Но чувства чувствами, а попробуйте придти к какому-нибудь выводу. Мне казалось, что над нашим домом вот-вот должна разразиться гроза и тогда нам будет не до улыбок, причину же предстоящей катастрофы нужно искать прежде всего в поведении отца. Боже мой, покажите мне смельчака, который посмел бы издеваться над человеческими иллюзиями и не был поражен громом! Но если я говорю, что корни грозящей нам всем беды следует искать в поведении отца, то это, разумеется, не означает, будто я упрекаю его; отвергая проклятый эскиз, я и не думал (мягко выражаясь) укорять отца за то, что он его нарисовал. Что вы, это же совсем разные вещи! Рисунок я не одобряю, но перед гневом, породившим его, снимаю шляпу! Так-то. Как уже было сказано, я не из тех, кто играет в дипломатию. Пусть Яким Давидов торопится распахивать дверь: „До свиданья, товарищ такой-то… Всего хорошего, товарищ такой-то…” Жалкое пресмыкающееся! А пресмыкающееся, одаренное математичекими способностями, – это прямо-таки стихийное бедствие.
Все началось с триптиха, который мой отец озаглавил „Град”. Он нарисовал три картины в наивной лубочной манере, роднящей их с веселой народной сказкой. На первом холсте изображено небо, затянутое грозовыми тучами. Святой Илья-пророк выхватывает из деревянной меры молнии и одну за одной мечет их на землю, а двое ангелят посыпают поля градом. Земля покрыта мрачной тенью, хлеба замерли в смертельном испуге. Посреди колосистой нивы стоит комбайн, а под сливовым деревом комбайнер обнимает свою напарницу. На втором полотне показано, как двое ракетчиков обстреливают Илью-пророка и ангелят из ракетной установки. На землю летят клоки бороды святого, обломки деревянной меры, обрывки ангельских крыльев. Через пробоины, образовавшиеся в пелене туч, улыбчиво сияет небо. Третья картина вся залита серебристым солнечным светом. По хлебному полю торжественно плывет комбайн, он несет свою трудовую вахту, под сливовым деревом кружится хоровод детишек. Это была, если можно так выразиться, современная „реплика” на стихотворение Яворова „Град”, I поражающее своим трагизмом.
Я полный профан в живописи, однако же отнюдь не вберусь утверждать, что подобное невежество делает честь математику, а тем более – сыну известного художника. Как бы там ни было, я могу сказать о триптихе только то, что картины мне нравились, они были забавные, и я разглядывал их с удовольствием.
Однако некоторые ценители живописи и специалисты, придерживались на этот счет другого мнения. Художник Димитриев, председатель комиссии, отбиравшей картины для общей художественной выставки, на прессконференции заявил, что произведение моего отца – издевательство над реализмом. Дескать, что общего имеют с реализмом разные там святые, ангелы и прочие религиозные атрибуты и как можно изображать ракетчиков, ракетные установки и комбайнеров в той же лубочной манере, что и отрицательные образы, какими являются святой и ангелы? Он обвинял отца в том, что у него одинаковый подход к изображению положительных и отрицательных персонажей, а это, дескать, говорит об отсутствии прочной идейно-художественной позиции. В заключение художник; Димитриев – он же заведующий отделом изобразительного искусства Министерства культуры – спрашивал, до каких пор современным зрителям, учашейся молодежи будут преподноситься подобные пережитки и идейно неясные произведения, мол, не пора ли навести порядок в нашем социалистическом искусстве.
Короче, Димитриев представил дело так, будто мой отец как художник далек от реализма, его не интересует революционная действительность. И триптих не был принят. Впервые с тех пор, как отец стал профессиональным художником, его картины не были представлены на общей выставке.
Правда, отец не остался в долгу: то ли сказались годы учительства, то ли он слишком глубоко презирал человека, который его обидел, но на первой же прессконференции его противник получил хороший урок. Отец вел себя с большим достоинством, – узнав об этом, я зашел в наш квартальный кабачок и на радостях выпил рюмку коньяка. Он заявил, что не нуждается в уроках по революционности искусства от человека, который до революции был салонным художником.
Но на этом дело не кончилось. Отец перенес боевые действия на территорию врага. После открытия выставки он опубликовал в еженедельнике, посвященном вопросам культуры и искусства, резко отрицательный отзыв на картину Димитриева. Впрочем, „отрицательный” не то слово. Статья была разгромная. В чем же состояла суть? Картина Димитриева изображала первомайскую демонстрацию. По празднично украшенному Русскому бульвару шли колонной рабочие во главе со своим бригадиром. Рабочие все до одного были в синих спецовках и все до одного нахлобучили на головы кепки. Один только бригадир резко выделялся на их фоне: он шагал впереди в кожаной тужурке, голова на андалузский манер повязана красным платком. Над колонной реяло алое знамя, – как я уже сказал, это была первомайская демонстрация. На первый взгляд все выглядело как надо: рабочие идут маршевым шагом, знамя развевается, – но отец утверждал, что за этим „как надо” скрыт глубокий обман. „Стоит внести небольшие изменения в декор и костюмы, – писал он, – как колонна рабочих мигом превратится в банду черносотенцев, военных наемников, головорезов, шайку пиратов или даже если хотите, – в когорту римских легионеров! Посмотрите на эти бездушные, словно высеченные из камня лица, холодные неподвижные взгляды мстителей, на строгую военную выправку! Неужели так выглядят ликующие рабочие, которые отмечают свой трудовой праздник?”
Браво! Прочитав рецензию, я отправился в небезизвестный кабачок и на этот раз выпил целых две рюмки коньяка.
В тот же вечер отец зашел в ресторан Клуба деятелей культуры и был приглашен за центральный стол, где сидели его собратья – художники. Казалось, никто не обратил внимания на его приход: одни молча ели, другие говорили о своих делах. Потом один из коллег как бы в шутку спросил отца, чем ему так насолил Димитриев, уж не замешана ли в этой истории женщина.
Негодяй выпалил свою гнусную шутку, и все сидящие за столом захохотали, хотя и делали вид, будто не слушают их. Женщина, значит? Так вот оно что! Женщина…
Отец был потрясен. Когда Димитриев обвинял его, старого бойца революции, в отсутствии революционности, никто из них и слова не проронил в его защиту. Теперь же, когда он высказал справедливое мнение о картине, его на скорую руку обвинили в сведении личных счетов.
Он заявил им, чтобы они убирались ко всем чертям, и поднялся из-за стола. По дороге он зашел в тот самый наш квартальный кабачок, и выпил с горя, а придя домой, в приливе мрачного вдохновения нарисовал этот скверный эскиз.
Вот где таилась причина моих кошмаров! Я не ахти какой чувствительный человек, – по крайней мере, так мне кажется, – но грязные похождения, приписываемые отцу, чтобы любой ценой очернить его, глубоко задевали меня. Нетрудно было догадаться, что подпевалы Димитриева с превеликим усердием задались целью низвергнуть отца с пьедестала, на котором он стоял. Они старались выставить его – вы только подумайте! – нечистоплотным в идейном и политическом отношении. Это его-то, человека, который в самые мрачные годы фашизма, рискуя попасть на виселицу, фабриковал подложные удостоверения личности для подпольщиков!.. Но скажите, где и когда завистники и бездари проявляли терпимость к подлинному таланту?! Когда завистливые никудышники не злопыхательствовали и не чернили людей, в душах которых, как выражается мой отец, „горит искра божия”! Могу поклясться, что это происходит повсеместно, хотя мой жизненный опыт пока ограничивается классными комнатами да аудиториями. Нас мало, раз-два – и обчелся, но из этой горсточки можно с ходу вытащить на белый свет не одного клеветника и негодяя. Черт бы их всех побрал! А ведь я где-то читал, что после революции таким мерзавцам придется круто…
Я сидел, дрожал от холода и ломал голову над своими дурными предчувствиями, пока мне все это не надоело. В подобных случаях я в поисках спасения обращался к сборникам задач или же нырял под одеяло. Несмотря на любовь к уравнениям, на этот раз я избрал второй вариант, такое решение показалось мне более мудрым. Но прежде чем привести мой замысел в исполнение, я не удержался от искушения и выглянул в окно, – меня, казалось, влекла некая тайная мысль, запертая за железной дверью. Дверь была на замке, но я хорошо знал, что тайна эта там и ждет своего часа. Подбежав к окну, я отдернул занавеску, прижался лбом к стеклу и чуть не ахнул вслух. Мысль, которую я держал взаперти, возликовала – час ее наконец-то настал. На дворе шел удивительный снег! Ударил и мой час. Вокруг круглого, как шар, уличного фонаря в мерцающем смешении желтого света и ночной темноты стремительно кружились рои золотистых снежинок и падали на землю. Какой волшебный праздник! Если нормально в одном кубическом сантиметре воздуха пролетало за секунду пять снежинок, то в пересеченном конусе, сверкавшем у меня перед глазами, за такое же время проносились тысячи. А это означало, что за час на тротуаре образуется снежный покров толщиной в пядь!
Я сидел, дрожал от холода и ломал голову над своими дурными предчувствиями, пока мне все это не надоело. В подобных случаях я в поисках спасения обращался к сборникам задач или же нырял под одеяло. Несмотря на любовь к уравнениям, на этот раз я избрал второй вариант, такое решение показалось мне более мудрым. Но прежде чем привести мой замысел в исполнение, я не удержался от искушения и выглянул в окно, – меня, казалось, влекла некая тайная мысль, запертая за железной дверью. Дверь была на замке, но я хорошо знал, что тайна эта там и ждет своего часа. Подбежав к окну, я отдернул занавеску, прижался лбом к стеклу и чуть не ахнул вслух. Мысль, которую я держал взаперти, возликовала – час ее наконец-то настал. На дворе шел удивительный снег! Ударил и мой час. Вокруг круглого, как шар, уличного фонаря в мерцающем смешении желтого света и ночной темноты стремительно кружились рои золотистых снежинок и падали на землю. Какой волшебный праздник! Если нормально в одном кубическом сантиметре воздуха пролетало за секунду пять снежинок, то в пересеченном конусе, сверкавшем у меня перед глазами, за такое же время проносились тысячи. А это означало, что за час на тротуаре образуется снежный покров толщиной в пядь!
Я натянул на голову одеяло и закрыл глаза. Из-за запертой : железной двери выглядывал страх – я боялся, как бы снова не появился осел. Его идиотская морда и еще более идиотская улыбка его счастливой подруги повергали меня в ужас. Но дверь, слава богу, была надежно заперта, и ни гнусный осел, ни влюбленная красавица не предстали перед моим взором.
Теперь, когда прошло более двадцати лет после событий, о которых идет речь, я прекрасно даю себе отчет в том, с помощью какого „ключа” мне удавалось держать ту дверь на замке. То были, конечно же, мои волшебные двадцать лет! В этом возрасте легко отмахнуться от дурных мыслей, тяжелых переживаний и обратить взор туда, откуда веет радостью, где ключом бьет жизнь.
Итак, ослы и идиотки оставили меня в покое. Над миром колыхалась сеть, сотканная из невидимых нитей, усыпанных белыми цветами, – то был чудесный, долгожданный снег. И в складках этой пелены, среди белых цветов, время от времени возникали знакомые лицо, глаза, улыбка – дорогое сердцу видение, проектируемое на завесу падающего снега с помощью спрятанного в укромном месте волшебного фонаря.
Снеговая завеса колыхалась, и видение то появлялось, то исчезало в ее складках, это напоминало забавную игру в прятки, но я убеждал себя, что, как ни дорого мне это лицо, нужно на всякий случай держаться от него подальше. Тому, кто сдал экзамены авансом на два года вперед, следовало вести себя осмотрительнее.
Я просто-напросто обрадовался снегу; Он опускался на землю в эти тихие часы синего утра совершенно бесшумно – без единого звука, без малейшего шороха, – казалось, весь мир онемел и затих, машины прекратили свой бег, а люди все до одного человека обулись в бархатные шлепанцы. Говорят, в такую поводу – стоит только вслушаться в тишину – можно узнать, о чем переговариваются снежинки. Не знаю. Я видел сквозь бахрому падающего снега пару голубых глаз.
Когда я проснулся, от тишины не осталось и следа: скрипели на поворотах трамваи, гудели сирены автобусов и грузовиков, автомобильные шины шлепали по свежевыпавшему снегу. Я отдернул занавески, и белое утро торжественно вплыло в комнату. Казалось, прозвучали фанфары, и под их звуки наряд гвардейцев выстроился в почетном карауле. Мне почудилось, что я вижу развевающиеся белые перья, но то была, конечно, просто снежная бахрома, которую ветер колебал за окном.
Мы жили тогда на третьем этаже, последнем этаже – выше был чердак – эту квартиру отец получил за заслуги перед революцией. На чердаке некогда помещался аптечный склад, отец устроил себе там мастерскую. Из квартиры вела наверх витая лестница, так что у нас получилось модерновое жилище в два этажа. Отец ночевал в мастерской, а мы с матерью располагались в двух комнатах нижней половины. О лучшем нельзя было и мечтать!
Я поднялся по внутренней лестнице наверх, надеясь застать отца перед одним из мольбертов, но в мастерской никого не было, и мне впервые пришло в голову, что это весьма печальное место – из каждого угла веяло пустотой и холодом. Помещение мастерской почему-то показалось мне полем боя, где мы втроем (наш мудрый тройственнный союз) проиграли большое и важное сражение. Разумеется, это было просто предчувствие. Я чувствовал, что какие-то невидимые силы, могучие и непреодолимые, раскалывают на жалкие части наш умный, хорошо налаженный союз.
Но несмотря на мрачные предчувствия, охватившие душу при виде холодной пустоты мастерской, настроение мое не омрачилось безнадежно. Правда, торжественные фанфары сгинули, караула гвардейцев больше не было, ни о каких белых перьях не могло быть и речи, но я в общем-то твердо стоял на ногах и не собирался подгибать колени. Еще чего не хватало! Мои личные дела шли неплохо, а в самом скором будущем передо мной открывались довольно заманчивые перспективы.
В кухне меня ждал трогательный сюрприз. На спинке моего стула (отец смастерил для каждого из нас персональный стул, мой был с высокой прямой спинкой) алел довязанный накануне шерстяной шарф (из чистой шерсти!), украшенный желтой бахромой. Красный шарф с золотистой бахромой – от счастья впору было прослезиться! (Такой шарф не купишь в магазине, хоть расшибись в лепешку. Там продаются шарфы из искусственных материй).
Я поднес шарф к лицу и тут же почувствовал в его мягком прикосновении нежную ласку материнских рук. И мне стало совестно – я вспомнил, как на днях притворно сокрушался, что у меня нет хорошего шарфа, а мама приняла эти напускные воздыхания за настоящие. Я устыдился еще и потому, что вспомнил, как вечерами, видя, что она, бедняжка, корпит над вязаньем, я притворялся, будто меня это не касается, хотя и слепому было ясно, что она вяжет не носки, а шарф. И теперь, прижимая мамин подарок к щеке, я не мог ему нарадоваться и в то же время ругал себя последними словами.
Мне захотелось налить себе чаю, который успел остыть, но я передумал. Пока отец был прикреплен к магазину особой категории, у нас на завтрак всегда была какая-нибудь колбаса, – молока я просто не переваривал. Мне очень нравились бутерброды из поджаренных ломтиков хлеба с ветчиной. Потом отец с головокружительной быстротой пришел к выводу, что он живет дурно, раз позволяет себе пользоваться услугами кулинарного магазина особой категории. Он поспешно раскаялся в своей грешной жизни, и колбасные изделия немедленно были вычеркнуты из нашего утреннего меню.
Узнев, что отец вернул карточки, я с безнадежной ясностью понял: с ветчиной придется навсегда проститься, и хотя это было печально, я закричал отцу „браво” и восторженно захлопал в ладоши, – так приветствуют больших победителей. Мама сказала, что мы не правы что с лучших выше спрос, а тот, кто больше всех дает, должен и получать больше. Мы с отцом, конечно же, полезли в бутылку, и она обозвала нас примитивами, но до настоящей ссоры дело не дошло, у нас все кончается улыбками.
Отломив кусок хлеба, я с трудом прожевал его, наскоро оделся и вышел. На площадке второго этажа я чуть не налетел на Якима Давидова. Давидовы жили этажом ниже. Отец Якима, бывший токарь, теперь руководил котельным заводом: после Девятого он всего за шесть лет получил среднее и высшее образование, причем заочно, без отрыва от своего станка. Мать Якима работала инструктором райкома партии.
Яким Давидов одевался элегантно, со вкусом, словно вырос не в бедной рабочей семье, а в среде потомственных господ. Я помнил его по первым классам гимназии в потертых брючках и тужурке с залатанными локтями; теперь же передо мной стоял щеголь в солидном черном пальто, фетровой шляпе и светлом шелковом кашне. Не хватало только желтых кожаных перчаток, тонкой бамбуковой тросточки и ослепительного цилиндра, чтобы он смог уподобиться сошедшему со страниц старых книг софийскому франту двадцатых годов, из тех, что прогуливались когда-то по улице Леге.
В его серо-зеленых глазах навсегда застыло холодное выражение, присущее человеку, которому претит близкий контакт с себе подобными, курильщику, у которого не разживешься огоньком, любимцу богов, что с радостью выслушивает похвалы, а сам не способен сказать кому бы то ни было доброе слово. Мы знали друг друга давно, еще с детства, мне приходилось видеть его в самых разных обстоятельствах, и я запомнил еще одно, особое выражение его серо-зеленых глаз, которое трудно забыть. Курильщик, у которого не решаешься попросить огонька, – это еще что! В глазах Якима Давидова временами появлялись собаки – те полукровки, от которых не знаешь, чего ожидать: то ли они начнут ласкаться к ногам, то ли больно укусят. От полукровок можно ожидать всего, они то хватают тебя за горло ! душат, то подло ластятся, ползают в ногах и лижут руки. Попробуй разберись тут.