Три жизни Иосифа Димова - Андрей Гуляшки 17 стр.


Мой робот начал думать. Рубиновые отблески, с молниеносной быстротой появлявшиеся в кристальных глазах, свидетельствовали о том, что „мозг” его „мыслит” лихорадочно.

Не прошло и пяти секунд с тех пор как Вася задал свой вопрос, как из щели, заменяющей рот, раздался ровный, трескучий, бесстрастно-металлический голос:

– Парикмахер, который бреет только тех, кто не может бриться сам, должен отпустить бороду!

Я радостно улыбнулся, а Вася онемело уставился на робота, потом бросился к нему, заключил в объятия и поцеловал прямо в нарисованные губы.

– Молодец! – восторженно воскликнул он.

Он обернулся ко мне и с минуту стоял безмолвно, задумчиво покачивая головой.

– Иосиф, – нарушил наконец молчание Вася, – скажи мне, хватит тебе одной жизни, чтобы научить эту машину самопрограммированию и набить ее голову всем тем, что окружает нас в жизни?

– Не знаю, возможно, мне удастся дойти до середины пути. Я так думаю, Вася. Мой сын – я имею в виду новое поколение – дойдет до конца пути, а мой внук, тот включит эту машину, как ты ее называешь, включит это существо в повседневную жизнь, и тогда жизнь станет поистине прекрасной.

– Гм! – Вася покачал головой. – Ты веришь в это?

– Я абсолютно убежден! – твердо заявил я.

– Ты удивительный мечтатель, Иосиф! – Вася снисходительно улыбнулся. – И притом – довольно наивный. Да, довольно наивный, – добавил он, и лицо его приняло задумчивое выражение. А может оно стало печальным, как знать.

Вася был знаменитый кибернетик, он создавал ЭВМ, которые управляли полетами космических кораблей, корректировали их орбиты, когда они отправлялись на Марс и Юпитер и возвращались обратно. Но он не верил в „духовные” возможности машины, еще меньше он верил в то, что машины сделают жизнь прекрасной. Он говорил: „Они сделают ее более удобной. Но удобство и красота – разные вещи, рас стояние между ними так же огромно, как расстояние до галактики, которую отделяет от нас миллиард световых лет!”

К семи часам наша беседа была прервана появлением секретаря Якима Давидова. Этот скользкий тип позвонил в дверь, а когда я ему открыл, раболепно улыбаясь, элегантным жестом протянул мне незапечатанный белый конверт. Негодяй Давидов в самых любезных выражениях приглашал меня быть вечером на банкете, который он давал в честь „почетного гостя института, многоуважаемого профессора Василия Ефремова”.

– Скажи своему шефу, что я не приду на этот банкет! – заявил я и еле сдержался, чтобы не разорвать пригласительный билет. И хорошо сделал, что не разорвал: скользкий тип, вероятно, решил бы что я переживаю бог весть какую драму. Этот подхалим продолжал торчать перед дверью, точно статуя, и я вынужден был грубо его окликнуть:

– Ты разве не слышал, что я тебе сказал? Вопросы имеются?

– Я жду нашего гостя, уважаемого Василия Ефремовича, мы с ним так условились… Я обещал зайти в семь часов… – он посмотрел на часы. – Сейчас пять минут восьмого. Пока доедем до гостиницы, пока он переоденется, будет восемь, а в восемь начинается ужин. Вам хорошо известно, что наш директор очень любит точность!

Услышав слово „наш директор”, я повернулся к посыльному спиной и, не сказав ни слова, направился к Васе. Вася, конечно, кое о чем догадывался и не стал спрашивать, почему я не пойду на ужин. Я пожелал ему успехов в конструировании космической электронной машины, а он мне – как всегда, с легким юмором, – выразил пожелание достигнуть небывалых вершин в очеловечивании моего говорящего робота.

Мы с минуту посидели молча по русскому обычаю, потом обнялись на прощание и оба засмеялись довольно печальным смехом: наверное, у нас было предчувствие, что это наша последняя встреча, что раньше чем космическая ЭВМ отправится к звездам, а мой говорящий робот сделает человеческую жизнь лучше, прекраснее нам не суждено встретиться..

Меня никогда не томило одиночество. Я вообще презираю это чувство, а тех, кто на него жалуется, не выношу органически. Одиночество! Эй, вы, нытики! Разве вы забыли о наших лучших друзьях и советчиках – книгах? О музыке, способной перенести нас на своих крыльях в другие миры? Об интересных замыслах, которые будоражат наш ум? О том, что на свете существуют энциклопедии, старые письма, фотографии старых знакомых? Нет ли у вас, в конце концов, воспоминаний? Ведь воспоминания – это целые галактики! Окунешься в них, и время летит с космической скоростью.

Да, я презираю нытиков. Мои мысли, моя работа – вот самый надежный щит против яда одиночества.

А после ухода Васи я вдруг впервые почувствовал себя одиноким. У меня было все – воспоминания, работа, мысли, – но копаться в воспоминаниях не хотелось, желания работать тоже не было, а некоторые мысли почему-то стали нагонять на меня страх.

У меня не выходило из головы, что в ящике моего стола лежит карточка Снежаны, и эта мысль не давала мне покоя. Ее присутствие вселяло тревогу, я не мог работать, не мог думать о работе, я даже был не в состоянии перебирать в памяти самые свежие, парижские воспоминания.

Казалось, я повис в безвоздушном психологическом пространстве, которое имело только одно название – „одиночество”.

„К черту! – сказал я, потому что из всех неприятных чувств больше всего ненавидел именно это. – Что угодно, только не хандра!”

Я оделся и вышел. Спускаясь по лестнице, на ходу поправил галстук, – мне не терпелось поскорее вырваться на волю.

Да, ничего не скажешь. В этот день я стал жертвой самых удивительных приключений. Слава богу, хоть робот не доставил мне неприятностей.

Наше кафе, – кафе-кондитерская, где обычно собирались научные работники,- находилось в центре города, и чтобы попасть в него, нужно перейти оживленный отрезок улицы перед ЦУМ-ом – отрезок, что слывет небезопасным. Само I кафе неизвестно почему, вероятно, в силу каких-то романтических побуждений называлось „Сиреной”. Подобное название, мне кажется, не соответствовало заведению, которое посещали солидные ученые мужи. В довершение всего с левой стороны подъезда во всю длину фасада красовалось, мягко говоря, весьма странное мозаическое панно. Оно изображало обнаженную сирену с лицом богини и пышной грудью. Эта цветная мозаика скорее была бы уместна где-нибудь в Париже, – в Софии не было другого заведения с подобным декором. По словам старожилов, как название, так и мозаика родились в годы первой мировой войны. Каким-то чудом эта честь фасада уцелела в бомбежки второй мировой войны.

Помещение кафе было просторное, в нем, включая галерею, стояло не меньше пятидесяти столов. Обстановка была старомодная: столики на вычурно изогнутых ножках с мраморными столешницами; колонны, украшенные гипсовыми венками; сверкающие зеркала; в углах, у широких окон, – кадки с пальмами и рододендронами. Короче, кафе-кондитерская навевала воспоминания о тех временах когда женщины носили длинные платья, а мужчины – тонкие трости и цветы в петлицах.

Кроме обстановки, неподвластной веяниям моды, и порождавшей у посетителей ощущение чего-то прочного, непреходящего. „Сирена” славилась своим демократизмом: посетители могли входить в зал, не снимая пальто, и сидеть весь вечер, ничего не заказывая; по давней строго соблюдаемой неписанной традиции, молодые научные работники сидели в первой половине зала или наверху, на „галерке”, а более маститые усаживались в центре или же в глубине зала, поближе к стойкам с напитками. Самой же большей похвалы, разумеется, заслуживала традиция, согласно которой посетителей „Сирены” обслуживали молодые хорошенькие девушки, – более смазливых официанток, пожалуй, не было в самых представительных ресторанах и кафе, куда вхожи главным образом иностранцы и руководящие работники из провинции. В белых передниках и белых наколках, до умопомрачения гибкие в талии и проворные, красивые официантки сновали среди сумрачных, а то и хмурых обладателей всевозможных титулов и званий, как бы излучая свет. Свет этот исходил от их улыбок. Кому только они не улыбались, какому седому или лысому светилу не предназначался не-гаснущий свет их улыбок! Девушек этих нельзя было причислить к святым, но посетители „Сирены” не были донжуанами и потому заведение не славилось любовными историями.

Я был одним из завсегдатаев, я хорошо знал всех этих красавиц в белых передничках, они тоже хорошо знали мою особу: я всегда вовремя останавливал их, когда они порывались давать сдачу. Иногда, – это бывало в дни, когда работа в лаборатории не клеилась – я прямо, без обиняков, звал одну из них, блондинку, отужинать со мной. Если девушка была свободна от дежурства, она с милой улыбкой принимала приглашение, если же ей нужно было дежурить, спрашивала, нельзя ли отложить мероприятие на завтрашний вечер. Все было ясно и просто; это мне нравилось – такие отношения были в моем духе, я считал их вполне корректными.

Мой пятидесятилетний друг, великий Досифей, вел себя совсем иначе. Он приходил в кафе веселый, жизнерадостный, по хозяйски, бесцеремонно глядя по сторонам, усаживался за столик в глубине зала, потом властным жестом подзывал ближайшую официантку. И все это было ему к лицу: в конце концов он – человек исключительный. Но я знал, что Досифей делает это не нарочно; не напоказ, не потому, что хочет обратить на себя внимание, – просто он весь бурлил энергией, силой, добродушием, любовью к людям, он ратовал за простоту и сердечность отношений. Вот почему этот богатырь совершенно одинаково и по свойски кивал головой ученым знаменитостям и рядовым деятелям науки, никому, даже своим коллегам-академикам не оказывая предпочтения, ни на кого не посматривая свысока; он простецки здоровался за руку со своими ординаторами, а старого рассыльного Игната называл уважительно „бай Игнат”. Досифей, человек широкой души, держался с официантками так, будто он приходил в кафе ради них, он мог ласково похлопать девушку по щеке, фамильярно приобнять за талию, те, кто его плохо знал, могли подумать бог знает что. А в сущности, на этом все и кончалось. Досифей был холостяком, как и я, но он даже в мыслях не допускал, что можно пригласить одну из этих красивых девушек к себе домой. Когда я однажды полушутя намекнул ему об этом, он весь побагровел от гнева и чуть не закатил мне пощечину своей огромной ручищей. „Унижать достоинство женщины, покупать за деньги любовь – это ты мне предлагаешь? Тьфу!” Досифей чуть не плюнул мне в физиономию.

Мой пятидесятилетний друг, великий Досифей, вел себя совсем иначе. Он приходил в кафе веселый, жизнерадостный, по хозяйски, бесцеремонно глядя по сторонам, усаживался за столик в глубине зала, потом властным жестом подзывал ближайшую официантку. И все это было ему к лицу: в конце концов он – человек исключительный. Но я знал, что Досифей делает это не нарочно; не напоказ, не потому, что хочет обратить на себя внимание, – просто он весь бурлил энергией, силой, добродушием, любовью к людям, он ратовал за простоту и сердечность отношений. Вот почему этот богатырь совершенно одинаково и по свойски кивал головой ученым знаменитостям и рядовым деятелям науки, никому, даже своим коллегам-академикам не оказывая предпочтения, ни на кого не посматривая свысока; он простецки здоровался за руку со своими ординаторами, а старого рассыльного Игната называл уважительно „бай Игнат”. Досифей, человек широкой души, держался с официантками так, будто он приходил в кафе ради них, он мог ласково похлопать девушку по щеке, фамильярно приобнять за талию, те, кто его плохо знал, могли подумать бог знает что. А в сущности, на этом все и кончалось. Досифей был холостяком, как и я, но он даже в мыслях не допускал, что можно пригласить одну из этих красивых девушек к себе домой. Когда я однажды полушутя намекнул ему об этом, он весь побагровел от гнева и чуть не закатил мне пощечину своей огромной ручищей. „Унижать достоинство женщины, покупать за деньги любовь – это ты мне предлагаешь? Тьфу!” Досифей чуть не плюнул мне в физиономию.

Иногда я говорил себе: „Вот таким должен быть мой робот – непреклонным, не подлежащим изменениям!” И тут же спохватывался: а что если эта стабильность означает постоянное отставание от жизни, отчуждение от непрерывно меняющихся моральных ценностей?

Я-то возлагал надежды на „чистый разум”.

В отличие от человека, мой робот будет неподвластен чувствам, он явится чем-то вроде дистиллята чистого разума. Этот „дистиллят” окажет благотворное влияние на поведение человека, он будет сдерживать его эмоции – в первую очередь отрицательные, – он приведет к торжеству чистого разума.

Чистый разум спасет красоту!

Вот почему я делал такую большую ставку на моего робота.

Войдя в „Сирену” я сразу заметил, что мое появление не осталось незамеченным. Маститые ученые мужи поднимали глаза от своих рюмок, от тарелок с пирожными и поворачивали головы в мою сторону, можно было подумать, что накануне радио громогласно сообщило сенсационную весть о том, что я закончил работу над своим говорящим роботом. Я с опаской подумал: „А что, если на моем лице заметны признаки безумия?” Тот случай не был забыт мною. Я пробирался среди столиков, украдкой косясь на себя в стенное зеркало, но не заметил на своем лице ничего особенного. Просто оно было чуть бледнее обычного, но это не могло вызвать такой оживленный интерес.

Все выяснилось, когда ко мне подошел толстый человечек румяными щеками, в очках с золотой оправой. В этом благодушном с виду толстяке я узнал доктора математических наук профессора Маринова, начальника управления электроники Совета Министров. Маринов был известен своей строгостью. Он протянул мне свою маленькую пухлую ручку, которую я вынужден был пожать. Рука была мягкая, горячая и чуть влажная, когда я прикоснулся к ней, меня охватило гадливое чувство, словно я притронулся к слизняку.

– Я узнал, – сказал Маринов, глядя на меня холодными глазами из-под золотых дужек очков, – что вы подали заявление об уходе. Это правда?

– Правда.

В груди у меня начал закипать гнев.

– И с процедурной стороны, и по существу вы поступили неправильно. Это попахивает анархизмом!

– Ну так что? – я вызывающе уставился в сверкающие стекла очков. Глаза у Маринова были какие-то кошачьи – круглые и желтые.

– Имейте в виду – вас ждут неприятности! – он сердито покачал головой и смерил меня строгим взглядом.

– Уйдите с дороги, не то как бы вам самому не нажить неприятностей! – сказал я и не дожидаясь, пока он посторонится, оттолкнул его.

„Сирена” зашумела, в гуле голосов слышалось удивление и сдержанное негодование: как-никак посетители кафе были люди солидные. Здесь сидели доктора наук, профессора, доценты, попадались и академики.

Вдруг из глубины зала донесся знакомый мощный голос:

– Димов!

Это был Досифей. Он поднялся из-за столика и махал мне рукой.

Это был единственный посетитель „Сирены”, который решился в такой момент пригласить меня за свой столик. А ситуация сложилась явно не в мою пользу: все эти доктора наук, доценты и профессора во многом зависели от этого человека в очках с золотой оправой, которого я так грубо оттолкнул.

– Садись! – приветливо сказал Досифей и протянул мне руку. Потом уселся сам, сочувственно улыбнулся и спросил:

– Что, нервы пошаливают?

– Я и сам не знаю! – сказал я, пожав плечами.

– Бывает! Чего он от тебя хотел?

– Грозился … что я подал заявление об уходе.

– Я бы на твоем месте ему врезал, ей богу!

– Вряд ли! – улыбнулся я.

– Почему вряд ли? – Досифей посмотрел на меня своими строгими глазами, и по его лицу пробежала тень. – Уж не думаешь ли ты, что ради звания академика я отказываю себе в праве поступать так, как найду нужным?

– Ох, ничего я не думаю! – воскликнул я.

– Это плохо, хуже этого – ничего не думать – быть не может! – наставительно сказал Досифей, и его физиономия вновь приняла добродушное выражение.

Он взял меня за левую руку, пощупал пульс и, подняв глаза от часов, сказал:

– У других людей, когда они злятся, сердце делает сто ударов в минуту, а то и больше. А у тебя наоборот – ритм замедленный. Шестьдесят ударов – это очень мало для такой ситуации, как нынешняя.

В эту минуту мимо нашего столика проходила моя прелестная блондинка. Досифей мигом облапил официантку левой рукой за талию и притянул к себе. Какой рефлекс, черт возьми! Я просто ему позавидовал, хотя был не в настроении.

– Ты знаешь этого парня? – спросил Досифей и, не дожидаясь ответа, добавил, причем рука его спокойно лежала на талии девушки: – Этот парень – прославленный кибернетик, враг номер один моей милости и моего старого мира, но – я все-таки его люблю. Принеси ему, дорогая, рюмку виски со льдом!

– Он обычно пьет коньяк! – заметила моя красотка, не отводя глаз от моего лица. Мы с ней не виделись дней десять.

– А сейчас я ему рекомендую рюмку виски со льдом! – твердо заявил Досифей. И поскольку девушка продолжала стоять неподвижно, словно ожидала, что скажу я, сердито прикрикнул на нее: – Ты еще здесь? – и бесцеремонно подтолкнул в спину.

– В подобных случаях небольшая доза виски тонизирует деятельность сердца, – назидательно сказал Досифей. Он больше не проявлял интереса к девушке, которая удалилась своей гибкой и мягкой походкой, ловко лавируя среди столиков. – Да, кстати, – сказал он, взглянув на меня, – по какой таинственной причине ты надумал расстаться со своим другом Якимом Давидовым?

– Ничего таинственного здесь нет, – буркнул я. – Он заваливает меня оперативными делами, и у меня не остается времени для моей личной работы. Говорящий робот скоро разучится говорить! Вот я и решил уйти.

– Твой говорящий робот… личная работа… – Досифей сдвинул свои кудлатые брови. – Бредовые идеи, значит! Из-за них ты бросаешь институт. Молодец!

– Что может быть общего между моей говорящей ЭВМ и бредовыми идеями! – возмутился я.

– Что общего? – Досифей помолчал, явно сдерживая гнев. – А разве не безумие все эти машины и роботы, что в скором времени отнимут у человека право на умственный труд, право ломать голову над трудными вопросами?! Питекантроп стал человеком, потому что научился мыслить и рассуждать. А если машина начнет думать и рассуждать вместо нас, – знаешь, что получится? В принципе?

Мне были прекрасно известны его теории и принципы, он мне высказывал их тысячу раз!

Досифей не боялся, что машина лишит человека куска хлеба. Его пугала перспектива, что „искусственный мозг” с его неограниченными возможностями сделает ненужными усилия человеческого мозга.

Эту свою нелепую гипотезу, вызывавшую у меня снисходительную улыбку, он подтверждал примером. Мол, представь себе общество из ста тысяч человек. Из них примерно тысяча наделена исключительными математическими способностями. Они будут конструировать все новые и новые поколения ЭВМ. Три тысячи человек будут производить проектируемые машины – цифра эта завышена, потому что новые поколения ЭВМ будут сами осуществлять свое воспроизводство и руководить им. Шесть тысяч операторов будут обслуживать машины в материальном и духовном производстве. Машины, все эти люди и еще, скажем, пять тысяч человек – деятели искусства и науки – охватят все виды умственной деятельности этого гипотетического общества. Спрашивается: какой умственный труд станет уделом остальных семидесяти пяти тысяч человек? Какую пищу дадут они своему мозгу, если машины всем управляют, все решают, проектируют, прогнозируют, автомазируют и оптимизируют! Они сами себя контролируют, наблюдают за своей деятельностью. При наличии искусственного электронного мозга всемогущего, всезнающего – большинство людей перестанет заниматься напряженным умственным трудом.

Назад Дальше