Произраки двадцатого века - Джо Хилл 28 стр.


— Понятно. Спасибо. Интересная игра. Я не совсем понял правила, но все равно было весело. — И я перелез через бревно.

Я не успел отойти далеко, когда она окликнула меня. Я оглянулся: она и мальчик сидели бок о бок, облокотившись о бревно и глядя мне вслед.

— Ты забыл, — напомнила она мне. — Ты можешь задать вопрос и ему.

— Я вас знаю? — спросил я.

— Нет, — ответил мальчик. — На самом деле ты нас не знаешь.


Рядом с машиной моих родителей стоял «ягуар». Его салон был отделан полированным вишневым деревом, а сиденья выглядели так, будто на них никогда никто не сидел. Машина словно минуту назад выехала из салона. Через вершины деревьев на двор падали косые лучи заходящего солнца. День клонился к вечеру. Я поверить не мог, что уже так поздно.

Я взошел на крыльцо, но только протянул руку к двери, как из дома мне навстречу вышла мама — по-прежнему в маске сексуальной кошечки.

— Почему ты без маски? — спросила она. — Куда ты ее дел?

— Выбросил, — ответил я.

Я не сказал ей, что повесил маску на ветку, потому что стеснялся ходить в ней. Теперь же мне вдруг захотелось снова надеть ее. Не знаю почему.

Она беспокойно оглянулась на дверь, потом присела на корточки передо мной.

— Знаю. Я следила за тобой. Надень-ка вот это. — Она протянула мне маску из прозрачного пластика — ту, что утром носил отец.

Несколько секунд я смотрел на маску и вспоминал, как испугался, увидев ее впервые, и как она смяла папино лицо в нечто холодное и чужое. Но когда я натянул ее на голову, она подошла мне как влитая. Внутренняя поверхность маски все еще хранила слабый аромат, присущий отцу запах кофе и морской свежести лосьона после бритья. Я с удовольствием вдохнул — близость отца действовала на меня успокаивающе.

Мама сказала:

— Мы скоро уезжаем. Пора домой. Только дождемся, когда закончится оценка. Иди в дом, собери свои вещи. У нас всего несколько минут.

Я прошел за ней внутрь, но остановился сразу за порогом. На диване в большой комнате сидел отец, без рубашки и босой. Его тело выглядело так, будто его подготовили к хирургической операции: пунктиром и стрелками кто-то отметил расположение печени, селезенки, кишечника. Его лицо ничего не выражало, глаза смотрели в пол.

— Папа? — позвал я.

Он поднял глаза, перевел их с мамы на меня и обратно. На лице не отразилось ни единой эмоции.

— Ш-ш, — шепнула мне мама. — Не мешай папе, он занят.

Справа от меня застучали по деревянному полу каблуки — из спальни появился оценщик. Я почему-то думал, что оценщик — мужчина, но это оказалась женщина средних лет в твидовом пиджаке. В ее курчавых волосах соломенного цвета проглядывала седина, У нее были строгие, величественные черты лица — высокие скулы и выразительные изогнутые брови английских аристократов.

— Вы нашли что-нибудь интересное для себя? — спросила у нее мать.

— У вас есть несколько весьма любопытных вещиц, — ответила оценщица. Ее взгляд остановился на голых плечах моего отца.

— Я рада, — кивнула мама. — Не обращайте на меня внимания. — Она легонько ущипнула мою руку и скользнула мимо, шепнув мне на ухо: — Остаешься за хозяина, детка. Я сейчас вернусь.

Мама кивнула оценщице, из вежливости улыбнулась одними губами и скрылась в спальне, оставив нас втроем.

— Я с прискорбием узнала о смерти Аптона, — обратилась ко мне оценщица. — Ты скучаешь по нему?

Вопрос прозвучал столь неожиданно и прямо, что я растерялся. Возможно, дело было в ее интонации: вместо сочувствия в ней слышалось плохо скрываемое любопытство, желание посмаковать чужое горе.

— Немного. Мы редко виделись, — сказал я. — Но думаю, он прожил хорошую жизнь.

— Да, разумеется, — согласилась она.

— Я буду рад, если моя жизнь хотя бы наполовину сложится столь же счастливо, как его.

— У тебя все будет замечательно.

С этими словами она встала за спинкой дивана, положила руку на затылок моего отца и стала нежно поглаживать его.

Это был такой интимный жест, что меня замутило. Я отвел взгляд — не мог не отвести — и случайно посмотрел в зеркало на комоде. Покрывала слегка сдвинулись в сторону, и в отражении я увидел, что моего отца ласкает карточная женщина — пиковая дама. Ее чернильные глаза надменно устремлены вдаль, на теле — нарисованные черной краской одежды. В ужасе я снова взглянул на диван. Теперь на лице отца блуждала мечтательная полусонная улыбка; видно было, что он с наслаждением отдается прикосновениям рук женщины. Оценщица поглядывала на меня из-под полуопущенных век.

— Это не твое лицо, — сказала она мне. — Ни у кого не может быть такого лица. Оно сделано изо льда. Что ты прячешь?

Мой отец напрягся, улыбка на его лице поблекла. Он выпрямил спину и наклонился вперед, высвобождаясь из ее пальцев.

— Вы уже все посмотрели, — сказал он оценщице. — Вы выбрали, что вы хотите?

— Для начала я хочу все, что есть в этой комнате, — ответила она и снова очень нежно положила руку ему на плечо. Поиграла завитком отцовских волос и уточнила: — Я могу брать все, не так ли?

Из спальни вышла мать, она несла два чемодана. Мать взглянула на руку оценщицы, лежащую на шее отца, и тихонько усмехнулась (ее смех прозвучал как короткое «ха» и означал примерно то же самое), потом поволокла чемоданы к выходу.

— Вы первая, выбирайте, — сказал отец. — Мы готовы обсудить любое предложение.

— А кто не готов? — заметила оценщица.

Мама поставила передо мной один из чемоданов и кивком головы велела взять его. Я проследовал за ней на крыльцо, но в дверях оглянулся. Оценщица перегнулась через спинку дивана, отец закинул голову назад, и их губы слились. Мама протянула руку и закрыла дверь.

В сгущающихся сумерках мы пошли к машине. На газоне перед домом сидел мальчик в ночной рубашке, рядом на траве лежал его велосипед. Обломком рога мальчик снимал шкуру с мертвого кролика. Из вспоротого живота поднимался пар. Мальчик оглянулся на нас, когда мы проходили мимо него, и ухмыльнулся, обнажив розовые от крови зубы. Мать заботливо обняла меня за плечи.

Сев в машину, она сняла маску и бросила ее на заднее сиденье. Я свою маску снимать не стал. Когда я делал глубокий вдох, я все еще чувствовал запах отца.

— Что происходит? — спросил я. — Разве он с нами не едет?

— Нет, — сказала мама и завела машину. — Он останется здесь.

— А как он вернется домой без машины?

Она искоса взглянула на меня и сочувственно улыбнулась. Небо из синего превращалось в черное, облака алели, словно ожог, но внутри машины уже стояла ночь. Я развернулся на кресле, сел на колени и стал смотреть, как деревья постепенно закрывают коттедж.

— Давай поиграем, — сказала мама. — Вообрази, что ты никогда не знал папу. Он ушел, когда ты еще не родился. Мы можем придумать про него разные истории. Например, что он служил на флоте и у него с тех времен осталась татуировка «Semper Fi».[60] И еще одна — синий якорь. Эту татуировку он… — Тут ее голос дрогнул, как будто вдохновение вдруг покинуло ее. — Папа сделал ее, когда работал на буровой вышке в море. — Она засмеялась. — Точно. А еще вообрази, что эта дорога — волшебная. Называется Шоссе забвения. Когда мы приедем домой, мы оба поверим, что выдуманные истории — правда, что он действительно ушел от нас до твоего рождения. Все остальное станет сном — таким же реальным, как воспоминание. Выдуманное всегда лучше настоящего. То есть, конечно, он любил тебя и ради тебя готов был сделать что угодно. Но помнишь ли ты хоть один его интересный поступок?

Я был вынужден признать, что не помню.

— А помнишь, чем он зарабатывал на жизнь?

Я был вынужден признать, что не помню и этого. Страховым бизнесом?

— Правда, хорошая игра? — спросила мама— Кстати, об играх. Ты еще не потерял свои карты?

— Карты? — не сразу понял я, но потом вспомнил и прикоснулся к карману куртки.

— Береги их. Отличные карты. Грошовый король. Дама Простыней. Ты получил все, мой мальчик. Послушай моего совета: как приедем домой, сразу звони твоей Мелинде. — Она опять засмеялась, а затем погладила себя по животу. — Впереди у нас хорошее время, детка. У нас обоих.

Я пожал плечами.

— Теперь можешь снять маску, — напомнила она мне. — Но если она тебе понравилась, то оставь. Тебе нравится носить ее?

Я опустил солнцезащитный козырек и с обратной его стороны открыл зеркало. Возле зеркальца зажглась подсветка. Я изучал свое новое ледяное лицо, а также старое лицо под ним — уродливую человеческую заготовку.

— Да, нравится, — сказал я. — Она — это я.

ДОБРОВОЛЬНОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Не знаю, для кого я все это пишу, кто захочет читать мои записи. Но для полиции здесь точно нет ничего полезного. Мне неизвестно, что случилось с моим братом, и я не могу сказать, где он. То, что я напишу, не поможет отыскать его.

Не знаю, для кого я все это пишу, кто захочет читать мои записи. Но для полиции здесь точно нет ничего полезного. Мне неизвестно, что случилось с моим братом, и я не могу сказать, где он. То, что я напишу, не поможет отыскать его.

Речь здесь пойдет не о его исчезновении… но я, конечно, буду упоминать пропавшего без вести человека, и нельзя утверждать, будто две эти вещи никак не связаны. Раньше я никогда не рассказывал о том, что знаю про Эдварда Прайора, который в октябре тысяча девятьсот семьдесят седьмого года вышел из школы, но так и не добрался до мамы, что ждала его с тарелкой чили и тушеной картошки. Долгое время, год или два после его исчезновения, я не хотел вспоминать о своем друге Эдди. Я всячески избегал всего, что с ним связано. Если я проходил мимо людей, обсуждавших его в школьном коридоре («Я слышал, что он прихватил травку, взял деньги матери и свалил в чертову Калифорнию!»), то устремлял глаза на некую отдаленную точку и притворялся, будто внезапно оглох. Если же кто-нибудь напрямую спрашивал меня о том, что я думаю о его исчезновении (а такое периодически случалось, ведь мы с ним считались приятелями), то изображал на лице полнейшее равнодушие и пожимал плечами.

— А мне-то какое дело? — говорил я.

Позднее я не думал об Эдди в силу выработавшейся привычки. Если что-то вдруг случайно напоминало о нем — похожий на него мальчик или сообщение в новостях о пропавшем подростке, — я тут же начинал думать о другом, даже не осознавая этого.

Однако в последние три недели, когда пропал мой младший брат Моррис, я стал задумываться об Эде Прайоре все чаще. Как я ни старался, повернуть мысли в другое русло мне не удавалось. Потребность рассказать о том, что я знаю, была так велика, что я не выдержал. Тем не менее моя история не для полицейских. Поверьте, для них в ней ничего нет, а мне она может существенно навредить. Я не в силах подсказать, где искать Эдварда Прайора, как не способен помочь и с поисками Морриса, — ведь нельзя рассказать то, чего не знаешь. Но если бы я рассказал все следователю, он наверняка задал бы мне несколько неприятных вопросов, а кое-кто (например, мать Эдди — она жива и даже вышла замуж третий раз) испытал бы излишние волнения.

Кроме того, существует вероятность, что обращение в полицию закончилось бы для меня направлением в то самое место, где мой брат провел последние два года жизни: Уэлбрукский центр ментального здоровья. Мой брат находился там добровольно, но в Уэлбруке есть специальное отделение для тех, кого необходимо изолировать от общества. Моррис участвовал в программе трудотерапии Центра: четыре дня в неделю он махал для них шваброй, а по пятницам ходил в то самое закрытое отделение и смывал со стен дерьмо пациентов. И их кровь.

Неужели я только что написал о Моррисе в прошедшем времени? Кажется, да. Я уже не надеюсь, что зазвонит телефон, в трубке раздастся встревоженный и захлебывающийся голос Бетти Миллхаузер из Уэлбрука и она расскажет мне, что Морриса нашли где-то в приюте для бездомных и теперь везут обратно. Не надеюсь, что кто-нибудь позвонит и сообщит мне, что его тело подняли со дна реки Чарлз.[61] Я вообще больше не жду звонка — разве что кто-то захочет сказать, что по-прежнему ничего не известно. Эти слова стали бы подходящей эпитафией на могиле Морриса. Возможно, стоит признать: я записываю это не для того, чтобы кому-нибудь показать, а потому что не могу иначе. Чистая страница — единственный слушатель, кому я без опаски доверяю эту историю.


Мой младший брат не говорил до четырех лет. Многие принимали его за умственно отсталого. Кое-кто в моем родном городе Пэллоу до сих пор считает его недоразвитым или аутистом. Справедливости ради замечу в детстве я и сам склонялся к мысли, будто он ненормальный, хотя родители утверждали, что это не так.

В одиннадцать лет ему поставили диагноз: подростковая шизофрения. Затем появились и другие диагнозы: депрессия, синдром навязчивых состояний, синдром Аспергера. Не знаю, дают ли вам эти слова представление о том, кем он был и чем страдал. Даже обретя дар речи, он нечасто пользовался им. Он всегда был мал для своих лет: невысокий мальчик с хрупкими костями, тонкими руками и длинными пальцами, с бледным лицом эльфа. Он редко проявлял эмоции, его чувства прятались слишком глубоко, чтобы отразиться на лице. Казалось, он никогда не моргает. Иногда брат напоминал мне закрученный завитком панцирь улитки: розовое внутреннее пространство, изгибаясь, по спирали переходило в некую туго свернутую тайну. Если приложить такую раковину к уху, можно услышать глубины ревущего бескрайнего океана, но на самом деле это лишь игра акустики. Звук в раковине — это всего лишь приливающий шум пустоты. Врачи ставили свои диагнозы, а я, достигнув четырнадцатилетнего возраста, поставил свой.

Из-за того, что Моррис был подвержен частым и болезненным ушным инфекциям, зимой ему не разрешали выходить на улицу. По мнению нашей матери, зима начиналась тогда, когда заканчивался чемпионат США по бейсболу, а заканчивалась к началу следующего бейсбольного сезона. Все, имевшие дело с маленькими детьми, знают, как трудно удержать их на продолжительное время в четырех стенах. Моему сыну сейчас двенадцать лет, он живет с матерью в Бока-Ратон,[62] но, пока ему не исполнилось семь лет, мы жили одной семьей, и я отлично помню, каким изматывающим и бесконечно долгим казался холодный или дождливый день, когда мы все вынуждены были сидеть взаперти. Для моего младшего брата каждый день был холодным и дождливым, но, в отличие от других детей, он не скучал дома. Он придумывал себе занятия. Придя домой из школы, он спускался в подвал и прилежно трудился там до самого вечера над одним из своих масштабных, расползающихся во все стороны, технически сложных и фундаментально бесполезных строительных проектов.

Его первым увлечением стали башни и замысловатые крепости. Он строил их из бумажных стаканчиков. Я припоминаю день, когда он впервые соорудил подобную конструкцию. Дело было вечером, и мы все — родители, Моррис и я — собрались в гостиной перед телевизором для одного из наших немногочисленных семейных ритуалов: ежевечернего просмотра сериала «Чертова служба в госпитале МЭШ». Однако ко времени второго перерыва на рекламу мы уже почти забыли о выходках Алана Алда со товарищи и наблюдали за Моррисом.

Отец сидел на полу рядом с Моррисом. Думаю, сначала он помогал брату строить. В некотором роде отец и сам был аутистом: застенчивый, неуклюжий мужчина, он не снимал пижамы по выходным, а его круг общения ограничивался нашей матерью. За всю жизнь он ни разу не выказал разочарования от того, каким вырос Моррис. Я помню, как он с удовольствием рисовал вместе с моим младшим братом наполненные солнечным светом выдуманные миры. Но в тот раз он отодвинулся в сторону, позволив сыну работать самостоятельно. Отец не меньше нас с матерью хотел, чтобы у Морриса все получилось. А Моррис строил, возводил, складывал, его длинные тонкие пальцы летали туда и сюда, ставили стаканчики один на другой так быстро, что выглядело это как волшебство или действия робота на сборочном конвейере — не колеблясь, почти бездумно, ни разу не сдвинув по ошибке уже установленный стакан. Иногда он вовсе не следил за тем, что делают его руки, а смотрел в коробку со стаканчиками, прикидывая, сколько их еще осталось. Башня поднималась все выше и выше, а стаканчики взлетали на ее верхушку с такой скоростью, что у меня перехватывало дыхание от удивления.

Была открыта и использована вторая коробка стаканчиков. Когда Моррис закончил (а это произошло лишь потому, что отец не нашел в доме больше ни одного стаканчика), башня поднялась выше самого Морриса, и ее окружала мощная защитная стена с открытыми воротами. Прорехи между круглыми боками стаканов создавали впечатление, что в стенах башни пробиты узкие арки, а верх башни и стену украшают зубцы. Мы зачарованно смотрели на то, как Моррис невероятными темпами и с небывалой уверенностью возводит эту конструкцию, но само строение не представляло собой ничего особенного. Любой пятилетний ребенок построил бы то же самое. Примечательно было другое: Морриса остановила только нехватка строительного материала. Он бы продолжал строить и дальше, добавил бы наблюдательные башни, внешние строения, целую деревню из стаканчиков. А когда коробка опустела, Моррис оглянулся и засмеялся. Я ни разу не слышал подобного звука — высокий, пронзительный клекот, неумелый и даже пугающий. Он засмеялся и хлопнул в ладоши — только один раз, как магараджа, отсылающий слугу.

Башня Морриса имела еще одно явное отличие от постройки другого ребенка его возраста: любой нормальный пятилетний мальчик соорудил бы такую конструкцию с одной-единственной целью — наподдать ногой и посмотреть, как с сухим шорохом стаканчики разлетятся. Точно могу сказать, что мне хотелось сделать с его башней (а я на три года старше Морриса): промаршировать по ней, топая ногами, дабы испытать восторг от разрушения чего-то большого и тщательно возведенного.

Назад Дальше