78 - Макс Фрай 20 стр.


Новогоднюю ночь мы проспим. Свалимся на огромный диван в твоей квартире и будем дрыхнуть. Утром нас разбудит добрая Кларисса, специально ради этого бросившая своих многочисленных родственников. Кларисса варит потрясающий кофе и печет ужасно вкусное печенье. Что еще нужно для счастья? Если только камин растопить. Вот, да.


В полусонном и праздничном январе станем писать роман, который определенно осчастливит все человечество. Ругаться будем по любому поводу — начиная от того, какие имена дать главным героям, и заканчивая тем, сколько авторских листов мы имеем в виду в конечном итоге. Особенно удачно поссоримся из-за названия. Целых два дня мы с Паблито будем стороной обходить твой магазин. И друг друга тоже. Потом, конечно, помиримся.

К тому моменту, когда останется дописать совсем чуть-чуть, нам страшно все надоест и мы бросим это сомнительное мероприятие. Рукопись отдадим Клариссе. Она будет время от времени перечитывать роман, сокрушаясь, что так и не узнает, чем же все закончилось.


Кларисса вообще, кстати, прекрасна, как я не знаю что. Добрая, заботливая, доверчивая, уютная, понятливая. Такая мама для всех, даром, что своих детей нет. Говорю же, чудная. Ага, и чудная.


В депрессивном феврале именно ей придет в голову идея превратить самый отвратительный месяц года — в праздник. Все двадцать восемь дней, каждое-каждое утро мы будем выходить в час пик на остановки, зажигать бенгальские огни и раздавать их замерзшим, сонным и противным людям. Это должно быть безумно красиво, я полагаю.


К концу зимы нас точно будет знать весь город. Не могу сказать, чтобы мы этого добивались и прямо-таки хотели, но все же приятно, когда тебе улыбаются прохожие. Ужасно приятно, черт побери.


А весной «Служба радости» прекратит свое существование. Это произойдет само собой. Ты женишься на Клариссе, и оставив на нее магазин, займешься политикой.

Паблито вдруг воспылает страстью к наукам и уедет учиться в Лондон. Или в Берлин, или в Амстердам, или еще куда-нибудь.

Я же… я же, пожалуй, влюблюсь. Почти взаимно, абсолютно счастливо и ужасно мучительно. Похудею и обзаведусь трогательными кругами под глазами. Чудо как хороша стану.

Или свистну у Клариссы нашу рукопись и допишу ее. Все-таки человечество жалко — чего ж его такого счастья лишать-то?

Или еще что-нибудь придумаю. Я придумаю.

Потом.

Следующей весной.

Пока же…

Мне уже выплатили гонорар. Примерно через пару недель от него останется денег только на горсть стеклянных шариков, несколько старых книг, два чайника самого дешевого чая и доехать домой.

За несколько дней до этого в моем любимом кафе появится новенький официант — совсем молоденький мальчик с удивительными карими глазами.

Завтра же тебе принесут две коробки старых книг. Среди прочих там найдутся полуразвалившиеся «Записки о Шерлоке Холмсе», и ты ужасно захочешь их перечитать, прежде чем выставлять книгу на продажу.

Главное, не забудь вместо закладки сунуть между страниц свою единственную визитку «Службы радости».

Пожалуйста, не забудь.

Тогда все получится.

Все сойдется.

И будет здорово.

XX Аркан. Страшный Суд / Эон

Сопоставив старое и новое названия, можно понять, что речь идет скорее о пребывании в Бардо, состояниях «до рождения» и «после смерти», чем о других каких-то вещах.

Будучи одной ногой "по ту сторону", человек, действующий в рамках влияния Двадцатого Аркана, получает полное право (а так же возможность, способность) выносить суждения о чужих делах. Это единственный, кажется, случай, когда можно сказать: "Суди, а сам несудим будешь". В разумно организованном «тарократическом» обществе, только людям, находящимся под влиянием Двадцатого Аркана позволяли бы становиться критиками, искусствоведами, политическими комментаторами и т. п.

Когдатакой человек рассуждает о других, он действительно знает, что говорит, как-то умудряется быть объективным и беспристрастным, даже если не ставит себе такой специальной задачи.


Другое важное значение Двадцатого Аркана — отношения с временем в целом и с персональным прошлым, в частности.

Обычно когда эта карта появляется в ходе гадания в позиции описания проблемы, корни всех бед следует искать имнено в прошлом (скорее даже, в том факте, что человек слишком переоценивает значение собственного прошлого, или, скажем, истории своей семьи, или даже страны). Все эзотерические телеги про карму, с одной стороны, и родовые проклятия, с другой, проникнуты настроением Двадцатого Аркана. Справляться с этим чрезвычайно сложно.


Покаяние, предательство, старые грехи — все это тоже мелодии Двадцатого Аркана.

Консерватизм, нежелание что-либо менять в жизни (часто своего рода душевный паралич, охватывающий всякий раз в стремлении к переменам) — сюда же.

При этом уважение к чужой свободе, эксцентричности и жажде перемен может быть воистину безграничным. Двадцатый Аркан в этом (и многих других смыслах) божественно великодушен.


Не следует забывать и о том, что Страшный Суд это, строго говоря, история воскрешения мертвых. Все, что связано с воскрешением — это сюда. Поэтому Двадцатый Аркан довольно часто выпадает при гадании врачам и прочим профессиональным спасателям.

Лена Элтанг

Другие барабаны

Март, 18

buona sera ai vivi

bon viaggio ai noveganti

e bon note ai tutti quanti

(cтаринная детская молитва)

Вот как это бывает, подумал я, проснувшись от того, что редкий ночной дождь зарядил по-настоящему, и крыша отозвалась глухим жестяным звоном.

Окно над моей кроватью с вечера осталось приоткрытым, и на голые ноги закапала ледяная вода — похоже, кто-то содрал с меня стеганое исландское одеяло, рождественский подарок Хеле Гудьондоттир, белобрысой редакторши, с виду слабой, как стрекозиный лом, но с широкими ладонями, достойными жены викинга. С тех пор, как я перестал иметь дело с русскими девушками, мне всякие странные имена помнить приходится. Хеле еще ничего, а вот Аккагаз, например, ну что это такое? А ведь красавица — щеки горячие, лицо темным и сладким налито, будто стакан со смородиновкой, а волосы жесткие, зверские, так и хочется на руку намотать и — скачу, как бешеный, на бешеном коне, нет, ну какой был поэт, а?

Вот так это и бывает, просыпаешься не один и понимаешь, что сказать тебе нечего — ты не помнишь, кто лежит в твоей постели и как он там оказался, вот так это и бывает, подумал я еще раз и осторожно потянул одеяло с завернувшейся в него с головой незнакомки. Незнакомка сморщила нос и открыла глаза. Глаза оказались цвета мокрого сланца, брови в ниточку, на блеклой коже какие-то сомнительные пятна. Боже милосердный, куда я только смотрел?

— Доброе утро, — сказала она низким голосом и приподнялась на локте, заглядывая мне в лицо, — как ты спал, детка? и что это у тебя так гремит?

Подкрашенные хной спутанные волосы закрывали половину лица, и я отвел в сторону грязно-рыжую прядь, обнаружив длинноватый нос с розовым простуженным кончиком и щеку в трехдневной золотистой щетине. Никак парень. Господи ты боже мой.

Парень сбросил одеяло на пол, сел в кровати и уставился на меня весело и с удовольствием.

— Ну что же ты, хозяин, — сказал он, — как насчет чашки кофе?

Я молча разглядывал его, мелко вздрагивая от утреннего озноба. Быстрая люмьеровская пленка сверкала царапинами на черно-белом: грохочущий бесконечный поезд прибывал на вокзал Ла Сьота, вчерашний вечер упирался в двери мексиканского кафе, там я потребовал бутылку коньяку — помню, что у них был только сомнительный местный — и чили кон карне в пластиковой коробке, чтобы унести домой и завалиться на диван перед телевизором. Этого рыжего в кафе не было, значит он пришел потом, когда я выпил бутылку и сьел чили — но кто, кто, черт побери, его впустил?

— Кто тебя впустил? — спросил я наконец, сразу почувствовав пересохший рот и воспаленное нёбо. Нет, надо было все же дойти до супермаркета, merde, merde.

— Ты меня не помнишь? — ответил он вопросом на вопрос, до чего же ненавижу эту манеру. Я протянул руку за халатом, нащупал его на полу и попытался вылезти из постели, но незнакомец ткнул меня пальцем в грудь, и я упал на подушки.

— Я же Скотти! — он мягко вынул халат из моих рук, встал и накинул его поверх своей несвежей тельняшки. — Рыженький Скотти, шотландец Скотти, неужели ты меня забыл? — тут он прищурился с невыносимой нежностью, и меня передернуло, по голым ногам побежали мурашки.

— Не знаю никакого Скотти, ни рыженького, ни черненького, — пробормотал я, нашаривая на полу хоть какую-нибудь тряпку, мысль о том, что он увидит меня голым, почему-то внушала отвращение.

— А вот и знаешь! — он направился в кухню и говорил теперь оттуда, — просто это было давно, и ты успел состариться и забыть своих настоящих друзей. А мне по-прежнему двадцать семь, детка, — он загремел моим медным кофейником, — и мне страсть как обидно, что ты меня не признал, но я незлобив и даже приготовлю тебе кофе с шоколадной стружкой, как ты любишь. Вот только терку найду, — он загремел еще чем-то, на этот раз в посудном шкафу.

С шоколадной стружкой? Такой кофе делала моя няня в поросшем лишайником тысяча девятьсот семидесятом. Больше никто его не делал, я просто начисто забыл о нем, как забывают клюквенный привкус манной каши. Это что же, сын моей няни? Да нет, какой там сын, няня Фаня отошла с миром, когда этого рыжего еще и в помине не было. К тому же, насколько мне известно, она оставалась девицей до последнего дня. И шоколада у меня никакого нет, в холодильнике я держу только лед и лимоны, как и полагается приверженцу старой школы.

Когда он явился в спальню с подносом, у меня по-прежнему не было ответа, зато я натянул трусы и застегнул рубашку.

Скотти присел на край кровати, протягивая мне чашку ручкой вперед.

— Осторожно, горячий. И что это за дом такой — в хлебнице одни крошки, сахар мокрый, а молоко вчерашнее, — сказал он недовольно, с хлюпаньем потягивая из своей чашки, он выбрал самую толстостенную, лазоревый испанский фаянс.

— Может тебе еще манны небесной? — я разглядывал его алые, надутые, слишком яркие губы.

У него было красивое заспанное лицо малолетнего преступника, но принять его за девушку нельзя было даже сослепу. Даже в кромешной тьме. Разве что, смотреть только на рот, не отрывая взгляда.

— Манна небесная, в конце концов, оказалась лепешками из лишайника со смолой тамариска, — сказал он поучительным тоном, забрал у меня пустую чашку и ушел.

Неужели я привел его с улицы? После кафе, где гладкая белолицая барменша-кореянка сунула коньяк в бумажный пакет — на американский манер — и подмигнула, отсчитывая сдачу с новенькой тысячной бумажки, пленка начисто обрывалась. С тысячной бумажки? Так, надо проверить деньги, полученные вчера в Харперс, кажется, я засунул их в ящик стола. Я поставил чашку на пол, неловко выбрался из постели и открыл свой секретер с секретом. Толстый манильский конверт с лиловой пятисотенной был на месте. Уже хорошо.

— Не мучай себя, детка, — донеслось из кухни. — Твои деньги мне не нужны. Мне нужен только ты. И теперь мы будем вместе, не сомневайся. Ты же позволил надеть твой халат, а это все равно что пропустить через рубаху. Турецкий обычай такой. Вот хоть Фрезера почитай. Мы теперь будем как Кастор и Поллукс

— Кастор и Полидевк, — машинально поправил я, направляясь в ванную. — А кто из нас бессмертный? Надеюсь, не ты, потому что я от тебя уже устал. И от Фрезера твоего тоже.

На этот блестящий выпад мне никто не ответил, и я приоткрыл кухонную дверь. Никого. В спальне тоже было пусто, на постели валялся скомканный халат.

Поздравляю, детка, — сказал я себе, — ты допился до синдрома ложной памяти. Диффузное поражение мозга на основе алкогольного отравления. Надо было пройти два квартала и купить хотя бы Торрес. Бесстыдная кореянка продала мне сок белой омелы! нет, толченую кору анчара! Нет, настойку из волчьего лыка, черный паслен, вонючую бузину.

На всякий случай, я подошел к двери и покрутил замок. Fermé. В кухне тоже никого не было. Йоркширский терьер Борис, что означает бывший Морис, валялся на подстилке из моего старого свитера, как ни в чем не бывало догрызая сиреневую пластиковую кость.

— Что же ты молчал, предатель? — упрекнул я его, наливая молоко в сиреневую миску — терпеть не могу сиреневое, но миска, кость и терьер достались мне от коварной бельгийской девицы Маргерит, с которой я жил примерно до Рождества, тут уж ничего не поделаешь. Маргерит была начинающим фотографом и бестолково отиралась в редакционных коридорах недели две, пока я ее не заметил. Точнее, не ее, а запудренные коричневатые веснушки на круглом лице, похожем на перепелиное яичко, ну и колени, пожалуй. Однажды она пришла в юбке, и я посмотрел на ее колени — голые, круглые, с припухшими ямками с изнанки, я еще подумал — такие впадинки хорошо бы увидеть часов в пять утра над своим лицом, так оно и вышло, я их увидел, потом мы прожили два зимних спокойных месяца и даже купили терьера.

Маргерит сбежала без предупреждения, оставила честное простоватое письмо, такое же простоватое, как она сама, малофламандская красавица в шапочке с помпоном, прыг на велосипед — и на работе, прыг с велосипеда — и дома, не вынесла моей сумеречной глянцевой жизни, в ней проснулся дух предков-протестантов, или что-то еще безудержное проснулось, вобщем, она собрала свои маечки c надписями типа I am not 30, I am 29.99 и непомерно дорогую оптику, которую мне не позволялось трогать руками, и отбыла в город с сонным названием Миддлекерте, знал бы, что она из такой дыры, на порог не пустил бы. Терьера я немедленно переименовал, а то буква М в начале слова стала меня раздражать.

Борис виновато повилял хвостом и пошел лакать свое молоко, язык у него был чистый и сиреневый, под цвет миски, я тут же пошел в ванную поглядеть на свой, открыл было рот перед зеркалом и вдруг увидел это.

E bon note ai tutti quanti! — розоватой маргеритиной помадой в верхнем правом углу намалевано, и когда он успел? И почему по-итальянски? И почему — всем спокойной ночи?

Я там простоял еще некоторое время, разглядывая надпись и мутное отражение в зеркале, забрызганном зубной пастой, открывая и закрывая кран с холодной водой.

Когда-то давно мне попалась на глаза старинная книжка о разбойниках в итальянских лесах, нападавших на купеческие караваны — они держали проволоку натянутой поперек дороги, чтобы колокольчик звенел, как только ловушки коснутся лошадиные копыта, а сами сидели в засаде, распивая горячительное. Теперь мне показалось — я задел проволоку в таком вот лесу, где-нибудь под Монтегротто, и стою на тропе в ожидании минуты, когда с ветвей придорожного дуба с криками посыплется вся беспощадная рать, страшновато, но убегать почему-то не хочется.

Да и не вышло бы, как потом оказалось.

Март, 24

…Я смеюсь, но раздается такой звук, как будто кого-то придушили — то ли мышку, то ли птичку.

(Маргарет Этвуд)

Скотти оказался завидным постояльцем. Просыпаясь, я находил его в своей постели, где бы эта постель ни находилась. Пока я ночевал дома, все было хорошо — он просыпался первым, принимал душ, распевая во все горло, заваривал кофе, надевал мою куртку и выводил довольного Бориса — соседи, правда, начали поглядывать на меня с недоумением — потом присаживался на кровать у меня в ногах и рассказывал какую-нибудь тягучую гэльскую историю, чаще всего — знакомую до оскомины, со всеми этими Фингалами, Дуэйнами, королями каледонцев, мшистыми камнями и лощеными тисами.

Я покорно слушал и ждал, пока он уйдет. Он всегда уходил до половины десятого. Опаздываешь на партию в бильярд? спросил я его однажды, но он только повел рыжеватой бровью — поколение пепси не читает немецких утопических реалистов.

Жизнь разделилась на утро со Скотти и todo el resto.

На второй день мы осторожно выяснили отношения: он намеревался провести со мной остаток жизни, так и сказал, глядя мне в лицо своими честными глазами цвета мокрого сланца. Я был его автором, а значит, хозяином, он был моим персонажем, а значит, слугой, только недописанным, и оттого, вероятно, обиженным. Жак-фаталист без царя в голове. Забубенный валет небольшого ума.

Неделя у меня ушла на то, чтобы с этим смириться. Схема его появлений была невыносимо безупречной — Скотти просыпался со мной рядом, всегда в полосатой майке, всегда с легкого похмелья, всегда переполненный нарочитой утренней свежестью, последнее его свойство меня особенно утомляло.

Куда он девался потом, я не хотел даже думать. Мне представлялось некоторое помещение, устроенное на манер холодного бретонского ада, мой Скотти и, скажем, еще пара-тройка литературных подранков сидят там молча на золоченых стульях, вокруг них пляшет пламя, свинец кипит в котлах, а им зябко, скучно и как-то бестолково.

Пойти, что ли, навестить негодяя, думают они, и маленькие их недокрашенные сердца наполняются холодным свинцовым пламенем. Говорю же, и думать неохота.

На третий день я ночевал у знакомой девушки, обычное дело после редакционной вечеринки, и мы проснулись втроем. Скотти ловко выпутался из влажных цветастых простынь и молча направился в ванную, в распахнутых стеклах трюмо проплыли три его неуверенные сонные улыбки. Надо ли говорить, что у меня стало на одну знакомую девушку меньше. Я пытался обьясниться, ссылался даже на Солярис, приводил цитаты из Шамиссо, но девушка заперлась в ванной и отказывалась выходить, пока мы оба не уйдем.

Назад Дальше