Подожди, я умру – и приду (сборник) - Анна Матвеева 7 стр.


– Хм, – скажет мне днем Арчибальд Самойлов, – пеликан – это христианский символ. Раньше люди верили, что пеликан вскармливает своих птенцов кровью. Что он приносит себя в жертву, как Господь Наш Иисус Христос принес себя в жертву людям.

На этом месте Самойлов осенит свою широкую грудь неспешным крестным знамением – тоже широким – и резко взглянет на меня в ожидании ответного жеста. Я же буду тупо смотреть в пол и вспоминать пеликана из предутреннего сна – он был розовый, с наглыми карими глазами и белесыми ресничками.

– А черепаха что символизирует, Арчибальд Сергеевич? – вежливо спрошу я у художника, но черепаху он истолковать не успеет, потому что придет время открывать выставку и встречать ГББ (Глупых Богатых Баб – наших постоянных клиенток во главе с Юлией Конурой).

Выставка называется «14.11.ХХ», но лично я назвала бы ее «Хочу стать Уорхолом, прославиться и накосить бабла». И до того как она откроется, мне надо успеть сделать столько всего, что даже о сопливом болоте из своего сна вспоминаю не без сожаления. Тем более черепаха там была вполне симпатичная. Она так тянула ко мне свою маленькую – на одну мысль! – головку…

По пути в галерею меня останавливают самые разные люди и предметы, сговорившиеся, как в русской народной сказке – когда гребень превращается в лес, а зеркало – в озеро. Вначале мне звонила мама с жалобой на Тасю. Это моя дочка, я попросила маму посмотреть за ней буквально пару дней, но пара дней – уже много. Тася не хочет читать прописанного мамой Баратынского, хуже того, она стащила с запретной полки Юза Алешковского и читала его под одеялом, с садовым фонарем.

– Ей хотя бы понравилось?

Мама возмущенно отключается. Зато на связь выходит сестра Жанусик из Швейцарии, где она уже два года замужем за человеком, выписанным из специального брачного агентства. «Что-то рано она зачесалась», – задумчиво говорила наша мама про Жанусика, которая бегала на свидания с пятнадцати лет.

В кантоне З. ясное утро. Жанусик оглушительно щебечет (не вслушиваюсь, что-то про скорую поездку на курорт и триумф среди мужской части русской диаспоры), я пытаюсь варить кофе, который сбегает из турки при первой возможности. Побег из Шоушенка! Зубастые коричневые кляксы остались на плите и даже на полу (Жанусик заливается соловьем и произносит названия, которые звучат, как ругательства на все буквы, – Энгадин, Граубюнден). Бесплатные концерты соловьев и лягушек давали за окном каждую ночь еще целый год после того, как мы переехали в этот дом.

Кляксы напоминают недавнюю инсталляцию Игоря Ивлева – еще одной нашей звезды. Не исключено, что именно кофейными пятнами и вдохновлялся Ивлев, сочиняя свою композицию. Называлась она «Голубой обнаженный в розовом свете», и ГББ чуть с ума не сошли, пытаясь купить ее все вместе и каждая в отдельности. Игорь отказал всем скопом, даже Конура отползла без покупки – в ту пору, как на грех, был ретроградный Меркурий, и не следовало совершать рискованных сделок. Астрология, фэн-шуй, НЛП и карты Таро для Ивлева важны в точности так же, как для фермера – прогноз погоды. Работы свои он размещает в пространстве лично, утром и вечером общается с мирозданием, а однажды я застукала его за тем, что он пытался перевесить зеркало, висевшее в галерее напротив входа.

– Очень плохой фэн-шуй, – качал головой художник.

– Очень плохой Игорь Иванович! – сказала я, и отобрала у него зеркало, и повесила на прежний гвоздь. Ужас, какая бледная я была в тот день! Лучше бы вообще не отражалась.

Жанусика, как говорит мама, «не переслушать» – я продолжаю блеять, вставляю свои три словесные копейки и ухом прижимаю телефон к плечу. Лифт, приветливый оскал для консьержки, а потом всё так же, ухо-трубка-плечо (чем не инсталляция?) – к стоянке. Машина ледяная и задубевшая, как белье, оставленное морозной ночью во дворе.

– Зоя, ты прости меня, – вдруг говорит Жанусик между ухом и плечом. – Ко мне пришла массажистка – проходите, Аллочка, – она только в шесть утра может, я тебе позже обязательно перезвоню! Извини, что на полуслове прерываемся…

В оттаявшем зеркале дальнего вида – моя голова с одним белым и одним багрово-красным ухом. Портрет неизвестной, начало XXI века.

Какое счастье, что в галерее еще никого нет – поздние пташки. Ни души, кроме сторожа Василия Васильевича, он же – охранник Вась-Вась. Душа Вась-Вася широко открыта для диалога, у него рыжие брови и кудри, как у женщин на картинах Лукаса Кранаха, у него форменная куртка с шевроном ЧОП «Надежда-1999» и стойкая привычка пересказывать сны в подробностях. Иногда мне кажется, Вась-Вась не понимает разницы между сном и мечтою, так вдохновенно звучат у него некоторые эпизоды – по-моему, увидеть такое во сне мог бы только Феллини. Или Антониони. Впрочем, мои черепаха и пеликан – тоже не слабо. Сейчас можно бы отплатить Вась-Васю за мучительные минуты, когда он, прижав меня к стене, излагал сновидения – будто я не работник галереи, а какой-нибудь Зигмунд Фрейд. Никому больше – ни Гере Борисовне, нашему директору, ни ГББ, ни художникам – Вась-Вась и не пытается открыть свою сонную душу.

– Доброе утро, Зоя! – угрожающе говорит Вась-Вась. – Ни за что не угадаешь, что мне сегодня приснилось.

– Я даже и пытаться не стану, Василий Васильевич, – вежливо отступаю в сторону моего кабинета, куда Вась-Вась ни ногой.

– Забеги потом, – кричит охранник, – я тебе расскажу. Это не сон, а целый фильм, с моим участием в главной роли!

Дверь закрыта, кабинет с ночи проветрен и холоден, как улыбка Геры Борисовны, которая воссияет передо мной ровно через двадцать минут:

– Доброе утро, Зоя, как дела, ты готова к выставке, ничего не забыла?

Гера Борисовна, собственно, и есть настоящая галеристка, а я – ее заместитель и галерная рабыня. Хозяйка младше меня на два года, но выглядит старше на десять, и я ее от всей души боюсь и уважаю. Я вообще боюсь людей, которые без конца учатся и получают всё новые и новые знания. Мне кажется, это латентные сектанты. У них и лексикон подозрительный – тренинги, семинары, групповые занятия, самопрезентации.

Улыбка Геры Борисовны почти безупречна – только один из верхних зубов («четверка», как говорят дантисты) слегка провален, как запавшая клавиша в старом рояле. И эта улыбка стремительно исчезнет, если я вдруг облажаюсь с открытием «14.11.ХХ». Название придумал Арчибальд Самойлов – каюсь, не хватило сил выслушать полную версию трактовки. Я, впрочем, запомнила, что это сразу и прощание с двадцатым веком (хотя все, кроме Самойлова, с ним уже давным-давно простились), и наше заиксованное, непостижимое будущее, и легкий, игривый намек на фривольное содержание работ. Если вы, конечно, увидите в этих картинах вообще хоть какое-то содержание.

Я пристрастна к выставленным работам. При том, что люблю и всегда любила именно современное искусство, со всеми его странностями и сложностями. Я еще в детстве поняла, что «Черный квадрат» – это не картина, а дверь и что Пикассо умел рисовать не хуже Караваджо, ему просто скучно было, вот потому и появились все эти двойные носы, и жирные пальцы-лепестки, и страшный плач Доры Маар.

Однажды в Помпиду я видела пару влюбленных туристов – высокий он, с красивым, правильным лицом (в Лувре сошел бы за статую) и маленькая она, в кургузой юбке, сшитой, кажется, из полотенца. На шее у девушки – бусы из войлочных шариков, на мордочке – всё счастье мира и победоносная ухмылка. Видали, какого отхватила? На картины они успевали смотреть постольку-поскольку, им в эту пору – краткую, сладкую, которая отравит впоследствии всю жизнь, – было интереснее разглядывать друг друга (а ей – еще и отслеживать реакцию толпы). Но вот малышка всё же, не переставая одной рукой висеть на милом локте, а другой – теребить на шее войлочные шарики, уткнулась взглядом в работу Виллема де Кунинга, глаза в глаза очередной его красотке. Разметавшаяся по холсту, жуткая и прекрасная, как страшный сон реалиста, она весело смотрела из рамы. Девушка вначале вздрогнула – как бывает в кино, когда из-за кустов неожиданно выскакивает отрицательный участник конфликта. А потом, потом она расхохоталась, и чтобы веселье ее не опошлило вдруг высокий мир настоящего искусства – всех нас, эстетов в очечках, застывающих у картин с будто бы перехваченным от волнения дыханием, – малышка уткнулась в грудь трофейной статуе, и забулькала, захрюкала, зареготала там от души. Статуя счастливо целовала свою дурищу в макушку. Это было насколько нелепое, настолько же и завораживающее зрелище – и будь я художник, а не галерная рабыня, непременно запечатлела бы его не только в памяти.

Ах, как украсил бы Виллем де Кунинг стены нашей галереи – но у нас здесь сплошной Самойлов с его вымороченными радужными тиграми, у нас Игорь Ивлев, потерявший на пути от Уорхола к Поллоку свой собственный голос, у нас подающая надежды Диана Королькова, которая подает их вот уже третье десятилетие кряду, у нас – великая Анна Венецианян, ради которой в галерею заруливают иностранные старухи, похожие на интеллигентных русских стариков. Иногда Гера Борисовна берет «на пробу» никому не известных авторов, но наш основной контингент, ГББ, страшно боятся новых имен, поэтому никому не известные авторы – редкие гости на наших стенах. Вот почему я удивилась запакованной по всем правилам картине с незнакомой фамилией на обороте. Весноватов.

Ах, как украсил бы Виллем де Кунинг стены нашей галереи – но у нас здесь сплошной Самойлов с его вымороченными радужными тиграми, у нас Игорь Ивлев, потерявший на пути от Уорхола к Поллоку свой собственный голос, у нас подающая надежды Диана Королькова, которая подает их вот уже третье десятилетие кряду, у нас – великая Анна Венецианян, ради которой в галерею заруливают иностранные старухи, похожие на интеллигентных русских стариков. Иногда Гера Борисовна берет «на пробу» никому не известных авторов, но наш основной контингент, ГББ, страшно боятся новых имен, поэтому никому не известные авторы – редкие гости на наших стенах. Вот почему я удивилась запакованной по всем правилам картине с незнакомой фамилией на обороте. Весноватов.

Картина стояла прислоненной к моему столу – получалось что-то вроде маленькой палатки. Галеристы видят инсталляции даже там, где они не задуманы.

– Да, похоже на палатку, – сказал кто-то за моей спиной. Прозорливец был невысоким, с вениковой поповской бородой. Типичный художник за гранью успеха, обратный путь с ярмарки. Весноватов… К такой фамилии требовались веснушки, но их не было.

– Вообще-то, у меня здесь кабинет, а не склад, – я сразу пресекла попытки задружиться. – Вы чьих будете?

– Строгая! – восхищенно сказал художник. Он сгреб свою бороду в кулак и, кажется, собирался засунуть ее в рот, но передумал. – Как с холопом! И то верно – нечего нас распускать, а то на шею сядут. Вон у вас на шее уже сидит парочка, видите?

Я глупо схватилась рукой за шею, но там не было ничего, кроме шелкового шарфика, подаренного Жанусиком. Она всегда дарит мне шарфики – если их связать между собой, получится такая веревка, что можно спуститься вниз из крепостной башни. Художник довольно расхохотался. Потом схватил картину и разорвал на ней обертку – я вдруг подумала, что он точно так же рвет белье на любовницах.

– Не рву, не вру! Георгий Весноватов! – представился он, выставив картину передо мной, словно защищаясь ею.

И я увидела буро-зеленую сопливую воду и высоченную гору, похожую на слона с поднятым хоботом. А еще там были черепаха и пеликан, каждый сидел на своей кочке. Пеликан смотрел наглыми карими глазами, черепаха тянула ко мне маленькую глупую головку.

Весноватов, как все художники, пытался считать с моего лица истинную эмоцию, неподдельное впечатление, в общем, как вы думаете, хорошо получилось или продолжим творческие поиски?

– Доброе утро, Зоя, как дела, ты готова к выставке, ничего не забыла? – раздалось всё там же, за спиной. Это была Гера Борисовна, она сияла улыбкой и тянула сушеную лапку Весноватову. Хозяйка очень гордится своей худобой – я видела много раз, как она ест, и могу подтвердить – это очень диетическое зрелище.

Весноватов аккуратно принял лапку и чмокнул над нею воздух.

– Что скажешь, Зоя? – спросила Гера, любуясь черепахой с пеликаном. – Смело и неожиданно, правда? В этом есть кураж, идея. Найди, пожалуйста, место для работы Георгия…

– …Ивановича, – подсказал Весноватов.

Мы с Георгием Ивановичем шли по главному залу – развеска почти закончилась, только Игорь Ивлев всё еще вымерял по фэн-шую места для своих работ. Рядом с ним переминался с ноги на ногу шаман с бубном. Но мне впервые в истории было не до Ивлева и не до его безумств.

Бесноватый! – думала я. Интересно, как называется его работа?

– «Сон девушки», – с готовностью откликнулся Весноватов.

Я уже не удивлялась, что он читает мои мысли, к этому, оказывается, легко привыкнуть. Либо я столкнулась с чем-то непознаваемым, чего в принципе не люблю, ибо я не Игорь Ивлев, либо сошла с ума от недосыпа и жизненных разочарований. Мир в последние годы виделся мне серым – как у зайца под хвостом.

– Знаете, к чему снится пеликан? – спросил Весноватов загадочным голосом, но я не успела заинтересованно кивнуть – к нам плыл быстрый и безжалостный теплоход «Арчибальд Самойлов».

– Не сомневаюсь, что в честь него однажды действительно назовут теплоход, – откликнулся Весноватов.

– И он затонет в речном круизе.

Как-то слишком быстро я привыкла к тому, что человек запросто хозяйничает в моей голове.

– Я ничего не стащу, не волнуйтесь! – будто бы обиделся Весноватов, и борода его обиженно задрожала, как стяг на октябрьском ветру.

– Доброе утро, Зоенька! – с преувеличенной радостью приветствовал меня Самойлов, лобызая руку и ревниво поглядывая на чужака. – Видела моих?

Он всегда говорил о своих картинах, как о живых. Одушевлял. А вот детей, наоборот, сводил до предметов – внуки раздражали его тем, что хотят есть и бегают.

– Сейчас посмотрю, Арчибальд Самойлович.

Мы резко свернули за угол, и я ударилась взглядом о полотно «Демиургия». Красно-бело-фиолетовый компот, присыпанный черной шелухой, и в левом углу – клетчатый тигр.

– Рак глаза! – прошептал потрясенный Весноватов.

Когда Гера Борисовна задумывала нашу галерею, она, как и другие близкие искусству люди, мечтала продвигать самое передовое, смелое, необычайно талантливое. Подлинное.

– Искусство, – говорила тогда Гера, – это когда твой мир совпадает с миром художника. Или не совпадает, но ты можешь принять его мир. И открыть его близким по духу людям. Или даже не близким.

В то время как Гера выдавала подвыпившим слушателям определения искусства, одно за другим, я разводилась с Тасиным отцом. С юным своим, возлюбленным мужем Александром, единственный грех которого был в том, что он принес домой не ту картину.

Мы учились в художественном училище и любили друг друга, а заодно и весь мир, как сказал бы переводчик Андерсена, в придачу. Я бы простила ему всё вплоть до измены, но он принес домой портрет мертвой женщины.

Мертвой она была задолго до того, как ее портрет был написан. Никто не позаботился о том, чтобы закрыть покойнице глаза, и она смотрела на зрителей – страшными, невидящими очами. Не такими, как у Модильяни – те живые, хоть и слепые, а эти – с тенью улетевшей жизни. И на ней было платье с белым воротничком, с таким домашним, уютным рисунком – что-то похожее носила в молодости моя мама, я помню это платье вместе с запахом.

Александр нежно держал картину, обнимая раму, как живые и теплые плечи.

– Копылов-Масальский, – сказал он. – Настоящий Копылов, осознаешь, как нам повезло?

Кирилл Копылов-Масальский был художником такого калибра, что восхищаться им следовало вне зависимости от того, что именно он «накрасил».

– Старик, я тут накрасил картинку, – небрежно ронял мэтр, и старик, будь ему даже двадцать лет от роду, начинал восторженно кивать головой. Критику Копылов не воспринимал в принципе, а чужие успехи были для него словно отравленные стрелы.

– А! А! – страдал Копылов, морщась и слушая, как хвалят других. На совместных пресс-конференциях он всегда говорил: – Если ко мне нет вопросов, тогда я пошел.

И громко двигал стулом – чтобы ножка проскребла по полу, как звуковой сигнал последней возможности.

Копылов-Масальский ревновал славу ко всем, даже к Ренуару и Леонардо да Винчи, но в атмосфере искусственного почитания и обожествления талант (а он у него, несомненно, был) художника поник и увял, как цветок, подаренный не от чистого сердца. Тяжелее всего приходилось ему в последние годы, когда над миром взошла слава Анны Венецианян. Эта живописица всякий раз тупила глазки и признавалась, что ее мазня не идет ни в какое сравнение с картинками, которые накрасил Копылов. Что он – истинный Мастер, а она годится только для того, чтобы омывать ему кисти и ноги (насчет ног и кистей не знаю, но в мастерской у него Венецианян одно время совершенно точно мыла полы. Не исключено, что собственными юбками – они всегда выглядели так, словно ими что-то вымыли. Причем не раз). Что он – это наше всё, а она – ничье Ничто. Все попытки подхвалить художницу обращались в истерику – Анна кричала и билась, доказывая собственную беспомощность.

– Сжечь, сжечь эту картину! Я бездарность! Я недостойна даже докуривать за Копыловым!

Картины у Венецианян были изумительные. Странно, что она этого не понимала. Изумительные они были и в переносном, и в прямом смысле слова – актуальном для меня «выживший из ума». Образованная Гера Борисовна однажды провела прямую параллель между Анной Венецианян и Эрнестом Хемингуэем. Хемингуэй никогда не верил чужим похвалам – даже друзей. А еще у него была пейрафобия, боязнь публичных выступлений, – и это тоже про Анну. Надо было очень не любить в детстве маленькую девочку, чтобы из нее выросло такое мучительное создание.

– Так не пишите, раз бездарность, – резонно сказал ей однажды Арчибальд Самойлов, хмуря брови. Брови у него были такого же размера и разреза, как глаза. По две темные полосы, одна под другой – не человек, тигр.

Анна Венецианян не послушалась, продолжала, по собственному выражению, марать холсты и домаралась до всемирной славы.

Назад Дальше