Теперь Николя молчал, и Лена почувствовала, что ей пора уходить. Было одинаково страшно предстать перед Мамой и расстаться с Николя, особенно теперь, под утренним солнцем, когда он еще больше стал похож на императора. Николя проводил ее до дверей и сказал, чтобы она не беспокоилась, он ничего не пытался с ней сделать. Она протянула ему руку и почувствовала бумажный клочок с выдавленными следами.
В лифте она развернула бумажонку и увидела телефонный номер, написанный красивым четким почерком.
Мама полулежала в комнате лицом к стене. Ноги в ребристых чулках цвета жидкого какао с яркими пятнами штопок на пятках, худенькие, бледно-красные локти, седые волосы убраны в аккуратную плюшку и закреплены рыжим гребнем с неровными, кривенькими зубчиками. Лену словно ударило от жалости и стыда. Она заплакала и позвала Маму, но та лежала упрямо и не желала повернуться. Со стороны казалось, что Мама внимательно изучает картину Шишкина «Утро в сосновом лесу», которая была воспроизведена в стенном ковре. Шторы оказались наглухо закрыты, а на столе громоздился вчерашний торт, заветрившийся и без трех сегментов.
Так и было до вечера: Лена плакала, Мама смотрела в ковер, торт же был в центре события, он высыхал прямо на глазах, и отчего-то именно его было жаль Маме больше всего. Наверное, из-за него она и встала к вечерним новостям, проехав по Лениному раскаявшемуся личику невидящим взглядом. Мама встала с дивана, но тут же сложилась углом и сделала такие губы, будто собиралась свистнуть. В сочетании с молебно поднятыми бровками это означало страшную, нечеловеческую боль, вошедшую в Мамино тело. Отрепетированный перед зеркалом этюд удался на славу, и простодушный ребенок кинулся поддержать слабеющую на глазах родительницу. Мама довольно сильно пихнула дочерний бок свободной от самообнимания рукой.
Через пару часов, когда самодеятельный спектакль закончился, Мама и Лена сидели перед телевизором с откинутым бомбошечным занавесом и смотрели новый фильм про любовь. Точнее, смотрела Мама, а дочь просто глазела в экран, при том что в висках у ней сладко билось на три слога новое слово: Ни-ко-ля.
Ей удалось позвонить Николя только через неделю. Мама хоть и проглотила малосъедобную байку про ночевку у бестелефонной Маринки, но решила умножить бдительность и подвергла себя просто адскому труду. Она ночевала теперь в одной комнате с Леной, а утром ходила с ней в институт. Подружки не могли даже смеяться – так им было жаль Лену, хотя она улыбалась открыто, забыв даже про тот некрасивый зуб слева, который лучше не показывать. После третьей пары Лена спускалась к памятнику, указывающему рукой на коричневый плащ с Мамой внутри. Мама плотно сжимала губки при виде дочериных подруг, а они здоровались, бессердечные, как-то неприветливо и норовили поскорее проститься.
Вечером Мама разыгрывала перед единственным своим зрителем новые хвори, и Лена покорно сидела дома, приносила к телевизору бутерброды и черный, словно вакса, чай. Так было до пятницы – когда позвонила Марианна Степановна, Мамина приятельница (слова подруга для Мамы будто не было), и пригласила Маму с Леной на дачу на два дня. У Лены как раз пришли праздники – так она называла малоприятные дни, повторяющиеся из месяца в месяц. Праздники всегда продолжались не меньше недели и сопровождались страшными болями, один раз она даже потеряла сознание, так что перепуганная Мама, забыв, как сама полвека назад маялась от крутых виражей в собственном животе (будто волки грызли ей внутренности), вызвала «скорую». Врач приехал мужчина, усатый и игривый. Попросил Маму выйти из комнаты и, когда она, возмутившись, отказалась, при ней сказал, что волноваться не о чем, когда Лена выйдет замуж (тут он улыбнулся под усами), всё это пройдет. Мама потом пила настойку пиона, а Лена глаз не могла поднять, лежала на боку и плакала, будто без того потеряла мало жидкости.
В этот раз Лена тоже мучилась – зеленая, жалкая извивалась на диване, и Мама довольно спокойно оставила ее дома на два дня.
Когда дверь хлопнула, Лена постаралась выдохнуть из себя боль вместе с воздухом. Боль задумалась и ушла куда-то в поясницу. И принялась за дело так, что Лена закричала.
Она собралась пойти на кухню только через два часа. Разжевала две таблетки анальгина и проглотила их не запивая. Села на пол и закрыла глаза.
Мама не разрешала попусту глотать таблетки – это было вредно. По Маминому мнению, боль надо было терпеть. И теперь, когда Лена нарушила закон, стало легко и страшно одновременно. Боль растворилась, вышла наружу в поисках новой жертвы, а Лена аккуратно обрезала анальгиновую упаковку, так что никто бы и не заподозрил, что изначально здесь было на две таблетки больше.
Черный, в круглых, оставленных Мамиными пальцами следах телефон призвякнул, лишь только Лена сняла трубку. На секунду показалось, что в телефоне сидит Мамин шпион, но шестизначное число всё-таки было набрано, притом безо всякой шпаргалки – Лена запомнила его еще в лифте, как песню, а бумажку бросила в урну, разорвав несколько раз (чем мельче становились клочки, тем яростнее они сопротивлялись уничтожению).
Номер был рабочим – потому что ответил мужской голос, но другой, не принадлежавший Николя. У любимого Леной был академический, памятный голос, кроме того, он довольно заметно выделял парные звуки з-с, попросту говоря, выставлял язык между челюстями, будто пес или англичанин. А у того, что ответил, голос был так себе – и Лена попросила Николая. Голос повеселел и закричал фамилию Николя, которую Лена услышала первый раз, и фамилия ей понравилась.
Николя если и был рад, то не показал этого, но позвал в гости сегодня же вечером. То, как он торопился встретиться с Леной, более искушенной мадам указало бы на скорый возврат семейства и конец разврату. Однако Лена не могла провести ни таких параллелей, ни перпендикуляров, поэтому сказала, что, конечно же, придет, но чувствует она себя не очень хорошо. Николя задал ей несколько вопросов, как опытный врач, после чего перенес встречу на неделю. Шепнул в трубку, что целует, а потом положил ее на рычаги.
С дачи Мама вернулась подобревшая и с мешком зелени, которой и начала кормить Лену нещадно. Лена ела, кивала и мучительно соображала, как бы ей вырваться к Николя. К счастью (ли?), Лена поделилась проблемой с ушлой Маринкой, которая согласилась прикрыть подругу, сочинив семейный праздник, на который Лену пригласила Маринкина мать – Мамина антиподша, молодая гибкотелая красотка, из-за ее измен Маринкин папа однажды не на смерть, но значительно вскрыл себе вены. Лена сделала вид, что ей совершенно не хочется тащиться на это занудное семейное сборище, и Мама начала ее выпихивать со страстью, которой хватило даже на утюжку того же поплинового наряда.
На пороге Мама что-то заподозрила, но Лена уже поцеловала ее в щеку, которая напоминала сырое песочное тесто, продававшееся в «Домовой кухне», и, не торопясь, вышла из дома.
В этот день они с Николя стали любовниками, а вечером с Мамой смотрели телевизор, и Лена обильно рассказывала о Маринкиных родителях и старшей сестре Людмиле, которая окончила горный с красным дипломом.
Лена любила беззаветно, но ответно. Так ей казалось. Николя говорил приятные слова, возил в рестораны, учил есть салаты вилкой и ножом. Он подарил ей золотые серьги (не кольцо – Лена мечтала о кольце, символе вечной любви, она ведь уверена была в том, что Николя скоро разведется и предложит ей всё, что у него есть), которые хранились у Маринки дома (ее мать пару раз надевала их к любовнику), и много раз говорил, что Лена – красавица.
Маринкина мать, которая курила и просила звать ее «просто Вера», научила Лену выщипывать брови, делать прическу с чулком и красить губы, смешивая разные помады. Мама была в ужасе, пыталась бороться, но Лена сидела дома, лишь изредка посещала как бы Маринку, которая стала единственным свидетелем запретной любви. Николя, впрочем, об этом не знал. Он встречался с Леной в какой-то нежилой квартире, обставленной скупо и неуютно, будто в нее свезли со всего города ненужные вещи.
В конце института у Лены пропали месячные. Закончились праздники. Она спросила у Николя, что теперь делать, и он отвез ее на платный аборт. По тем временам сделали ей всё просто шикарно, но детей у нее больше быть не могло – потому что Николя перестал с ней встречаться, а других мужчин она не могла представить рядом с собой, даже Наполеона – кроме того, он ведь уже умер и ожил заново в Николя. Так что круг опять замыкался, не было видно даже следа, где сливались линии.
Николя перестал подходить к телефону и прислал к Лене своего друга, который сказал, что у Николая серьезная проблема – вся семья может поехать в Алжир на три года, но если выяснится, что у Николая любовница, да еще такая молоденькая (тут друг улыбнулся, и Лена увидела, что у него кривые зубы)…
Лена работала в школе и смотрела мимо детей, объясняя им про Пушкин-это-наше-все. Она говорила, что пафос поэзии Пушкина в художественности, забывая, что дети не поймут такое никогда. Они называли ее Русалка, не потому, что глаза Лены были словно из реки зачерпнуты, а волосы всегда чуть влажные, а потому, что, читая Лукоморье, она перепутала, сказав: «Русалка там на курьих ножках стоит без окон, без дверей». «Без носа, без ушей», – хохотал отличник, похожий на маленького Николя.
Три года прошло, еще три, еще пять. Десять. Двадцать. Годы скакали, как лошади Марли: ушел совок, пришел капитализм с нечеловеческим лицом. Умерли от старости коты Петя и Мося. Появились наркоманы, колбаса, книги, лифчики, заказные убийства, доллары, страх, решетки на окнах и парадные на ключах, билеты в Париж, СПИД и компьютеры. Исчезли зарплаты, пафос, чистота, боязнь наказаний, комсомольские собрания, бескорыстие, скромность, волосы на женских ногах и когда весь город в одной помаде. Маринка родила тройню, а просто Вера развелась с мужем и уехала в страну, которую Мама, влюбленная теперь в Невзорова, презрительно называла Жидостан.
Лена рассказывала про Пушкина, носила платье с молнией, ела много булочек с маслом и читала книги про Наполеона. Она в начале поправилась, потом похудела, и кожа некрасиво висела на ней, будто на мопсе. Прежде чем надеть платье, Лена собирала кожу в складку и потом уже застегивала платье. Ночью Лена обнимала себя за плечи, скрестив руки на груди, и так, в героическом виде, спала до рассвета.
Мама перестала молиться, но иконы из комнаты не убирала. Святой Николай-угодник, на которого Мама раньше по часу просматривала полуслепые, в очках глаза, зарос пылью, и Лена из жалости несколько раз отряхивала его рукавом.
Однажды позвонила Маринка и, солируя на фоне тройного детского бэк-вокала, сообщила, что Николя теперь директор фирмы, которую Лена знает. Лена не знала, она не вникала в приметы новой жизни, ей привыклось с воспоминаниями о Николя, любовью к нему, еще у нее были Пушкин и Наполеон. Маринка терпеливо повторила название, потом сказала, что это неважно, и надиктовала Лене номер телефона.
Мама была уже почти совсем глухая, поэтому Лена позвонила почти при ней – из коридора. Аппарат был тот же самый, по которому Лена звонила двадцать лет назад, тот же самый был и голос Николя. Он не удивился, не обрадовался, назвал Лену милой бонапартисткой, рассказал про успехи дочерей и спросил, что надо. Лена сказала, что ей ничего не надо, только она просит Николя – если ему вдруг в старости будет одиноко и тоскливо, пусть он позвонит Лене, она заберет его к себе и будет за ним ухаживать. Николя не очень понравилось, что Лена намекает на его годы, но он записал номер, не думая зачем. Джеймстаун! Остров Святой Елены! – сказал он и попрощался, довольный своей шуткой.
Лена долго потом сидела в коридоре с трубкой в руках и не сразу услышала громкий стук в спальне. Когда она вбежала в комнату, то увидела сухенькое Мамино тельце, лежащее на полу с иконой святого Николая на голове. Икона упала и сильно ударила Маму. Та усмотрела в этом событии страшный мистический смысл и в больнице – от страха, не от ушиба – умерла. Лена похоронила ее на хорошем месте, в самом центре кладбища. Она не плакала, но душою сильно скукожилась и такая осталась уже навсегда. В нужный день, несколько лет подряд Маринка приносила водку, и они пили ее на могиле, хотя Маме бы это не понравилось, как и пепел Маринкиных сигарет, летящий прямо в лицо на памятнике.
Лена начала готовиться к приему Николя. Она отмыла Мамину комнату и купила новый диван. Поменяла шторы и достала из шкафа парадный сервиз, на который Мама не разрешала даже смотреть. Почему-то Лена была уверена, что на пенсии – а ждать осталось каких-то пять – десять лет, Николя будет заброшен и никто, кроме Лены, не будет за ним ухаживать. Через два года после смерти Мамы Лена еще раз позвонила Николя и сказала, что остров готов. Николя спросил – Эльба? или всё-таки Святая Елена? – намекая на выбор между бегством и смертью. Лена сказала, что Корсика, и Николя засмеялся. У него немного изменился голос, потому что мужские гормоны ушли навсегда, а Маринка сказала, что видела его и Николя теперь лысый и толстый, но всё это было неважно.
Новые шторы сначала стали привычными, потом надоели, сервиз наполовину разбился, а у дивана сломалась ножка. Лена поседела, но так и не сменила прическу. В школе ее уже совсем не любили – учила она по старинке, а теперь требовали индивидуального подхода к ученику. Девочки из одиннадцатого класса – те, что с короткими челками и в широких штанах, которые висели так, будто кто-то в них, в эти штаны, наложил, – девочки смотрели на Лену презрительно, хотя она была одета по той же моде, что и они, – просто у нее эти вещи сохранились с незапамятных, по короткочелкиным представлениям, времен, и это было смешно. Однажды на уроке у Лены разошлась застежка-молния на зеленом платье с тканевыми выдавленностями разных размеров. Лена неловко пыталась поймать разъехавшиеся части платья и прикрыть бледный большой живот, уже глядящий любопытно на учеников своим крупным пупо-глазом, а потом выбежала из класса и в тот же день решила уйти на пенсию. Заменить ее было некем, поэтому Лена доработала до конца года, и уже потом проводили ее с облегчением и цветами, которые долго жухли на кухонном столе, пока Лена смотрела в окно, на старушечий манер.
У Маринки родился шестой внук. Лена не понимала, как этому можно радоваться, но делала вид, что рада за Маринку, в свободное от ожидания Николя время. Рабочий телефон Николя не отвечал, а домашнего Лена не знала.
Осенью, вечером, в универсаме Лена покупала масло и бананы, к которым пристрастилась теперь, как и к латиноамериканской кинопродукции (ей виделось многое сходство между судьбами чернявых, по много раз преданных и отвергнутых героинь и своей собственной). Она устала мечтать о последних годах – своих и Николя, которые они проведут вместе в ее квартире, если угодно – как на острове… Да, остров – там не будет никого кроме, и это так правильно! Заново увлекшись, улыбаясь, Лена забрела случайно в рыбный отдел и увидела элегантную пару, склонившуюся над замерзшей серой камбалой так, будто она была их первенцем. Женщину Лена не знала, только жемчуг на шее сделал дежавю, а мужчина был Николя.
Лена внимательно посмотрела на своего любимого, с девятнадцати и по теперь единственного. Отметила красненький нос, коричневый пигмент по рукам, тяжелую одышку, седые волосики в ушах, ласковый взгляд, мечущийся от рыбы к жене. Жена была до странного моложавая, худенькая и одета лучше Лены, нельзя не признать. В отделе пахло рыбой, а вокруг Николя и его Жемчу-жены витали какие-то неземные запахи.
Резко повернувшись, Лена вышла прочь, забыв про масло. Обида больно стучалась в уши, и Лена побежала быстро, изо всех сил, как могла. Толстые ноги и тяжелые груди тряслись, как заливное, покой которого потревожили вилкой. Лена всхлипывала и бежала, пока не начала задыхаться. Тогда остановилась и пошла, но тоже быстро, будто опаздывала на корабль. Который увезет ее на остров, откуда не надо – никогда не надо будет возвращаться.
День Патрика
Месяц назад я стояла в университете перед доской, на которой висит расписание экзаменов и объявления:
Группе 201 срочно записаться на летнюю практику. Обращаться к старосте Куковякиной.
Ваня, почему ты ушел и меня не дождался? Приходи сегодня вечером к солдатской бане, вся чужая Ж.
(У этих явно был в программе «Мелкий бес», недавно причем.)
И последнее, написанное старательным крупным почерком:
Киностудия ищет девушку 20–22 лет для участия в съемках художественного фильма. Обращаться по адресу: улица Луначарского, киностудия, комната 207, Безматерных В.Ф.
– О! – сказала я себе и потом чуть громче повторила для Мокроусовой Веры, которая как раз вышла с кафедры истории печати: – О!
– В каком смысле «О!»? – не поняла Вера, и я указала ей на объявление.
– А вдруг там предусмотрены эротические сцены? – сморщилась Мокроусова.
Надо сказать, что с Верой у нас полное взаимопонимание: мы уже давно оплакали тот факт, что мы обе – девушки, то есть женщины. Потому что мы с Мокроусовой Верой – идеальная пара. Нам только мужчины издревле нравились разные, что только усугубляло нашу идеальную сочетаемость. Сначала мы с Верой учились вместе в школе, она была почти отличница, а я – чистоводный гуманитарий с тройками по физике, химии и обеим математикам. Зато в универ я поступила с первого раза, а Вера парилась еще год кафедральным лаборантом и теперь училась на курс младше.
– Эротические сцены на Свердловской киностудии… Оксюморон. Горячий снег. Плачущий большевик. Надо сходить, наверное, как ты считаешь?