Остаток дня - Кадзуо Исигуро 7 стр.


Этот случай, понятно, основательно выбил отца из колеи, но ко времени описанного разговора с его светлостью отец давно уже встал на ноги и вернулся к исполнению своих обычных обязанностей. Каким образом объявить ему о сокращении круга обязанностей? – этот вопрос оказался теперь довольно сложным. Мне было вдвойне трудно начинать такой разговор, потому что за последние годы мы с отцом постепенно отвыкли – по какой причине, не пойму до сих пор, – друг с другом беседовать. То есть так отвыкли, что после его переезда в Дарлингтон-холл необходимость обратиться к нему с несколькими словами по работе и то повергала нас в обоюдное смущение.

В конце концов я решил, что лучше всего поговорить с ним с глазу на глаз у него в комнате, чтобы после моего ухода он смог в одиночестве обдумать свое новое положение. Застать отца у себя можно было два раза в сутки – рано утром либо поздно вечером. Выбрав первое, я однажды ни свет ни заря поднялся в его комнатенку на чердаке служебной половины дома и тихо постучался.


* * *

Раньше у меня редко возникала необходимость входить к отцу в комнату, и меня снова поразило, до чего она маленькая и голая. В тот раз, помнится, мне даже показалось, что я попал в тюремную камеру; впрочем, такое впечатление могло в равной степени быть вызвано как серыми утренними сумерками, так и размерами комнаты и голыми стенами. Отец успел раздвинуть занавески и сидел, чисто выбритый и в полной служебной форме, на краю койки, глядя, судя по всему, на предрассветное небо. По крайней мере, легко было предположить, что он смотрит именно на небо, поскольку из подслеповатого окошка были видны только небо, черепичная кровля да водосточные желоба. Керосиновая лампа на столике у кровати была задута; заметив, что отец неодобрительно покосился на лампу, которой я освещал дорогу на шаткой лестнице, я тоже поспешил прикрутить фитиль. В наступившем полумраке серый свет, сочившийся из окна, делал комнату еще более унылой; я видел, как в этом призрачном свете проступают контуры отцовского лица – бугристого, изрезанного морщинами и все еще внушающего почтение.

– Ну вот, – произнес я с коротким смешком, – я так и знал, что папенька уже встал и готов начать новый день.

– Я уже три часа, как встал, – сказал он, смерив меня довольно прохладным взглядом.

– Надеюсь, артрит не перебивает папеньке сон?

– Сколько нужно, столько и сплю.

Отец потянулся к единственному в комнате маленькому деревянному стулу и, опершись руками на спинку, тяжело поднялся. Когда он выпрямился, я подумал: почему он так горбится – от слабости или привык ходить у себя согнувшись из-за крутых потолочных скатов?

– Я пришел, папенька, кое-что сообщить.

– Ну так сообщай поскорее и покороче, некогда мне все утро выслушивать твою болтовню.

– В таком случае, папенька, перейду к делу.

– Вот и переходи, да поживее, а то меня ждет работа.

– Хорошо. Раз уж просили покороче, постараюсь исполнить. Дело в том, что папенька с каждым днем слабеет, и это зашло так далеко, что теперь даже обязанности помощника дворецкого ему не по силам. Его светлость считает, да и сам я того же мнения, что исполнение папенькой и впредь нынешнего круга обязанностей станет постоянной угрозой для образцового порядка, в каковом содержится этот дом, и прежде всего – для намеченной на следующую неделю важной международной встречи.

В полумраке лицо отца оставалось совершенно бесстрастным.

– В принципе, – продолжал я, – было сочтено, что папеньке не следует более прислуживать за столом как при гостях, так и без оных.

– За последние пятьдесят четыре года не было дня, чтобы я не прислуживал за столом, – заметил отец недрогнувшим голосом.

– Больше того, решено, что папеньке не следует разносить нагруженные подносы – неважно с чем и даже из комнаты в комнату. Принимая во внимание указанные ограничения и зная о любви папеньки к краткости, я письменно изложил пересмотренный круг обязанностей, исполнение каковых отныне на него возлагается.

Я держал листок наготове, но мне как-то не хотелось передавать его отцу из рук в руки, поэтому я положил листок в изножье постели. Отец бросил взгляд на бумажку, потом посмотрел на меня. На лице его по-прежнему не было ни малейшего проблеска чувств, руки все так же неподвижно покоились на спинке стула. Даже сгорбленный, он давил на окружающих уже одним своим телесным присутствием, и это давление – то самое, от которого однажды протрезвели на заднем сиденье два пьяных джентльмена, – ощущалось все время. Наконец он сказал:

– В тот раз я упал только из-за плит. Их перекосило. Нужно сказать Шеймасу, пусть их выровняет, а то еще кто-нибудь грохнется.

– Несомненно. Во всяком случае, я могу быть уверен, что папенька внимательно прочитает этот листок?

– Нужно сказать Шеймасу, пусть выровняет плиты. И, уж конечно, до того, как господа начнут прибывать из Европы.

– Несомненно. Итак, папенька, всего хорошего.

Летний вечер, о котором мисс Кентон вспоминает в письме, случился вскоре после этого разговора – да что там, может быть, в тот самый день. Не помню, что привело меня тогда на верхний этаж, где вдоль коридора рядком идут спальни для гостей. Но, кажется, я уже говорил, что отчетливо запомнил, как лучи заходящего солнца вырывались из открытых дверей и рассекали полумрак коридора полосами оранжевого света. Я проходил вдоль пустующих комнат, и тут меня окликнула мисс Кентон, чей силуэт четко вырисовывался на фоне окна одной из спален.

Когда думаешь об этом, когда вспоминаешь, с каким рвением мисс Кентон жаловалась мне на отца, в первые месяцы своей службы в Дарлингтон-холле, то понимаешь, почему она пронесла через все эти годы память о том вечере. Конечно же, ее глодала совесть, когда мы стояли там у окна и наблюдали за отцом. На траву легли длинные тени от тополей, но солнце еще высвечивало далекий уголок, где лужайка поднималась к беседке. Мы видели, что отец застыл у тех самых четырех плит, погруженный в свои мысли. Ветерок слегка трепал ему волосы. Потом отец медленно взошел по плитам – а мы всё стояли у окна. На последней он повернулся и чуть быстрее спустился вниз. Опять повернулся, помедлил, внимательно посмотрел на плиты и наконец решительно поднялся во второй раз. Теперь он прошел чуть не до самой беседки, повернулся и медленно побрел назад, упершись взглядом в землю. Нет, мне решительно не описать его вида в ту минуту лучше, чем это сделала в своем письме мисс Кентон; действительно – «словно обронил драгоценный камень и теперь надеется его отыскать».


* * *

Однако, смотрю, я слишком увлекся воспоминаниями, что, вероятно, не совсем разумно с моей стороны. В конце-то концов эта поездка дает мне возможность сполна насладиться многими красотами сельской Англии; знаю – сам буду потом горько жалеть, если позволю неподобающим мыслям отвлечь себя от этих красот. Действительно, я ведь еще не описал, как доехал до Солсбери, если не считать беглого упоминания об остановке на горной дороге в самом начале моего путешествия. Это серьезное упущение, а ведь вчерашний день доставил мне столько радости.

Я тщательно продумал маршрут до Солсбери, с тем чтобы по возможности избегать главных магистралей; кому-то маршрут может показаться излишне окольным, зато мне он позволил охватить значительное число ландшафтов, рекомендованных миссис Дж. Симоне в ее замечательном труде, и, должен сказать, я получил от этого немалое удовольствие. Большей частью я ехал среди лугов и пашен, где воздух напоен нежным запахом полевых цветов, и нередко снижал скорость «форда» до черепашьей, чтобы по достоинству оценить прелесть какой-нибудь речки или долины. Однако, насколько мне помнится, второй раз я вышел из машины только у самого Солсбери.

Я проезжал тогда по длинной прямой дороге, справа и слева расстилались широкие луга. Местность и вправду пошла ровная и плоская, так что во всех направлениях открывался далекий обзор, а впереди уже маячил на горизонте шпиль Солсберийского собора. На меня снизошла какая-то умиротворенность, и по этой причине, как мне кажется, я снова сбавил скорость миль, вероятно, до пятнадцати в час. Оно оказалось и к лучшему – в самый последний момент я успел заметить курицу, которая неспешно переходила дорогу прямо перед машиной. Я затормозил, и «форд» остановился всего в каком-то футе или двух от птицы; та в свою очередь тоже остановилась и замерла посреди дороги. Когда по прошествии минуты она так и не двинулась, я нажал на клаксон, но в ответ упрямая тварь принялась долбить клювом землю. Теряя терпение, я начал выбираться из автомобиля и уже ступил одной ногой на дорогу, когда услыхал женский голос:

– Ох, сэр, простите, как можете.

Оглянувшись, я увидел придорожную ферму, которую только что миновал, оттуда выскочила молодая женщина в фартуке – несомненно, на звук клаксона. Она пробежала мимо меня, подхватила курицу на руки и стала ее оглаживать, продолжая сыпать извинениями. Когда я заверил ее, что курица не пострадала, она сказала:

– Ох, сэр, простите, как можете.

Оглянувшись, я увидел придорожную ферму, которую только что миновал, оттуда выскочила молодая женщина в фартуке – несомненно, на звук клаксона. Она пробежала мимо меня, подхватила курицу на руки и стала ее оглаживать, продолжая сыпать извинениями. Когда я заверил ее, что курица не пострадала, она сказала:

– Огромное вам спасибо, что остановились и не задавили бедняжку Нелли. Она у нас умница, несет такие яйца, каких вы не видывали. Какой вы хороший, что остановились. А ведь вы, верно, тоже спешите.

– Нет, отнюдь не спешу, – возразил я с улыбкой. – Впервые за многие годы я располагаю временем, и, должен признаться, мне это очень нравится. Я, видите ли, разъезжаю просто для удовольствия.

– Как это мило, сэр. А сейчас, я так думаю, вы держите путь в Солсбери?

– Именно. Кстати, это там не собор вдалеке? Прекрасное, я слышал, здание.

– Еще бы, сэр, очень красивое. Сама-то я, чтоб не соврать, в Солсбери, почитай, не бываю, так что какой он там вблизи – сказать не скажу. А скажу я вам, сэр, что шпиль отсюда каждый божий день видно. В иной день наползает туману, и он вроде как совсем пропадает, но в ясный день, как сегодня, он глядится красиво, правда?

– Очаровательно.

– Уж как я вам благодарна, сэр, что вы не переехали нашу Нелли. Три года назад нашу черепаху вот так же задавило и на этом же самом месте. Мы так все переживали.

– Какая трагедия, – посочувствовал я.

– Еще бы, сэр. Другие вот говорят, что мы, фермерские, привычные, когда животных калечат или убивают, так это неправда. Мой малыш много дней плакал. Как вы добры, сэр, что не переехали Нелли. Может, выпьете чашечку чая, раз вы все равно вышли, мы будем рады. После чая и в дороге полегче.

– Вы очень любезны, но, честное слово, я, пожалуй, не смогу. Хочу добраться до Солсбери пораньше, чтобы до темноты осмотреть достопримечательности.

– И то верно, сэр. Что ж, еще раз большое спасибо.

Я снова пустился в путь, однако почему-то – вероятно, из опасения, как бы другие домашние животные не забрели на дорогу, – ехал с той же малой скоростью. Должен признаться, что-то в этой мимолетной встрече привело меня в прекрасное расположение духа; простая любезность, за которую мне сказали спасибо, и простая любезность, предложенная в ответ, непонятным образом вселили в меня большие надежды на успех всего, что мне предстояло в ближайшие дни. С таким настроением я и въехал в Солсбери.

Но сперва мне хочется еще на минутку вернуться к отцу, ибо, как мне показалось, из сказанного может сложиться впечатление, будто я несколько в лоб повел разговор о том, что силы его убывают. Но так уж вышло, что выбора у меня тогда, можно сказать, не было, и вы наверняка согласитесь с моим подходом, когда я открою вам всю подоплеку событий тех дней. А именно: важная международная конференция, имевшая вот-вот состояться в Дарлингтон-холле, не давала нам возможности смотреть на происходящее сквозь пальцы или «ходить вокруг да около». Кроме того, не следует упускать из виду, что хотя в последующие пятнадцать с лишним лет стены Дарлингтон-холла были свидетелями многих других столь же значительных событий, однако первым в их чреде явилась именно конференция в марте 1923 года; можно, таким образом, заключить, что отсутствие солидного опыта по этой части не позволяло полагаться на волю случая. Я и в самом деле часто вспоминаю эту конференцию и по целому ряду причин рассматриваю ее как поворотный пункт в моей жизни. Во-первых, я, пожалуй, считаю, что именно тогда я по-настоящему состоялся как дворецкий. Это не следует понимать в том смысле, будто я утверждаю, что стал непременно «великим» дворецким; во всяком случае, не мне об этом судить. Но если кто-нибудь когда-нибудь захочет сказать, что за долгие годы службы я, но меньшей мере, обрел хотя бы крупицу основополагающего качества, именуемого «достоинством», то этому лицу желательно обратиться к конференции 1923 года, ибо именно тогда я впервые проявил потенциальные способности к обретению такого качества. Это было одно из тех событий, какие происходят на решающем этапе нашего профессионального и духовного роста, бросают нам вызов, требуют предельного напряжения – и перенапряжения – сил, так что после таких событий начинаешь оценивать самого себя уже иначе. Разумеется, конференция памятна мне и по другим, не связанным с упомянутой, причинам, что и хотелось бы здесь пояснить.


* * *

Конференция 1923 года увенчала собой период долгой подготовительной работы со стороны лорда Дарлингтона; оглядываясь назад, видишь, как его светлость шел к ней добрых три года. Вспоминаю, что поначалу он не был столь озабочен мирным договором, подписанным в конце Великой войны, и, думаю, справедливо будет сказать, что его светлость побудило к действиям не столько изучение условий договора, сколько дружба с герром Карлом-Хайнцем Бреманом.

Когда герр Бреман впервые посетил Дарлингтон-холл вскоре после войны, он еще носил форму немецкого офицера, и всякому, кто видел его вместе с лордом Дарлингтоном, становилось понятно, что между ними возникла тесная дружба. Меня это не удивляло, поскольку с первого взгляда было ясно: герр Бреман – джентльмен из весьма благородных. Уволившись из армии, он в течение двух лет более или менее регулярно наезжал в Дарлингтон-холл; от приезда к приезду он опускался все больше и больше, что невольно бросалось в глаза и вызывало тревогу. Одевался он с каждым разом все хуже и хуже, заметно худел, взгляд у него сделался какой-то затравленный, а в последний свой приезд он подолгу сидел, уставившись в пустоту, забывая о том, что находится в компании его светлости, и порой даже не слышал, когда к нему обращаются. Я было подумал, что у герра Бремана тяжелый недуг, но меня разубедили некоторые высказывания его светлости.

Примерно в конце 1920 года лорд Дарлингтон предпринял первую из своих многочисленных поездок в Берлин, которая, помнится, его просто потрясла. Вернувшись из Германии, он на много дней погрузился в тяжелые думы; вспоминаю, как однажды в ответ на мой вопрос, хорошо ли прошла поездка, он заметил:

– Неприятно, Стивенс. Крайне неприятно. Подобное обращение с поверженным противником навлекает на нас позор. Полный разрыв с традициями нашей страны.

В связи с этим мне живо вспоминается еще один случай. Теперь в старой банкетной зале нет уже стола, мистер Фаррадей удачно приспособил это просторное помещение с великолепным потолком под своеобразную галерею. Но во времена его светлости залу регулярно использовали, как и длинный стол, в ней стоявший, за которым умещалось тридцать с лишним гостей; банкетная зала вообще настолько просторна, что при необходимости к имевшемуся столу приставляли еще несколько и рассаживали без малого пятьдесят человек. В обычные дни лорд Дарлингтон, разумеется, изволил кушать, как сейчас мистер Фаррадей, в более уютной столовой, где идеально размещается до дюжины обедающих. Но в тот зимний вечер, что так мне запомнился, столовую по какой-то причине было невозможно использовать, и лорд Дарлингтон обедал со своим единственным гостем – если не ошибаюсь, сэром Ричардом Фоксом, коллегой его светлости по работе в Министерстве иностранных дел в прежние времена, – под высокими сводами банкетной залы. Вы, конечно, согласитесь, что нет ничего хуже, чем прислуживать за столом, когда обедают двое. По мне, так лучше уж прислуживать одному человеку, пусть даже его первый раз видишь в глаза. Когда же за столом двое, будь даже один из них ваш хозяин, безумно тяжело добиться равновесия между расторопностью и незаметностью, которое так важно для хорошего обслуживания: все время кажется, что своим присутствием не даешь обедающим свободно поговорить.

В тот раз большая часть залы была погружена в темноту; два джентльмена сидели рядом по длинную сторону стола примерно посередине – ширина столешницы не позволила занять места друг против друга, – в круге света, который отбрасывали стоящие на столе канделябры и пылающий перед ними камин. Чтобы не бросаться в глаза, я решил отступить в тень много дальше от стола, чем обычно. Явный недостаток подобной стратегии заключался, понятно, в том, что всякий раз, как я выходил на свет обслужить джентльменов, долгое глухое эхо моих приближающихся шагов опережало само мое появление, привлекая к нему внимание весьма нарочитым образом; великим же ее преимуществом было то, что меня почти не было видно, когда я оставался на месте. Именно там, стоя в тени на некотором расстоянии от двух джентльменов, сидевших в окружении пустующих стульев, я услышал, как лорд Дарлингтон рассуждает о герре Бремане; он изъяснялся, как всегда, спокойно и тихо, но в этих могучих стенах голос хозяина звучал с какой-то особенной глубиной.

– Он был моим противником, – говорил его светлость, – но всегда поступал как джентльмен. Мы относились друг к другу как приличные люди, хотя шесть месяцев друг друга обстреливали. Он по-джентльменски исполнял свой долг, и я не питал к нему зла. Я ему заявил: «Послушайте, сейчас мы враги, и я буду сражаться с вами всем наличным оружием. Но когда закончится эта мерзкая заваруха, мы больше не будем врагами и вместе посидим за бутылкой». Хуже всего, что сейчас этот договор выставляет меня лжецом. Я хочу сказать, что заверил его, будто мы прекратим враждовать, когда все это кончится. Имею ли я теперь право смотреть ему в глаза и утверждать, что так оно и есть?

Назад Дальше