — как люди, у которых шелушится кожа после скарлатины. Повсюду мы видели крошечные домики, иногда деревянные, иногда из серо-голубого рифленого железа; и нес заборы и пороги были усеяны детьми — оборванными, нищенски одетыми ребятишками; казалось, всех их до единого импортировали с берегов Миссисипи.
Mы видели небольшие деревушки с чистенькими станциями, сплошь заклеенными кричащими плакатами - рекламой различных марок «овечьего бальзама», если он так называется, — кажется, именно так. Это вещество напоминает деготь; если у овцы вместе с шерстью выстригли кусок мяса, бальзамом смазывают рану. Он отпугивает мух, обладает лечебными свойствами и так жжет, что овцы, как телята, скачут через все сто холмов. Он вообще-то несъедобен, за исключением тех случаев, когда его примешивают к кофе, который подают пассажирам на железной дороге. Вкус железнодорожного кофе от него улучшается. Без него железнодорожный кофе недостаточно крепок, зато когда подбавят «овечьего бальзама», кофе дает себя знать — он бодрит. Сам по себе этот кофе пассивен; «овечий бальзам» будоражит eго и заставляет делать свое дело. Интересно, где они берут железнодорожный кофе?
Нам попадались птицы, но мы не видели ни кенгуру, ни эму, ни орниторинкуса, ни лектора, ни туземца. Словно в стране вымерла всякая дичь. Впрочем, я неверно употребил слово «туземец», — здесь его применяют только в отношении белых уроженцев Австралии. Мне бы следовало сказать: мы не видели «черных» аборигенов. Я и по сей день ни одного так и не видел. В больших музеях вы найдете какие угодно диковинки, но не ищите там диковин, которые больше всего интересуют чужеземца, — их там нет. У нас в Америке пропасть музеев, но в них не окажется ни одного американского индейца. Ведь нелепость, а никогда прежде мне не приходило это в голову.
Глава XV. ИСТЕЦ ТИЧБОРН И ВАГА-ВАГАПравда необычнее вымысла — для некоторых. Но мне она ближе.
Новый календарь Простофили Вильсона
Правда необычнее вымысла, но это только потому, что вымысел обязан держаться в границах вероятности; правда же — не обязана.
Новый календарь Простофили Вильсона
Воздух был нежен и упоителен, солнце лучезарно; мы совершили чудесную прогулку. По пути останавливались в городе, странное название которого — Вага-Вага — четверть века назад прогремело на весь мир, а все потому что Истец Тичборн когда-то держал там мясную лавку. И вдруг из окружавших его скромных колбас и потрохов он воспарил на вершину славы и повис там в безбрежности времени и пространства, а мир с неуемным любопытством глазел на него в телескопы, любопытствуя, кто же он из двух давно пропавших без вести: Артур Ортон, скрывшийся в неизвестном направлении матрос из Уоппинга, или же сэр Роджер Тичборн, исчезнувший наследник имени и состояния, древних, как сама история Англии. Теперь мы все знаем, кем он был, но тогда знали не более десятка человек, а они упорно хранили тайну, пока этот взятый из жизни, самый хитросплетенный, самый фантастический и непостижимый романтический эпизод из всех, когда-либо разыгравшихся на мировой сцене, акт за актом спокойно распутывался долгой, кропотливой процедурой английского судопроизводства.
Вспоминая подробности этой необычайно романтической истории, мы дивимся тому, какую безрассудную отвагу может позволить себе истина, создавая сюжет, если сравнивать с жалкой смелостью, дозволенной вымыслу. Виртуоз-выдумщик не добился бы успеха, располагай он великолепными материалами истории Тичборна. Ему пришлось бы отказаться от основных персонажей, ибо публика ни за что не поверила бы, что в жизни бывают такие люди. Ему пришлось бы отказаться от самых эффектных сцен, ибо публика заявила бы, что такие вещи не происходят в жизни. И тем не менее эти основные персонажи существовали и сцены эти произошли.
Тичборны израсходовали четыреста тысяч долларов на то, чтобы сорвать маску с Истца и избавиться от него, — но даже после разоблачения огромное число англичан продолжало верить в него. Еще четыре тысячи долларов израсходовало английское правительство, чтобы осудить его за ложную присягу, — но эти толпы людей продолжали в него верить и после приговора; и заметьте: среди веривших было немало образованных и интеллигентных, иные даже лично знали подлинного сэра Роджера. Истца приговорили к четырнадцати годам заключения. По выходе из тюрьмы он отправился в Нью-Йорк, где некоторое время держал бар в Бауэри, потом совсем исчез ни виду.
До самой смерти он утверждал, что он — сэр Роджер Тичборн. Умер он всего несколько месяцев назад — целое поколение сменилось с тех пор, как он покинул Вага-Вага и отправился вступать в права наследства. На смертном одре он открыл свою тайну и письменно признался, что он всего-навсего Артур Ортон из Уопкинга, ловкий моряк и мясник, — и больше никто. И все-таки несомненно нашлись люди, которых не убедило даже его предсмертное признание. Извечная привычка питаться нелепицами, должно быть, стала у них как бы потребностью в острой пище; пресный кусок, очевидно, застрял бы у них в горле.
Я был в Лондоне, когда Истец предстал перед судом на принесение ложной клятвы. Я посетил один из его пышных вечеров в роскошном доме, предоставленном ему на деньги доброжелателей и почитателей. На Истце был фрак, и мне он показался человеком приятным и вполне достойным. Там собралось человек двадцать пять - джентльмены образованные, джентльмены вращающиеся в светском обществе, но ни одного простолюдина; были среди них джентльмены известные, но ни одного заурядного. Все закадычные друзья и обожатели. Только и слышалось «сэр Роджер», «сэр Роджер» из всех уст; ни один не обратился к нему без титула, все словно с удовольствием смаковали этот титул.
Много лет я не мог разгадать одну загадку. Мельбурн, только Мельбурн откроет мне тайну! В 1873 году с женой и маленьким ребенком я приехал в Лондон и вскоре получил письмо из Неаполя за подписью неизвестного мне человека. Звалп его не Баском и не Генри, но удобства ради я буду называть его Генри Баском. Это письмецо в шесть строк было написано на клочке белой бумаги, оборванном внизу. Впоследствии я не раз получал подобные бумажки. Они были всегда неизменной величины и формы, и смысл записки был всегда один и тот же: не приеду ли я вместе со своей семьей в поместье автора письма в Англии такого-то числа, таким-то поездом, чтобы провести у него двенадцать дней и после означенного срока отбыть таким-то поездом? На станции нас будет ждать коляска.
Эти приглашения я получал задолго до назначенной даты: за три месяца, если мы были в Европе; за полгода, а иногда и за год, когда мы оставались в Америке. В письме всегда точно указывались поезд и число для нашего приезда и отъезда.
Первое приглашение я получил за три месяца. Нас просили приехать поездом, отправлявшимся из Лондона в четыре часа десять минут дня, шестого августа. Коляска будет нас ждать. Спустя семь дней та же коляска отвезет нас назад; поезд указывался. Затем следовала приписка: «Поговорите с Томом Хьюзом».
Я показал записку автору «Том Браун в Регби», и он сказал:
— Примите приглашение и скажите спасибо.
Он охарактеризовал мистера Баскома как человека гениального, прекрасно образованного, человека необыкновенного по всех отношениях, личность исключительную и превосходную. Он сказал, что дом Баскома — это редкостно великолепный образец феодального поместья времен королевы Елизаветы, и стоит совершить далекое путешествие, чтобы побывать в таком доме; что мистер Баском любит общество, принимает у себя приятных людей, и таких людей там всегда можно встретить.
Мы поехали. Ездили мы туда и в последующие годы, и последний раз в 1879 году. Вскоре после этого мистер Баском отправился и кругосветное путешествие на паровой яхте — в длительную прогулку, ибо неторопливо собирал в чужих странах коллекции птичек, бабочек и тому подобного.
В день, когда президент Гарфилд был убит Гито, мы отдыхали на небольшом приморском курорте на Лонг-Айленд-Саунд, и дневной почтой нам пришло письмо с мельбурнской маркой на конверте. Письмо было адресовано моей жене, но я узнал почерк мистера Баскома в вскрыл конверт. В нем была обычная по форме записка – с тем же расположением строк и написанная на таком же клочке бумаги, но содержание ее не имело ничего общего с обычным. В записке говорилось, что, если это может хоть сколько-нибудь облегчить ее горе, он, автор письма, заверяет мою жену, что мои лекции в Австралии были удачным предприятием с начала до конца, а также, что моя преждевременная кончина оплакивается всеми слоями населения, о чем она, должно быть, уже знает из телеграмм, опубликованных и печати задолго до того, как она получит это письмо; что на похоронах присутствовали служащие и сановники из правительства колонии и города; и что хотя он, автор письма, ее и мой друг, не успел своевременно приехать в Мельбурн, чтобы отдать мне последний долг, на его долю выпала печальная честь быть в числе тех, кто нес покров. Подписано: «Генри Баском».
Первою моею мыслью было, почему он не велел открыть гроб? Он бы обнаружил, что труп — самозванец, и сразу принял бы меры, осушил бы все слезы, утешил скорбящих сановников, а останки продал и переслал бы мне деньги.
Я ничего не предпринял по этому поводу, В Америке я не раз наводил полицию на след моих здравствующих двойников-лекторов, но полиции не удавалось их поймать; поймать своих двойников-самозванцев пытались и другие люди моей профессии, но тоже безрезультатно. Так какой же смысл тревожить мертвеца? Никакого; и я не стал нарушать его покоя. Мне, конечно, любопытно было знать, хорошо ли читал лекции этот человек и как он провел последние минуты своей жизни, но с этим можно было повременить. Увижусь с мистером Баскомом, и он обо всем мне расскажет. Но он отошел в вечность прежде, чем мы успели повидаться. Мое любопытство угасло.
Однако, когда я собрался ехать в Австралию, оно снова разгорелось. И вполне естественно: если бы публика заявила, что я всего лишь скучная, жалкая пародия на то, чем был до кончины, это сильно повредило бы делу. Представьте, к великому моему удивлению, сиднейские журналисты понятия не имели о том самозванце! Я всех расспрашивал, но они твердили одно: они никогда о нем не слышали и не верят в его существование.
Меня это удивило, но я все еще надеялся, что все разъяснится в Мельбурне. Должно же помнить правительство и прочие, кто меня оплакивал. Я решил все разузнать на ужине Общества журналистов, но нет — оказалось, что и здесь ничего об этом не слышали.
Загадка так и осталась загадкой, к великому моему огорчению. Я решил, что на этом свете тайна так и не раскроется, и постарался забыть о ней.
И вдруг! Когда я меньше всего ожидал...
Впрочем, здесь не место досказывать, чем все кончилось; я еще вернусь к этому позднее, в другой главе.
Глава XVI. ВЕЛИЧАЙШИЙ ДЕНЬ В ГОДУ — РОЗЫГРЫШ КУБКА В МЕЛЬБУРНЕЕсть чувство нравственности, а также чувство безнравственности. История учит, что первое помогает нам понять сущность нравственности и как от нее уклоняться, тогда как второе помогает понять сущность безнравственности и как наслаждаться ею.
Новый календарь Простофили Вильсона
Мельбурн раскинулся на огромном пространстве. Этот город величествен не только размерами, но и архитектурой. В нем густая сеть трамвайных линий; есть музеи, школы, университеты, парки, электричество и гаи, библиотеки в театры; там сосредоточены рудники и сеть шерстяная промышленность, искусства и пауки, торговые организации, корабли, железные дороги и порт; великосветские клубы и клубы журналистов, клубы жокеев и клуб скваттеров — в роскошном здании и роскошно оборудованный, и все церкви и банки, каким удается не прогореть. Одним словом, Мельбурн имеет иге. ва чет складывается современный большой город. Это крупнейший город в Австралазии, и он носит свои титулы с честью и достоинством. Но есть у него одна особенность, которую нельзя смешивать со всем прочим. Он помазанный митрополит Культа Скачек. Их арена - Мекка Австралазии. Ежегодно, 5 ноября, в день Гая Фокса - знаменательный день памяти порохового заговора,- все дела на суше и на море замирают на пространстве нс меньшем, чем от Нью-Йорка до Сан-Франциско, и большем, чем от северных озер до Мексиканского залива. Мужчины и женщины всех званий и сословий, все, кому позволяют средства, откладывают в сторону все свои занятия и спешат в Мельбурн. Они начинают заполнять пароходы и поезда еще за две недели до праздника, и с каждым днем все больше и больше, так что под конец все средства передвижения до отказа забиты устремляющимися сюда людьми, а гостиницы и частные квартиры готовы, кажется, лопнуть от нажима изнутри. По самым достоверным сведениям, толпа разбухает до ста тысяч и забивает все трибуны и пространство вокруг стадиона, — подобное зрелище вы нигде больше в Австралазии не увидите.
Мельбурнский кубок — вот что привлекает эти толпища людей. Свои туалеты они заказали уже давным-давно, не щадя затрат, рассчитывая на то, что по красоте и великолепию они затмят все виденное доныне; фасон хранился в тайне, ибо освящение ожидалось именно в этот день. Я имею в виду туалеты дам, как вы, разумеется, сами поняли.
Итак, трибуны являют собой блистательное, неповторимое зрелище — неистовство красок, видение красоты. Шампанское льется рекой, все возбуждены, веселы, счастливы; повсюду заключаются пари, перчатки и состояния поминутно переходят из рук в руки. Скачки идут своим чередом, веселье и возбуждение не остывают ни на секунду, а когда проходит день, люди всю ночь танцуют, чтобы наутро вновь предаться буйному веселью; и так изо дня в день. А к концу великой недели все эти массы людей уже заботятся о жилье и средствах передвижения на будущий год, потом укатывают назад в свои далекие дома, подсчитывают прибыль и убытки, заказывают себе платья к Кубку будущего года, потом сваливаются и две недели беспробудно спят, — и просыпаются с грустной мыслью, что надо как-то убить год, пока снова не представится возможность вдоволь повеселиться.