Доктор Фабер — неплохой парень. Обычно во время приема мы сидим на полу в его кабинете, играем в конструктор и заодно разговариваем.
— Конечно, я слыхал нелепости и раньше, но это ни в какие рамки не влезает, — говорит мой психиатр. — Ты считаешь, «Макдоналдс» продает испорченные гамбургеры? Да они разорятся! Их тут же засудят. — Он замолкает, чтобы установить очередную деталь, потом поднимает на меня глаза и говорит: — Лучше перестать обсуждать неприятные чувства, охватывающие тебя каждый раз, когда ты кладешь в рот кусок еды. Мне кажется, ты делаешь из мухи слона. Воображение играет с тобой дурные шутки. Скажу тебе одну вещь. Предположим, тебе и вправду попалась протухшая котлета (хотя я по-прежнему утверждаю, что это маловероятно — ведь «Макдоналдс» крайне заинтересован в том, чтобы никто не вчинил им иск), но даже если — люди порой едят весьма несъедобные вещи и при этом не умирают.
— Тодд Дикки, тот, что играет у нас на третьей базе, однажды съел белку, — вспоминаю я. — За тысячу долларов. Тогда он еще играл в младшей лиге. Их автобус раздавил белку, когда парковался задним ходом, и он ее съел. Он рассказывал, что там, откуда он родом, все едят белок.
Доктор Фабер недоверчиво уставился на меня; на его приятном круглом лице написано отвращение.
— И откуда он родом?
— Из Миннесоты. Там в основном и питаются белками. Так Тодд говорит. Тогда у них остаются деньги на более важные вещи — на пиво и лотерейные билеты.
— И как он ее съел — сырой?
— Фу, нет, конечно. Он пожарил ее. С соусом «чили». А потом хвастался, что это был самый легкий заработок в его жизни. Тысяча долларов. В младшей лиге это большая сумма. Десять парней скидывались по сотне. Тодд сказал, что это как съесть гамбургер за штуку.
— Точно, — подхватывает он. — И это снова возвращает нас к ситуации с «Макдоналдсом». Если Тодд Дикки съел белку, предварительно размазанную по асфальту, — я, как врач, никому не порекомендую подобное блюдо — и в результате никак не пострадал, то тебе вполне по силам справиться с обычным «биг-маком».
— Не-е-ет.
Я отлично понимаю логику его рассуждений. Правда. Он говорит, что Тодд Дикки — молодой спортсмен-профессионал, но при этом спокойно ест всякую гадость вроде белки под соусом «чили» и «биг-маков», из которых брызжет жир, и не умирает от коровьего бешенства. В какой-то момент я перестаю спорить. Но я знаю Тодда Дикки — нормальным его назвать нельзя. У этого парня явно не все дома.
Когда Тодда выпускают на поле и он выходит на третью, он всегда делает одну странную вещь: прижимает перчатку ко рту и как будто шепчет в нее что-то. Рамон Диего, наш шорт-стоп и мой лучший друг, говорит: да, он действительно шепчет. Он смотрит, как отбивающий приближается к пластине, и шепчет:
— Бей его, жги его. Бей его, жги его. Раз и готово. Бей его или жги его. Или задери его. Что угодно. Или бей, или жги, или задери, задери, задери этого парня, этого гребаного парня!
Рамон говорит, что у Тодда вся перчатка заплевана.
А когда ребята начинают болтать о фанатках, с которыми имели дело (мне не положено присутствовать при подобных разговорах, но попробуйте пообщаться с профессионалами и ни разу не услышать ничего такого), Тодд, обожающий массовые прославления «предвечного сладчайшего Иисуса», слушает их похвальбу с надутым и красным лицом. В глазах у него появляется очень странное выражение, мускулы на левой половине лица неожиданно начинают дергаться, а он даже не знает, что его лицо делает то, что оно делает, когда оно это делает.
Рамон Диего считает Тодда ненормальным, и я тоже так считаю. Все эти раздавленные белки не для меня. Если ты неотесанный бездушный деревенщина с кольтом сорок пятого калибра — это одно, но шепчущий псих с дегенеративным тиком на лице — совсем другое дело.
Папа отлично справляется со всеми моими проблемами. Например, когда брал меня с собой на выездные встречи и мы останавливались в Чикаго в гостинице «Фор сизонс». Наши тогда должны были играть с «Уайт сокс».
Нас поселяют в номер с большой гостиной, в разных концах которой — двери в его и мою спальни. Мы до полуночи смотрим кабельное телевидение. На ужин заказываем в номер фруктовый салат (его идея — я даже не просил). Он сидит в кресле, раздетый до трусов, пальцы правой руки засунуты под резинку — как всегда, если мамы нет рядом. Он смотрит фильм с таким сонным, рассеянным выражением лица. Я не помню, как заснул, и просыпаюсь, когда он поднимает меня с прохладного кожаного дивана и несет в мою спальню, и я утыкаюсь лицом ему в грудь и вдыхаю приятный запах его тела. Не могу точно сказать, чем он пахнет, но там есть запах травы и чистой земли, запах пота и раздевалки, а еще сладковатый привкус старой, пожившей кожи. Думаю, фермеры пахнут так же вкусно.
Когда он уходит, я лежу один в темноте, устроившись настолько удобно, насколько это возможно в гнезде из ледяных простыней, и вдруг слышу тонкий пронзительный вой — противный, словно звук перемотки видеокассеты в магнитофоне. Как только я различаю его, в коренные зубы втыкается первая игла ноющей боли. Я не хочу спать. Я наполовину проснулся, когда отец переносил меня в спальню, а холодные простыни прогнали остатки сна, поэтому я сажусь в кровати и прислушиваюсь к темному окружающему миру. На улице шуршат колеса машин, в отдалении кто-то сигналит. Я прикладываю к уху радиобудильник, но воет не он. Я выбираюсь из постели. Включаю свет. Наверное, это кондиционер. В обычных гостиницах кондиционер представляет собой металлический ящик, прибитый к стене под окном, но «Фор сизонс» слишком хорош для такого. Единственный предмет, напоминающий кондиционер, я нахожу под потолком. Это серое зарешеченное отверстие. Я становлюсь под ним и слышу: да, это оно. Я больше не могу выносить этот вой. Барабанные перепонки чуть не лопаются. Я вытаскиваю из своего рюкзака книжку, снова становлюсь под отверстием и бросаю книжку в него.
— Заткнись! Хватит! Перестань!
Пару раз я попадаю прямо в решетку — клац! бум! Из угла выпадает болтик, и вся решетка повисает на одной стороне, но лучше от этого не становится. Теперь кондиционер не только воет, но еще и дребезжит, будто внутри отошла какая-то деталь и бьется обо что-то. По моему подбородку ползет холодная струйка. Я втягиваю слюни обратно в рот и бросаю на злосчастную решетку последний взгляд, полный беспомощного отчаяния. Потом я затыкаю пальцами уши и бегу в гостиную, чтобы спрятаться от этого звука. Но там вой еще громче, идти мне некуда, и пальцы в ушах не помогают.
Невыносимый звук ведет меня в спальню к отцу.
— Пап, — говорю я и вытираю подбородок поднятым плечом. Вся челюсть у меня мокрая. — Пап, можно, я буду спать с тобой?
— Что? Ладно. Только у меня газы, так что берегись.
Я забираюсь к нему на кровать и натягиваю на себя простыни. Разумеется, в его комнате тоже слышен высокий пронзительный вой.
— Что-то не так? — спрашивает отец.
— Кондиционер. Он воет. У меня от него зубы болят. Я не нашел, где он выключается.
— Выключатель в гостиной. Справа от входа.
— Тогда я пойду и выключу, — говорю я, сползая к краю кровати.
— Погоди, — говорит он и хватает меня за руку. — Это же Чикаго в середине июня. Днем больше сорока градусов. Тут сразу станет очень жарко. Серьезно. Мы просто подохнем, если выключим кондиционер.
— Но я не могу слушать этот вой. Ты слышишь его? Слышишь, как он воет? Это так же ужасно, как мять фольгу, папа. Даже еще хуже.
— Да, — отвечает он. Он некоторое время неподвижно лежит на кровати и тоже прислушивается к вою. Потом говорит: — Ты прав. Хреновые тут кондиционеры. Но это неизбежное зло. Без него мы задохнемся, как жуки в банке.
Его слова успокаивают меня. К тому же простыни нагрелись — когда я ложился на них, они были холодными, как все гостиничные простыни, — и теперь я уже не дрожу так сильно. Мне лучше, хотя зубная боль стреляет прямо в уши и дальше в голову. Отец пускает газы, как он и предупреждал, но их кислый, тошнотворный запах действует на меня странно успокаивающе.
— Придумал, — говорит он. — Вот что мы сделаем. Пошли.
Он выскакивает из кровати. Я иду за ним в темноте. В ванной он щелкает выключателем. Свет заливает бежевое мраморное пространство. На раковине золотые краны, а в углу душ за дверью из рифленого стекла. В общем, гостиничная ванная твоей мечты. Возле раковины выстроилась целая коллекция бутылочек с шампунями, бальзамами, лосьонами, пакетики с мылом, в одном пластиковом контейнере — палочки для чистки ушей, в другом — ватные шарики. Отец открывает контейнер с ватными шариками, достает два шарика и сует по одному в каждое ухо. Я смеюсь над тем, как он стоит посреди всего этого мрамора с ватой, торчащей из больших загорелых ушей.
— Держи, — говорит он. — Заткни уши.
Его слова успокаивают меня. К тому же простыни нагрелись — когда я ложился на них, они были холодными, как все гостиничные простыни, — и теперь я уже не дрожу так сильно. Мне лучше, хотя зубная боль стреляет прямо в уши и дальше в голову. Отец пускает газы, как он и предупреждал, но их кислый, тошнотворный запах действует на меня странно успокаивающе.
— Придумал, — говорит он. — Вот что мы сделаем. Пошли.
Он выскакивает из кровати. Я иду за ним в темноте. В ванной он щелкает выключателем. Свет заливает бежевое мраморное пространство. На раковине золотые краны, а в углу душ за дверью из рифленого стекла. В общем, гостиничная ванная твоей мечты. Возле раковины выстроилась целая коллекция бутылочек с шампунями, бальзамами, лосьонами, пакетики с мылом, в одном пластиковом контейнере — палочки для чистки ушей, в другом — ватные шарики. Отец открывает контейнер с ватными шариками, достает два шарика и сует по одному в каждое ухо. Я смеюсь над тем, как он стоит посреди всего этого мрамора с ватой, торчащей из больших загорелых ушей.
— Держи, — говорит он. — Заткни уши.
Я заталкиваю шарики глубоко в уши. После этого мир наполняется глубоким, гулким, ревущим шумом. Это мой шум, мой личный звук. Он доставляет мне огромное удовольствие.
Я смотрю на отца. Он говорит:
— Хомкхй чмн йхмн шмл ххмрхмрм трм хррр чмндхумммнхар?
— Что? — радостно ору я.
Отец кивает, соединяет большой и указательный палец в кольцо, и мы возвращаемся в постель. Вот что я имею в виду, когда говорю, что папа отлично справляется с моими проблемами. Мы оба хорошо выспались, а на следующее утро папа заказал в номер по банке консервированных фруктов и открывашку.
Но не все справляются с моими проблемами так же хорошо, как он; в частности — моя тетя Мэнди.
Тетя Мэнди пробовала себя во многих сферах деятельности, но нигде пока не преуспела. Мама и папа помогали ей оплачивать занятия по художественной фотографии, потому что одно время она хотела быть фотографом. Потом она передумала, и мои родители помогли ей открыть художественную галерею в Кейп-Коде. Но, как говорит тетя Мэнди, желе так и не загустело, дела не пошли, колесики не завертелись. Она поступила в киношколу в Лос-Анджелесе и попыталась писать сценарии — не срослось. Она вышла замуж за человека, который, как она надеялась, должен был стать писателем, но из него вышел обычный школьный учитель, а следовательно — не очень удачливый человек. Тете Мэнди какое-то время даже пришлось платить ему алименты, так что и в замужестве она не преуспела.
Сама тетя говорит, что она все еще пытается уяснить, в чем ее предназначение. Отец же считает, что ответ на этот вопрос уже получен — Мэнди стала тем, кем ей суждено было стать. Это так же, как с Брэдом Макгэйном. Он был правым защитником, когда отец стал менеджером команды. В качестве отбивающего он заработал себе рейтинг 292, но как полевой игрок ни разу не выбил больше чем 200, несмотря на двадцать пять выходов с битой в последнем финале, где ему довелось играть. Он безнадежен, так говорит отец. Макгэйн дрейфует из команды в команду, и его продолжают нанимать из-за хорошей общей статистики. Все думают, что человек с таким ударом просто обязан разбиваться дальше, но они не видят, что он уже развился — именно в то, что мы имеем. Он стал тем, кем должен был стать. Не так много вариантов у славных молодых людей, связавших жизнь с бейсболом, или у женщин среднего возраста, которые выходят замуж не за тех, за кого надо, и вечно не удовлетворены тем, что имеют. Они ожидают, что жизнь должна предложить им нечто другое, и это другое будет гораздо лучше. Да и у всех нас немного вариантов, если на то пошло. Пожалуй, именно это тревожит меня в моем случае: несмотря на все заверения доктора Фабера, мне не становится лучше, и я по-прежнему пребываю в том же состоянии, в каком находился всегда. А это далеко не идеальное состояние.
Нет нужды говорить — вы и сами, наверное, догадались по принципиальному различию их философий и мировоззрений, — что тетя Мэнди и мой отец не особенно симпатизируют друг другу, хотя и скрывают это, в основном — ради моей мамы.
Однажды в воскресенье мы вдвоем с тетей Мэнди поехали в Норт-Альтамонт — поскольку мама решила, будто я слишком много времени провожу на стадионе. На самом же деле ее беспокоило то, что команда проиграла пять раз подряд, а я, по ее мнению, из-за этого нервничал. В какой-то степени она была права. Неудачная серия и вправду огорчала меня. Никогда из меня не текло так сильно, как в тот сезон.
Не знаю, почему мы отправились именно в Норт-Альтамонт. Когда речь заходит о Норт-Альтамонте, тетя Мэнди всегда говорит, что надо «посетить» Линкольн-стрит. Как будто Линкольн-стрит в Норт-Альтамонте — это одно из таких мест, которые все знают и стремятся «посетить», как, например, во Флориде все «посещают» «Уолт Дисней уорлд», а в Нью-Йорке — бродвейское шоу. Все же нельзя не признать, что Линкольн-стрит — довольно милая улица спокойного тихого городка в Новой Англии. Она очень крутая, ее мостовая выложена кирпичом, а машинам по ней запрещено ездить, хотя прямо посередине люди водят лошадей, так что порой можно наткнуться на сухие зеленоватые лошадиные лепешки. Ну, там очень живописно.
Мы заходим в несколько магазинчиков, полутемных и пахнущих пачулями. В одном из них продают толстые свитеры из шерсти лам, выращенных в Вермонте, и негромко играет музыка — в ней смешаны звуки флейты, клавесина и птичий свист. В другой лавке нам предлагают работы местных ремесленников — глянцевых керамических коров, что прыгают через луну, тряся розовым выменем. Здесь из стереосистемы льются пронзительно-плавные психоделические мелодии в манере «Грэтфул Дэд».
Десять магазинов спустя мне становится скучно. Всю неделю я плохо спал — кошмары плюс колотье и так далее, и поэтому хождение утомило меня. Настроение не улучшается, когда мы заходим в очередную лавку — антикварную, расположившуюся в бывшем каретном сарае. Здесь не играет ни «нью-эйдж», ни музыка хиппи, зато слышатся куда более жуткие звуки — репортаж с воскресной игры. В магазине нет даже стереосистемы, только маленький радиоприемник на прилавке. Владелец магазина, пожилой мужчина в комбинезоне, слушает репортаж, засунув в рот большой палец. В его глазах застыла отчаянная безнадежность.
Я хожу вокруг прилавка, чтобы понять, как идут дела и чем так потрясен владелец. Наши принимают. Отбивать выходит Хэп Диел — и мгновенно пропускает пару страйков.
— Нынче Хэп Диел играет просто убийственно, — говорит комментатор. — За последние восемь дней он набрал невообразимые сто шестьдесят, и тут нельзя не задаться вопросом: почему же Эрни упорно, раз за разом ставит его на игру, хотя его буквально размазывают по пластине? Партридж выходит на позицию, подает и вот… о, Хэп Диел замахивается на плохой мяч, очень плохой мяч, мяч пролетает в миле от его головы… ого, погодите-ка — кажется, он упал, судя по всему, он получил травму…
Тетя Мэнди говорит, что мы прогуляемся до парка Уилхаус и устроим пикник. Я привык к городским паркам с их широкими газонами и асфальтированными дорожками, где разъезжают на роликах девчонки. А парк Уилхаус густо зарос высокими мощными елями и потому кажется мне мрачным. Дорожки здесь не для роллеров — они засыпаны гравием Игровой площадки нет. Теннисных кортов нет. Нет даже бейсбольного поля! Только таинственный полумрак, пропитанный запахом хвои (широкие ветви рождественских деревьев не пропускают солнечный свет), да изредка прошумит между веток ветер.
— Вон там отличное местечко для пикника, — говорит тетя. — Мы только перейдет этот симпатичный мостик.
Мы выходим на лужайку, но даже здесь как-то сумрачно. Кривая тропка выводит нас к крытому мосту на высоте не больше ярда над широкой медленной рекой. На другом берегу растянулся травянистый пологий склон, кое-где стоят скамейки.
С первого взгляда я проникаюсь недоверием к этому крытому мосту. В середине он явно провис. Давным-давно мост был красным, как пожарная машина, но годы и дожди смыли почти всю краску, и никто не потрудился подновить ее. Обнажившаяся древесина выглядела рассохшейся, гнилой и в высшей степени ненадежной. Внутри туннеля скопились пакеты с мусором, многие свертки разорвались и мусор вывалился наружу. Я на секунду останавливаюсь в нерешительности, и тетя Мэнди ныряет в туннель первой. Без особого энтузиазма я топаю за ней. Когда я вхожу на мост, Мэнди уже на том берегу.
В туннеле я снова останавливаюсь. Тошнотворно пахнет чем-то сладким: это запах гниения и плесени. Узкий проход петляет между завалами мусора. Вонь и сумрак, как в сточной трубе, обескураживают меня, но тетя Мэнди уже далеко, я не вижу ее, и мне страшно оставаться одному. Я тороплюсь за ней.
Но, пройдя всего несколько ярдов, я делаю глубокий вдох и… не могу двинуться дальше — меня останавливает запах. Я учуял в воздухе запах грызунов — жаркий перхотный крысиный дух с примесью аммиака, гнусная вонь летучих мышей. Этот запах я раньше ветречал на чердаках и в подвалах. В моем воображении мгновенно возникает потолок, сплошь покрытый летучими мышами. Я воображаю, как запрокидываю голову и вижу колонию летучих мышей: их тысячи и тысячи, они копошатся сплошным меховым ковром, составленным из множества коричневых тел с тонкими крыльями. Я воображаю, что слышу их слабое попискивание, так похожее на едва различимый писк плохо работающих кондиционеров и звук перемотки видеокассеты. Я воображаю летучих мышей, но никакая сила не заставит меня взглянуть наверх. Если я увижу хоть одну летучую мышь, меня в тот же миг убьет страх. Одеревеневший от ужаса, я делаю несколько шажков и наступаю на кусок газеты. Бумага шуршит так неприятно, что я отпрыгиваю назад. У меня чуть сердце не выскочило из груди от этого звука