По его тону было понятно, что он даже не предполагает, чтобы такая женщина, как Рената, могла смотреть на искусство с какой-нибудь другой, кроме как бытовой, точки зрения.
Она же, в свою очередь, не предполагала, что дерзкие слова какого-то мальчишки могут так ее задеть.
– Я… – произнесла она, задыхаясь от волнения. – Вы совершенно не правы!..
Она почувствовала, что щеки у нее гневно запылали, чего не происходило с нею, кажется, уже лет двадцать, если вообще происходило когда-либо.
Внизу, в большом зале, на сцене, расположенной под Аполлоновой колесницей, заиграл притихший было оркестр. Зазвучало танго.
– Горячее когда подавать? – спросил официант.
Его вопрос был обращен к Винсенту. Но он официанту не ответил.
Винсент встал и, обойдя стол, оказался рядом с Ренатой. Он сделал это так быстро, даже порывисто, что упал отставленный им стул.
– Я могу пригласить вас танцевать? – спросил он, глядя на сидящую Ренату с высоты своего роста.
Она тоже невольно встала, и тоже порывисто – конечно, только потому, что ей неловко было задирать голову. Танцевать ей совсем не хотелось: гнев был не лучшим сопровождением для танцев.
Но Винсент понял ее порывистое движение именно как желание потанцевать. Он взял ее под руку – прикоснулся к локтю тем же легким, осторожным движением. Вот только когда он сделал это в первую минуту ее появления, Ренату взволновал его жест. Теперь же она почувствовала лишь, что гнев сменяется в ее душе унынием.
«Он хочет меня успокоить, – подумала она. – Успокоить, отвлечь. Чтобы я не чувствовала себя среди близких ему людей такой чужой. Такой старой… И такой серой».
Она вдруг отчетливо, остро, болезненно ощутила свою внешнюю, уже ставшую привычной, блеклость как часть блеклости общей, внутренней, составляющей самую суть ее незамысловатой натуры. И стоило ли при этом обижаться, что даже молодой человек, которому злость заменяет ум, воспринял ее как часть бытового пейзажа?
Как воспринимает ее Винсент, думать ей вообще не хотелось.
Рената повела локтем, освобождаясь от его руки.
– Извините, – сказала она, – у меня голова разболелась. Я пойду.
И, ни на кого больше не глядя, не оборачиваясь, пошла к дверям.
Глава 13
Рената сбежала по мраморной лидвалевской лестнице стремительно, как Золушка. Вот только туфельку не потеряла – видно, такой рисунок не был предусмотрен ее судьбой. И давно она уже была не в том возрасте, когда ждут принца.
«Да и никогда я его не ждала», – думала она, быстро переходя через площадь Искусств под рукой у бронзового Пушкина.
Дома зодчего Росси обступали ее со всех сторон. Вид прекрасных, классически строгих питерских зданий всегда вносил мир в Ренатину душу. Но сейчас этого не происходило – впервые в ее жизни.
Она прошла до конца Итальянской улицы, вышла на узкий мостик, перекинутый через канал Грибоедова. На мостике, как всегда, играли уличные музыканты. Странно, что они играли даже теперь, вечером. В весенней тревожной тьме их музыка звучала уныло. Да нет, это просто настроение у нее сейчас унылое, и нечего на музыкантов пенять.
Рената остановилась на мосту, глядя на тускло-зеленую воду канала. Ее душили слезы.
«Я сама виновата, – думала она, судорожно эти дурацкие слезы сглатывая. – Я стала рутиной. – Наверное, это была не очень правильная фраза, но Ренате было сейчас не до правильности фраз. – Да-да, рутиной. Что такое моя жизнь? Работа – дом – работа. И все это я знаю уже до мелочей, во всем этом нет ничего такого, что будило бы… Да хотя бы воображение будило! Я превратилась в какую-то унылую функцию. Еще вздумала смеяться над пафосом, с которым эти дети рассуждали о Достоевском и ноосфере! А сама вообще, между прочим, только приблизительно знаю, что это за ноосфера такая. Мне просто незачем стало это знать. Чтобы делать кесарево и покупать свежие булки у метро, ноосфера ни к чему. И… И что я о себе вообразила? Какие чувства я могу вызывать у мальчика, который весь – порыв, трепет, у которого и мысль, и чувство светятся в глазах? Даже интереса я не могу у него вызывать, элементарного человеческого интереса, не говоря уже о… Господи, какая глупая фантазия пришла мне в голову, и почему вдруг, и зачем, зачем?!»
Слезы, которые она так старательно пыталась сдержать, все-таки потекли по ее щекам. Давно уже остыли ее щеки от гнева, потому что не было в ее жизни места таким сильным чувствам, как гнев. Она сама не заметила, как это произошло, что в ее жизни не стало места сильным чувствам, но произошло же, и никакие перемены уже невозможны, потому что не может человек переменить свою душу, не может заставить кровь быстрее бежать по жилам. Это тебе не гемоглобин повысить, попил таблеток – и готово.
Вот пожалуйста, даже сейчас ей в голову приходят какие-то медицинские сравнения. От осознания этого силы оставили Ренату совершенно – ноги подкосились, она присела на корточки и в голос зарыдала. Как противна она была себе при этом! Осталось только с моста в воду броситься, как Бедная Лиза какая-нибудь.
Наконец она сумела сдержать слезы – для этого ей пришлось изо всех сил прижаться лбом к холодной чугунной решетке моста. Глупо было плакать. Глупо и, главное, бессмысленно. А жизнь ее так долго – да какое долго, вообще всегда! – была сплошь осмысленной, что этот главный аргумент и сейчас оказался действенным.
Уличные музыканты перестали играть. Рената заметила, что один из них направился к ней. Наверное, решил спросить, не нужна ли помощь, – глаза на его испитом лице были сочувственные, как у Иисуса на старинной пасхальной открытке.
Так оно и оказалось, конечно.
– Вам плохо? – спросил музыкант. – Может, врача вызвать?
– Нет, спасибо, – ответила Рената. – Я сама врач. Все у меня хорошо.
Ей было неловко перед этим сочувствующим человеком. Что, в самом деле, разревелась как дитя? Она ведь прекрасно умеет держать себя в руках.
И в ту самую минуту, как она об этом подумала, Рената почувствовала, что ее плеч касаются другие руки. Она не ожидала этого. Она не могла этого ожидать! Но ей вдруг показалось, что она вот именно ждала этого всегда. И даже не то что ждала… Это не могло быть иначе, вот что ей показалось.
Она замерла, не решаясь обернуться. Руки Винсента лежали у нее на плечах. Она чувствовала их тепло сквозь плотную ткань плаща так же явственно, как недавно сквозь тонкий шелк палантина. Наверное, и голым телом она почувствовала бы их тепло точно так же.
От этой мысли – ясной, просто физически ощутимой мысли – Ренату бросило в жар.
Она не могла проговорить ни слова. Винсент тоже молчал.
«Надо обернуться, – судорожно, так же, как пульсировала в висках кровь, забилась у нее в голове мысль. – Я все-таки старше, чем он, мне проще держать себя в руках. Надо обернуться, сказать ему, что я…»
Но что она должна ему сказать, Рената не знала. И держать себя в руках было ей совсем не просто.
– Я не хотел вас обидеть, – сказал Винсент. – Простите меня.
И звук его голоса оказался таким спасительным, принес такое облегчение! Рената обернулась, стараясь, чтобы его руки не соскользнули с ее плеч. А это не могло получиться иначе, чем если бы она оказалась в его объятиях. Так оно и получилось – она замерла в кольце его рук, прижимаясь щекой к его груди.
– Вы не могли меня обидеть, – поднимая на него глаза, сказала Рената. – Это просто невозможно.
Он улыбнулся. Его улыбка сверкнула над нею высоко, как луна над водой в просвете неба.
– Я не должен был позволить, чтобы Игорь показывал вам свою злость.
– Какой Игорь? – удивилась Рената. И сразу догадалась: конечно, это о том актере, который играл среднего из братьев Карамазовых и которого она поэтому называла про себя Иваном. – А!.. – улыбнулась она. – Я не знала, как его зовут.
– Он в самом деле недобрый человек, – с удивительными своими, глубоко серьезными интонациями объяснил Винсент. – Это его натура, как натура Елены – фанатичность, которую вы в ней сразу заметили. Это, я думаю, уже нельзя изменить в каждом из них. И я расчетливо использовал натуру Игоря в спектакле. Но спектакль кончился. А я позволил его натуре проявляться рядом с вами. Простите меня, – повторил он.
От того, что он объяснял все это, обнимая ее, от того, что и улыбка его, и серьезные глаза сияли при этом вровень с луной, – от всего этого Ренате хотелось не то плакать, не то смеяться. Чувства ее были так остры и свежи в эту минуту, что голова кружилась от них больше, чем от свежести весеннего ветра, который порывисто веял над водою канала Грибоедова.
«До чего же он красивый! – с наивным, детским каким-то восторгом подумала Рената. – Глаза эти, волосы падают на лоб, губы…»
Она подняла руку и коснулась пальцем его губ. Он словно ждал этого – поцеловал ее палец, потом ладонь, потом наклонился… Его губы коснулись ее губ с такой осторожной нежностью, что впору было снова заплакать. Но Рената не заплакала – она вскинула руки и, обнимая Винсента, ответила на его поцелуй с такой страстью, которой не могла от себя ожидать.
А все остальное – разве она могла ожидать от себя этого остального? Того, что сердце забьется навылет, что вся ее жизнь сосредоточится в кольце его рук и ей не захочется разомкнуть пределы этого счастливого кольца… Господи, да с нею ли все это происходит?!
Но задуматься об этом Рената не могла. Она вообще утратила способность обдумывать свои поступки, ту способность, которую привыкла считать главной в своем повседневном поведении. Наверное, дело было в том, что из ее жизни ушло сейчас, улетучилось все повседневное.
– Мы пойдем ко мне? – спросил Винсент.
Не совсем и спросил даже – интонация была полуутвердительная-полувопросительная. Рената почувствовала, что сердце его замерло при этом, как будто в ожидании.
– Да, – сказала она.
И что еще она могла бы сейчас ему ответить? И, главное, зачем было отвечать ему что-то другое?
Винсент жил на Васильевском, близ Тучкова переулка, среди маленьких, в шесть окон по фасаду, ампирных домиков, которые теснились в старой части острова. Дом, в котором он снимал комнату, был, впрочем, не ампирный, а попроще – обыкновенный питерский доходный дом начала двадцатого века.
– Здесь близко жила Ахматова, – сказал Винсент, когда они с Ренатой шли по Тучкову переулку. – Во-он в том доме, видите? Она его называла Тучка. Здесь у нее родился сын. И она написала, что Васильевский остров – это как будто плот.
Рената всю жизнь проработала на Васильевском, но о том, что здесь жила Ахматова, не знала. Ей стало стыдно перед Винсентом. Хотя вообще-то она не могла испытывать перед ним настоящий стыд. Ее чувство к нему было много сильнее стыда.
Они вошли в арку, потом в гулкую парадную с облупленной краской на стенах, потом поднялись по просторной лестнице на третий этаж.
В квартире стояла тишина. Из-за высоких потолков она казалась ощутимой, огромной.
– У меня очень старые соседи, – шепотом сказал Винсент, осторожно, чтобы не щелкнул замок, прикрывая входную дверь. – Просто две старушки. Они рано ложатся спать.
Это прозвучало трогательно, как оправдание. Может быть, он подумал, что Ренате неловко в присутствии посторонних людей приходить к мужчине в такой поздний час?
Она улыбнулась его словам. В тусклом свете единственной коридорной лампочки он, наверное, не разглядел ее улыбку. К тому же он был сильно взволнован, это Рената чувствовала.
Его комната поражала только одним – пустотой. Когда они вошли и Винсент включил свет, Рената не сразу догадалась, с чем связано такое ощущение; она и сама была взволнована не меньше, чем он. Но, присмотревшись, поняла, что оно происходит из-за того, что вдоль стен стоят два чемодана на колесиках и несколько картонных коробок, заклеенных скотчем.
– Вы уже уезжаете? – растерянно спросила она.
Растерянность прорвалась в ее голосе невольно. Рената хотела бы ее сдержать, но это не получилось.
– Да. Завтра.
– Да. Я забыла.
Она сразу же овладела собой, своим голосом. Ну конечно, он ведь говорил, что теперь будет ставить спектакль в Москве. Значит, уезжает. Завтра.
– Вы замерзли? – спросил Винсент. – Я согрею чай.
Самые обыкновенные, ничего серьезного не значащие слова он произносил так, что они приобретали какое-то другое, не обыкновенное значение. При этом ни в смысле, ни в тоне его слов не было ни капли ложной многозначительности. Как это у него получалось? Рената не понимала. Ее способность что-либо понимать так и не восстановилась, вся она по-прежнему состояла не из мыслей, а из одних только чувств, сильных, до болезненности острых.
– Не надо чаю, – сказала Рената.
Она не могла представить, как они стали бы пить вместе чай, вести какие-нибудь неторопливые разговоры, которыми неизбежно сопровождается чаепитие. Она и в ресторане куска не смогла проглотить, даже вина, кажется, не выпила.
– Вы совсем не ели в ресторане, – сказал Винсент.
Он уже не в первый раз вслух произносил то, что едва лишь появлялось у нее в мыслях. Словно настроен на нее он был, как на антенну.
– Я не голодна.
Ее не тяготил этот обмен ничего не значащими фразами. Да и не были они ничего не значащими – их значение заключалось не в поверхностном смысле произносимых слов.
– Я люблю вас, – сказал Винсент.
Они стояли посередине пустой комнаты. Он смотрел на Ренату не отрываясь. От его слов она должна была бы почувствовать растерянность. Но почувствовала одно только счастье. Когда он обнимал ее, целовал – в этом было что-то такое… Это происходило так легко, так мимолетно, словно само собою, как будто так было всегда. Но вот эти его слова – они были не сами собою. Они не родились в пространстве, как порывы ветра или шелест воды – они родились в нем, и весь он был в них, со всей своей сердечной чистотой и серьезностью.
– Я люблю вас сразу же, как только увидел в первый раз, – сказал он. – Каждое ваше движение и ваш необыкновенный взгляд… Это сразу так получилось. Я никогда не думал, что такое может быть с людьми.
Когда он увидел ее в первый раз, она осматривала больную и ей было совсем не до какого-то долговязого парня, который неловко топтался рядом. И какой у нее тогда был взгляд? Рената и не помнила даже. Уж точно, что самый обыкновенный.
Но у него, у него сейчас!.. Взгляд, которым Винсент смотрел на нее, переворачивал душу, взрывал сердце, заставлял забыть обо всем, что стало в ее жизни привычным, обязательным, обыденным, само собою разумеющимся.
Ей показалось, что он всю ее переделывает сейчас своей любовью, меняет ее физический состав; наверное, если бы взять у нее сейчас анализ крови, эритроциты были бы совсем другие, чем до встречи с ним.
«Да ведь и я люблю его. – Рената почувствовала, как счастье растет в ней, растет, заполняет всю пустоту, которая образовалась у нее внутри за целую жизнь. – Я люблю его, и нет ничего важнее».
Она хотела обнять его, поцеловать. Но не сделала этого, потому что хотела видеть его глаза, всего его отчетливо хотела видеть, когда произнесет то, что само рвалось у нее изнутри.
– Я люблю вас, – повторяя каждое его слово – а какие еще могли быть у нее отдельные, не его слова? – сказала Рената. – Это может быть с людьми. Это есть. С вами и со мною.
Часть вторая
Глава 1
«Надо было все-таки встать… Задернуть шторы… Поленилась, и вот…»
Все это проплыло у Ренаты в сознании медленно, легко, как облака плывут по летнему ясному небу. Да и не в сознании плыли у нее эти мысли, а в том блаженном веществе, которым заменяется сознание во время счастливого сна.
И хорошо, что вечером, то есть ночью уже, она поленилась вставать, чтобы поплотнее задернуть шторы. Вот теперь, утром, она и проснулась от того, что солнечный лучик защекотал ей нос, а когда открыла глаза – недолго она выдержала это щекотание, улыбнулась и открыла глаза, – да, когда открыла глаза, то сразу увидела лицо Винсента рядом с собою на подушке, и сразу же ей захотелось не улыбаться даже, а в голос смеяться от счастья.
Он спал крепко, погружен был в сон глубоко, но при этом лицо его сохраняло все черты той трепетной серьезности, которая была присуща ему во время бодрствования, составляя самую сущность его натуры.
Капельки пота блестели у него на лбу. Они почему-то выступали всегда, когда он спал.
«Надо бы ему обследоваться, – подумала Рената. – Ничего в таком поту нет хорошего. Это даже тревожно».
Но счастье ее было так велико, что не оставляло в сердце места для тревоги. И вообще ей даже в мыслях не хотелось этой роли – взрослой мудрости, которая опекает юную трепетность.
Никакой взрослости она в себе больше не ощущала. Тяжесть лет слетела с ее плеч, пустота обыденности выдулась у нее изнутри. То, что она лишь смутно почувствовала, когда Винсент впервые сказал ей: «Я люблю вас» – вот эта перемена всего физического состава организма. Теперь стала для нее совершенно очевидной.
Рената хотела вытереть капли пота у Винсента со лба, но не стала – побоялась его разбудить.
Солнечный луч трепетал на подушке совсем рядом с его головой, тени от ресниц становились от этого глубокими, абрис лица – еще более выразительным, чем обычно, хотя более, Ренате казалось, уже и быть не могло.
Она зажмурилась. Неужели это происходит с нею? Это любимое лицо на расстоянии вздоха, и ресницы вот-вот дрогнут, встрепенутся…
Ее телефон, лежащий на полу у кровати, задрожал и разлился звонкой мелодией. Рената бросила на трубку подушку и, вскочив с кровати, прямо в подушке вынесла ее из комнаты в кухню. И почему не выключила с вечера? Вечная ее привычка всегда быть в поле досягаемости! Зачем она ей теперь?
– Мам, – сказала Ирка, – может, их все-таки уже посадить? Подпереть спину подушками, и пусть сидят. Ну сколько они лежа будут есть, как придурки?
Дочь так и не приобрела привычку сначала здороваться, а потом уж начинать разговор. Рената ругала ее за это, но потом махнула рукой. Самой-то ей эта Иркина бесцеремонность была даже приятна: создавалась иллюзия, что они расстались не два года назад, а сегодня утром, и что их разделяет не океан, а лестничная площадка.