Другие цвета - Орхан Памук 16 стр.


В молодости мне был ближе Алеша. Во мне находили отклик его простодушие, доброта и стремление всех понять. Но в глубине сознания я понимал, насколько трудно достичь чистоты помыслов, отличавшей князя Мышкина, главного героя «Идиота», столь похожего на Христа. Поэтому со временем я осознал, что мне гораздо ближе максималист Иван, юноша, склонный к чтению и теоретическим рассуждениям. Ведь в каждом недовольном жизнью юноше из бедной, далекой от Европы страны есть что-то от Ивана Карамазова и его жестокого хладнокровия. Есть в Иване что-то и от политических экстремистов из «Бесов», творивших зло ради великой цели. И все же он — один из Карамазовых: несмотря на ярость, страсть и присущие ему крайности, он заражен нежностью и стремлением к любви, — и Достоевский с удовольствием это подчеркивает. Старшего брата, Дмитрия, я считал наиболее зрелым и далеким от меня героем, — я придерживаюсь этого мнения до сих пор. Он слишком сильно привязан к миру, а поэтому похож на своего отца, с которым соперничает из-за женщины; он слишком реален, слишком натурален и забывается быстрее других. Понятно, что в конце концов он станет копией своего отца, поэтому нам безразличны его беды, они не находят в нас отклика. Меня пугает другой брат — их единокровный незаконнорожденный брат Смердяков, который живет и прислуживает в доме. Он нам напоминает — у наших отцов может быть другая, неизвестная нам жизнь. Он воплощение давнего страха состоятельных людей перед бедняками: им кажется, что бедняки следят за ними, обвиняют и осуждают их. Достоевский наглядно демонстрирует, как иногда второстепенный герой может хладнокровно и точно просчитать ситуацию и, совершив преступление, внезапно получить все — благодаря только своему уму и способностям.

Когда Достоевский писал «Братьев Карамазовых» — драматическую историю жизни провинциальной семьи, он в то же время полемизировал с носителями тех политических и культурных теорий, с которыми был не согласен всю жизнь. В те годы Достоевский (наряду с Толстым) уже считался великим русским писателем, а к концу его жизни это мнение разделяли в обществе абсолютно все. До выхода «Братьев Карамазовых» он выпускал весьма популярный ежемесячник «Дневник писателя», в котором публиковал критические заметки о политике, литературе, философии и религии, критические статьи или литературные наброски. С помощью жены писатель стал издателем и журнала, и собственных книг, зарабатывая на этом весьма прилично. Западник и либерал левого толка в молодости, Достоевский теперь симпатизирует панславизму и восхваляет царя, отменившего в 1861 году крепостное право — писатель мечтал об этом с юношеских лет. (Возможно, его признательность в большей степени была обусловлена тем, что в 1849 году царь помиловал Достоевского, совершившего политическое преступление; кроме того, писатель гордился дружеским расположением членов царской семьи.) Известно, что в тот день, когда началась Русско-турецкая война 1877–1878 годов, Достоевский пошел в собор и со слезами на глазах молился за великий русский народ. (В Турции есть традиция: при переводе «Братьев Карамазовых» надлежит исключать из текста романа те фрагменты, где автор негативно отзывается о турках.) Достоевский, почитаемый поклонниками, от которых он получал множество писем, и признанный недоброжелателями, ощущал себя усталым стариком: спустя год после выхода «Братьев Карамазовых» он умер. Через несколько лет его жена будет рассказывать, как муж, отправившись на заседание литературного кружка, устал, поднимаясь по лестнице на четвертый этаж; во время заседания он молчал, с трудом переводя дыхание и приходя в себя, что, увы, было воспринято собравшимися как демонстрация высокомерия. Несмотря на приступы эпилепсии и тяжелое легочное заболевание, Достоевский до последних дней работал по ночам, много курил и пил крепкий чай.

Жизнь Достоевского — это литературное чудо; будучи тяжело больным, он сумел создать грандиозный роман, гармонично сочетающий высокую философскую мысль с повседневной жизнью героев, их обыденными хлопотами и проблемами. Роман занимает особое место в литературе и, наряду с симфонической музыкой, является высшим достижением западной цивилизации. Ирония жизни, пожалуй, заключается в том, что Достоевский, создавший один из шедевров мировой литературы, не любил Запад, Европу — как не любят ее сегодня местечковые исламисты.

Глава 39

ЖЕСТОКОСТЬ, КРАСОТА И ВРЕМЯ: АДА И ЛОЛИТА НАБОКОВА

Творчество многих писателей, несмотря на то что мы продолжаем читать их, остается для нас в прошлом. Мы перечитываем их книги не потому, что нуждаемся в них, мы перечитываем их, потому что ностальгируем по прошлому. Для меня такими писателями являются Хемингуэй, Сартр, Камю и даже Фолкнер. Я часто беру в руки их книги, хотя и не жду новых озарений — мне лишь хочется вспомнить те ощущения и мысли, которые они пробудили во мне когда-то.

С другой стороны, всякий раз, открывая Пруста, я не перестаю поражаться тому, сколь бережно и внимательно он относится к страстям и переживаниям своих героев. Достоевский потрясает глубиной проникновения в характеры героев и суть происходящего. Величие этих писателей подтверждает и наша постоянная потребность перечитывать их произведения. Что касается Набокова, то могу сказать — его я буду читать всегда.

Почему, собираясь в поездку или в отпуск, запираясь в номере отеля, чтобы дописать последние страницы нового романа, я всегда беру с собой зачитанные экземпляры «Лолиты», «Бледного огня» или «Память, говори» — так опытный путешественник предусмотрительно возит с собой аптечку с лекарствами?

Думаю, дело в поразительной красоте набоковской прозы, хотя и это определение не совсем верное. Есть в произведениях Набокова нечто запретное, «незаконнорожденное» (это слово он использовал в названии одной из своих книг) и нечто отстраненно жестокое, что отражает и жизнь самого писателя, и ту эпоху, в которой он жил, поскольку «вечность» красоты — всего лишь иллюзия. Мне кажется, что набоковская проза для меня сродни фаустовскому договору со злом, — и вот почему.

Когда мы читаем сцены, где Лолита играет в теннис; где Шарлотта медленно входит в Очковое озеро; где Гумберт, потеряв Лолиту, смотрит с края пропасти на маленький городок (аналогия с полотном Брейгеля, но без снега), слушая крик играющих детей; где он мысленно встречается с юной возлюбленной; послесловие к «Лолите» — десять строк, которые он, по его словам, писал месяц; о парикмахере в городе Касбим; одну из семейных сцен «Ады», мы чувствуем — это и есть жизни. Автор пишет о вещах давно известных, но делает это с такой поразительной искренностью, что хочется плакать. Однажды Набоков, уверенный в своем мастерстве писатель, высокомерно заявил, что знает о своем умении подбирать «нужные слова в нужном месте». Его склонность к le mot juste — «правильному слову», по определению Флобера, потрясает, но в созданных гением и фантазией писателя «правильных словах» кроется жестокость.

Чтобы понять, что именно я называю набоковской жестокостью, стоит вспомнить парикмахера из Касбима, к которому отправился Гумберт незадолго до того, как его покинула Лолита. Несколькими точными штрихами писатель создает образ старого болтливого провинциального парикмахера: он вытирает свои очки о салфетку Гумберта, отвлекается от работы, демонстрируя Гумберту пожелтевшие газетные вырезки. И я понимаю, что такого парикмахера я встречал много раз в Турции. Но в последний момент Набоков наносит удар: Гумберту настолько не интересна болтовня старика, что лишь в последнюю минуту он осознает, что сын парикмахера, о котором написано в выцветших газетных вырезках, уже тридцать лет как умер.

В двух предложениях — писатель работал над ними около двух месяцев — Набоков воссоздал образ болтливого провинциального парикмахера с поистине чеховской любовью к мелочам (Набоков не скрывал, что всегда восхищался Чеховым); когда читатель уже готов проникнуться состраданием к потерявшему сына человеку, автор меняет тему и одной жестокой фразой расставляет акценты — герой-рассказчик совершенно не интересуется бедным парикмахером. Более того, мы, чувствуя любовное нетерпение Гумберта, понимаем, что и нам безразличен сын парикмахера, умерший тридцать лет назад. И мы, читатели, разделяем чувство вины за эту жестокость, осознавая, что она, жестокость, — плата за красоту. До тридцати лет, когда я читал Набокова, я испытывал странные угрызения совести и какую-то почти набоковскую гордость, которой я прикрывался как щитом. Такова была плата за красоту его романов и за удовольствие от их прочтения.

Чтобы понять корни набоковской жестокости и ее красоты, нужно прежде всего вспомнить, как жестоко с Набоковым обошлась жизнь. После революции Набоков, родившийся в состоятельной аристократической семье, теряет все. (Позднее он с гордостью напишет, что не жалел ни о чем.) Он уезжает из России и, через Стамбул (остановившись на день в отеле на Сиркеджи), отправляется сначала в Берлин, где прожил некоторое время, а затем в Париж. После оккупации Франции немецкими войсками он переезжает в Америку. В Берлине он писал по-русски, в Америке же утратил родной литературный язык, которым владел в совершенстве. Его отца, политика, ставшего к тому времени берлинским журналистом-либералом, убили правые экстремисты — подобное убийство описано в романе «Бледный огонь». В сороковых годах он переезжает в Америку — без семьи, без друзей, без состояния. И без родного языка. Но не будем осуждать его за странную жестокость — Эдмунд Уилсон определял ее как потребность «бить лежачего», — за гордость и равнодушие к «политике»; за насмешки и презрение к обывателю — его жизнь изобилует многочисленными потерями; и тем не менее он сочувствует и сопереживает своим героям — Лолите, Себастьяну Найту, Джону Шейду.

Чтобы понять корни набоковской жестокости и ее красоты, нужно прежде всего вспомнить, как жестоко с Набоковым обошлась жизнь. После революции Набоков, родившийся в состоятельной аристократической семье, теряет все. (Позднее он с гордостью напишет, что не жалел ни о чем.) Он уезжает из России и, через Стамбул (остановившись на день в отеле на Сиркеджи), отправляется сначала в Берлин, где прожил некоторое время, а затем в Париж. После оккупации Франции немецкими войсками он переезжает в Америку. В Берлине он писал по-русски, в Америке же утратил родной литературный язык, которым владел в совершенстве. Его отца, политика, ставшего к тому времени берлинским журналистом-либералом, убили правые экстремисты — подобное убийство описано в романе «Бледный огонь». В сороковых годах он переезжает в Америку — без семьи, без друзей, без состояния. И без родного языка. Но не будем осуждать его за странную жестокость — Эдмунд Уилсон определял ее как потребность «бить лежачего», — за гордость и равнодушие к «политике»; за насмешки и презрение к обывателю — его жизнь изобилует многочисленными потерями; и тем не менее он сочувствует и сопереживает своим героям — Лолите, Себастьяну Найту, Джону Шейду.

Жестокость Набокова проявляется и в умении несколькими штрихами передать равнодушие окружающего мира, которому безразличны наша боль и наши страдания. Вспомним слова Лолиты о смерти, которыми восхищался ее отчим: «…ужасно в смерти то, что человек совсем предоставлен самому себе». Набоков заставляет нас принять жестокую правду: наша жизнь не совпадает с внутренней логикой мира, и мы начинаем ценить красоту. Возможно, единственное, что может спасти человека от жестокости мира, — прекрасная симметрия прозы Набокова, зеркальная игра слов и разума (писатель, всегда слишком хорошо сознававший, что делает, называл это «призматическим Вавилоном»); раздавленный жизнью, Гумберт, потеряв Лолиту, говорит: «Все, что могу теперь, — это играть словами» и беспечно ведет речь «о любви как о последнем прибежище».

Плата за это прибежище — жестокость, что порождает в нас чувство вины. Проза Набокова больна угрызениями совести, как болен Гумберт, который простодушно ищет вечную красоту. Мы чувствуем, как автор старается заглушить это чувство вины, погружаясь в пучину насмешливого цинизма или рассудительной ярости, тогда как его герой постоянно обращается в воспоминаниях к своему прошлому, к детству.

Как явствует из воспоминаний Набокова, детство для него — золотой век. Его не интересует чувство вины «по Толстому», заимствованное автором «Детства», «Отрочества» и «Юности» у Руссо. Понятно, что угрызения совести для Набокова — его собственная боль зрелых лет — периода формирования его писательского стиля. Однажды Пушкин пожаловался: «Если все русские писатели будут рассказывать о своем прошедшем детстве, то кто будет говорить о самой России?» И хотя произведения Набокова — современная вариация дворянской литературы тех лет, литературы помещиков, которую порицал Пушкин, дело, конечно, не только в этом.

Конфликт между Набоковым и Фрейдом, над которым Набоков постоянно подшучивал, позволяет предположить, что он пытался защитить золотой век своего детства, отрицая его греховность, о которой писал Фрейд, и одновременно ощущая ее. Начав писать о «времени», «памяти» и «бессмертии» — зачастую это лучшие страницы творчества Набокова, — он во многом вторил теориям Фрейда.

Набоковская концепция «времени» подразумевает отказ от жестокости, сопутствующей красоте и порождающей чувство вины. Размышляя об этом в «Аде», Набоков напоминает, что память позволяет нам возвращаться в детство, в давно прошедший «золотой век». В его произведениях настоящее и прошлое гармонично сосуществуют в одной сцене, фразе, в едином временном пространстве. Видения и образы из прошлого возникают неожиданно, а рассказчик, постоянно оглядывающийся на прошлое, предостерегает нас: «золотой век» сосуществует рядом с отвратительным настоящим. С точки зрения Набокова, воспоминания — главное оружие писателя-творца и его воображения; они позволяют нам проживать настоящее, окружая его сияющим ореолом прошлого. Но это не воспоминания героя без будущего о прошлом, как у Пруста. Настойчивые набоковские исследования памяти и времени убеждают в том, что писатель уверен в настоящем и будущем, он знает, что воспоминания — это игра памяти, колебания времени. Гармония «Лолиты» основана на чередовании этих изменчивых — то спокойных, то беспокойных — волн прошлого и настоящего: сначала автор вспоминает детство и жизнь до встречи с Лолитой, а после исчезновения Лолиты — счастливые минуты, проведенные с ней, которые он определяет словом «рай», а один раз — «айсбергами в раю».

«Ада», в отличие от «Лолиты» — попытка Набокова перенести в настоящее рай, оставшийся в прошлом. Так как Набоков знал, что не сможет воссоздать мир воспоминаний о золотом прошлом в настоящем — ни в Америке, ни в России (уже ставшей Советским Союзом), он создал новую страну, страну воспоминаний о жизни в двух странах, он создал райский мир книги. В нем нет пожилого писателя, который в своих мемуарах пытается вернуться в детство; наоборот, легким росчерком пера автор переносит детство в старость. Детская любовь и юношеская влюбленность — вот что стремятся сохранить герои Набокова, — как Гумберт, который ищет рай детства в любви ребенка, как Ада с Ванном, которые хотят жить в этом раю, сохранив детскую любовь на всю жизнь. Сначала мы узнаем, что они двоюродные брат и сестра, потом, что они родные брат и сестра. Похоже, что Набоков, подобно Фрейду, которого он не любил, хочет сказать: запреты отдаляют нас от рая детства.

Набоковское детство — рай, свободный от преступления и греха; поэтому мы искренне восхищаемся эгоизмом любви Ады и Ванна. Мы отождествляем себя с бедной Люсеттой, которая безответно любит Ванна. Пока Ада с Ванном наслаждаются любовным раем, созданным фантазией рассказчика, Люсетта становится жертвой набоковской жестокости — ее нет в главных сценах романа, она обойдена читательской любовью.

Именно в этом контексте величие писателя зависит от величия читателя. Набоков стремится создать собственный мир — в противовес реальности, он полон решимости остаться собой, быть верным своему стилю и манере, он высокомерно привязан к собственному удовольствию и безграничному простору воображения, — и нетерпеливый читатель пресыщается «Адой». Подобным образом теряли читателя Пруст, Кафка и Джойс, но, в отличие от них, Набоков, основоположник постмодернистского юмора, предвидит реакцию читателя и включает его в игру: он рассказывает о трудностях Ванна, который пишет философский роман, и о том, что «чванливость Ванна Вина то и дело всплывала в пересудах дам, помахивающих веерами по светским гостиным», так как он писал «непроизвольно, нимало не заботясь о литературной известности».

Должен сказать, что в молодости я втайне прикрывался этим набоковским высокомерием как доспехами. Мне, живущему в Турции 1970-х годов, романы Набокова казались фантазиями из несуществующего мира. Боясь жестокости и требовательности общественного мнения, я, задумав писать книги, счел необходимым проникнуться не только «Лолитой», но и «Адой»; в этих романах Набоков откристаллизовал свои навязчивые идеи и эротические фантазии, эрудицию и литературные игры, каламбуры и любовь к сатире. И мне кажется, что настоящая литература сосуществует рядом с нами, овевая нас чувством вины, порождающим одиночество. «Ада» — это попытка великого писателя избавиться от чувства вины, искоренить его и силой слова создать рай в настоящем. И если вы перестанете верить этой книге, все, а прежде всего братская любовь Ады и Ванна, погрязнет в грехе — в противовес тому, что задумал автор.

Глава 40

АЛЬБЕР КАМЮ

Со временем воспоминания о прочитанной книге переплетаются в нашем сознании с теми переживаниями и устремлениями, которые она пробудила в нас. И мы начинаем испытывать привязанность к автору за то, что он сам становится частью нашей жизни, нашей души. Для меня Альбер Камю — великий писателей, как Достоевский и Борхес. Потрясающая сила его философских и метафизических сюжетных линий в том, что они призывают любить жизнь. Надо просто понять смысл мироздания, а литература — как и жизнь — обладает безграничными возможностями для этого. Если вы в молодости прочитаете произведения этих писателей с должным вниманием, вам тоже захочется писать.

Почти всего Камю я прочитал в восемнадцать лет, до Достоевского и Борхеса. Отец, инженер-строитель, покупал в Париже книги Камю, выпущенные в 1950-е годы издательством «Галимар», и с удовольствием читал их. Теперь я думаю, что отца привлекала, скорей всего, не собственно «философия абсурда», о которой он пытался рассказать мне, а то, что она зародилась не в мегаполисах Запада — она пришла к нам из мира, похожего на наш, турецкий, своей удаленностью от западной культуры и скромной жизнью с полусовременными, полуисламскими и полусветскими устоями. Мы с легкостью отождествляли себя с этим миром, который благодаря месту действия не принадлежал ни Западу, ни Востоку — в повести «Посторонний», романе «Чума» и некоторых эссе из сборника «Средиземноморский миф», речь шла об улицах, на которых Камю провел детство и молодость, о садах и о солнце. Отца потрясло, что литературная слава пришла к Камю в молодом возрасте, что он нелепо рано погиб в автомобильной катастрофе, которую газеты называли «абсурдной».

Назад Дальше