Елена Хаецкая. День святого Валентина
Под утро в Валентинов день
Приду к твоим дверям — тук-тук.
И у ворот согласье дам
Быть Валентиной вам.
И у ворот согласье дам
Быть Валентиной вам!
— Кто этот человек? — спросила я у родителей.
Мама наморщила нос:
— Какой еще человек?
А отец приказал:
— Не вздумай влюбиться!
Я фыркнула:
— В моем возрасте не влюбляются.
— А что же делают в твоем возрасте? — удивился отец.
— Губят насмерть или спасают — но на время, — объяснила я. — Потому что спасение — это процесс, а гибель — результат.
Несмотря на всю мою находчивость, внятного ответа я все же от родителей не добилась. Оставалось еще два пути: продолжать строить догадки и познакомиться с этим человеком первой.
Видите ли, стол, за которым я делаю уроки, стоит возле окна. У большинства моих подруг рабочий стол упирается стенку, и, если поднять глаза, можно вволю налюбоваться цветами на обойном ситце, какой-нибудь душеспасительной картинкой или пейзажем, а у Кати прямо перед носом висит целая галерея ее умерших родственников, и все они были в школе отличниками (или вообще получили потом правительственную премию). Поэтому Кати аж бледнеет, когда садится делать уроки.
Я, напротив, то и дело краснею. Это так, от разного сопереживания. Когда окно выходит на улицу, ты как будто стоишь там невидимкой и всех видишь, а тебя — никто.
Там, внизу, унылая, как мертвец, прачечная, куда два раза в день заходит какая-нибудь женщина с недовольным лицом, — это раз; магазин скейтбордов, перед которым постоянно катается очень искусный подросток в развевающейся рубашке, — это два; и, главное, три, — маленькая пивнушка, откуда приблизительно в полдень выносят два стола и четыре стула с твердым белым кружевом вместо спинок.
Почти сразу же появляется этот человек и садится за столик. Когда я возвращаюсь из школы, он уже там. Он пьет пиво так, как другие люди дышат, — естественно, без всяких последствий для себя, безостановочно. Он пьет пиво из большой, никогда не пустеющей кружки, очень спокойно, даже отрешенно. Он не жадничает и не хмелеет. Когда мимо проносится подросток на скейтборде, он отставляет кружку и смотрит на него без любопытства, но доброжелательно.
Родители, очевидно, полагают, что меня должен интересовать подросток, такой ловкий и отважный со своими прыжками над летящей доской, но мое внимание полностью поглощено человеком с пивной кружкой.
Он не похож на пьяницу, я хочу сказать. Если бы он был пьяницей, он хотя бы раз, да набрался и устроил дебош, а ничего подобного не случалось. И на маньяка, высматривающего жертву, тоже не похож; будь иначе, у нас бы уже кого-нибудь убили и распихали труп по мусорным пакетам, и весь район бы об этом судачил, — как тогда, когда мама Кати нашла в сардельке кусок женского пальца с накрашенным ногтем.
В общем, я не столько решала задачи по алгебре, сколько разглядывала того человека и строила относительно него разнообразные догадки, одна другой ужаснее. Мне было бы проще гадать о нем, когда б он был стариком. О стариках можно выдумывать что угодно — и это почти всегда оказывается правдой: ведь у стариков очень длинная жизнь, во время которой они успевают побыть всем, что ты только в состоянии о них вообразить. Но мой человек-загадка сильно усложнял задачу тем, что ему явно не исполнилось и тридцати, а, следовательно, в выборе вариантов я очень ограничена.
В общем, я терялась в догадках, наверное, месяца полтора — что свидетельствует, как вы понимаете, о недюжинной выдержке и немалой дисциплине ума, — а потом решилась спуститься на улицу и все-таки познакомиться с этим человеком лично.
Я перешла дорогу, с презрением миновала прачечную, гордо проигнорировала подростка на скейтборде (он меня — тоже) и уселась за столик напротив незнакомца.
Я хорошо знаю, как выгляжу, потому что по дороге в школу отражаюсь последовательно в пяти зеркалах: в том, что у нас в прихожей, в том, что в подъезде, в том, что в витрине прачечной, потом еще за углом — в шляпном магазине, и в тонком, как лента, зеркале, которым отделана стена банка. У меня лицо узкое, нос длинный, глаза как у дьявола в опере — чуть раскосые и зеленые, а волосы черные, как будто я надела парик. Будь я постарше, тот человек за столиком наверняка бы меня испугался.
А так он только посмотрел на меня внимательно и спросил:
— Тебе сколько лет?
Я ответила:
— Разве так начинают знакомство с женщиной?
Он положил подбородок на скрещенные ладони, поглядел на меня снизу вверх и сонно улыбнулся.
— Эй, — забеспокоилась я, — не спите. Вы что, спать тут собрались? Так тем более не начинают знакомство с женщиной! Хотя, — прибавила я, — иногда именно так его заканчивают.
Он сразу выпрямился и покачал головой.
— Прости.
— Это тоже слово из последних эпизодов, — грозным тоном напомнила я.
— Проклятье! — сказал он. — Да с чего же начать?
— Подумайте хорошенько.
— Ладно… — Видно было, что задача постепенно увлекает его. Он повращал глазами, пощипал себя за ухо и уставился на меня. — Так сколько тебе лет?
— Тринадцать, — сказала я. — А вам?
— Двадцать восемь.
— Неприятный возраст, — заметила я. — Некоторые в нем так и застревают до самой старости.
Он неопределенно пожал плечами.
— Должно быть, именно это со мной сейчас и происходит.
Я постучала согнутым пальцем по столу.
— Задавайте еще вопросы. Ну?
Если бы он спросил, в каком классе я учусь, или какой предмет у меня любимый, я бы просто ушла. Но до него наконец-то дошло, и он поинтересовался моим именем. Имя у меня красивое, я охотно произношу его вслух:
— Инес Штром.
— Ух ты, — сказал он уважительно, — такое имя подошло бы мечу или пушке.
— Пушке?
Я попыталась представить себе эту пушку. Уж конечно, дальнобойная, с длинным стволом. На ней хорошо сидеть, когда она хорошенько нагрета солнцем и стоит где-нибудь во дворе музея артиллерии, а кругом — весна, и на голове у тебя венок из одуванчиков. И еще можно попробовать пройти по ней босыми ногами, до самого жерла, а оттуда — спрыгнуть в траву.
А стрелять из такой — одно удовольствие. Нужно долго запихивать туда снаряд и по-всякому его прилаживать, проталкивая внутрь, а потом целиться, следуя указаниям издерганного, охрипшего лейтенанта, и, наконец, тянуть за веревку и поскорей хвататься ладонями за уши. Снаряд улетит с дьявольским хохотом и что уж он там натворит среди вражеских рядов — ты и не увидишь, потому что не твоего ума это дело.
Волочась по разбитой дороге, под дождем, ты толкаешь колеса своей пушки по имени Инес Штром и совсем не чувствуешь себя одиноким.
— Мне больше нравится быть пушкой, — сказала я. — Мечом — не так интересно.
— Значит, будешь пушкой, — согласился он покладисто.
— Теперь мой черед спрашивать, — заявила я.
— А тебе не пора домой?
— И что мне, по-вашему, делать дома?
— Уроки, — предложил он.
— Скажите, вы меня за дурочку держите или я все-таки похожа на пушку? — осведомилась я.
Он немного поразмыслил на эту тему.
— Мне трудно судить, — признался он наконец. — Тебе удается сбивать меня с толку, что, несомненно, свидетельствует о твоем уме. Но, с другой стороны, много ли нужно ума, чтобы сбить меня с толку? Вот я и не могу ответить на твой вопрос однозначно.
— Следовательно, мы можем судить лишь об относительности моего ума касательно вашего, — восторжествовала я. — Как вас зовут?
— Валентин, — сказал он.
— Я назвала имя и фамилию, — надулась я. — Нечестно зажимать целый вопрос.
— Валентин Фихтеле.
— Ага, — сказала я и отвела глаза.
Он насторожился.
— Что?
— Небось, «Фихтеле» — не настоящая фамилия. Соврать решили.
Он засмеялся.
— Тогда — «Айзенбах». Подходит?
— Лучше уж Фихтеле, — проворчала я.
— Лучше просто Валентин, — сказал он. — Заказать тебе сок? Тут, кажется, подают что-то такое…
— Тут подают два вида пива, разбавленное и не очень, — рассердилась я. — И я сюда не ради выпивки пришла, а ради вас.
Я видела, что ему хочется чувствовать себя польщенным, но он боится. Ему достаточно лет, чтобы знать: неожиданности чаще всего бывают неприятными, а женский интерес — тем более.
— Я вам не сделаю дурного, — обещала я. — Мне просто хотелось с вами познакомиться.
— Почему?
— Потому что я каждый день вижу вас из окна.
— А я тебя вижу в первый раз, — признался он.
— Будь наоборот, я бы сказала, что мы оба погрешили против законов физики. Я их сейчас, кстати, изучаю.
— Вот как?
— Да. И вот вам главный закон физики: если ты за кем-то подсматриваешь из окна, задерни шторы.
— Да. И вот вам главный закон физики: если ты за кем-то подсматриваешь из окна, задерни шторы.
— Ты задергиваешь шторы?
— Вовсе нет. Вы достаточно беспечны, чтобы я могла соблюдать законы физики, оставляя окно открытым.
Он повернулся и безошибочно нашел глазами мое окошко.
— Что ж, в таком случае, ты все обо мне уже знаешь. Мне двадцать восемь лет, меня зовут Валентин, и каждое утро я прихожу сюда — сидеть на стуле и пить пиво.
* * *Дожди прилетали вместе с ветром, и трава принимала их благодарно. Она поднималась выше человеческого роста, полная влаги, а полю не было видно конца. В этом году, как и в прошлом, здесь не сеяли, и сорняки поднялись на сытной почве настолько рослые и крепкие, что колеса телег ломали их со звучным хрустом, словно это были кости. Безымянные пепелища за лето поросли лопухами.
Войска ходили по этой местности взад-вперед. В принципе, она должна была стать уже знакомой, почти родной, но Валентин так и не научился узнавать ее при каждой новой встрече, потому что каждый раз им давали новое задание: занять деревню, занять холм, выбить из рощи неприятеля, снять снайпера с колокольни. И всегда Валентину казалось, что это новая деревня, новый холм, новая роща, новая колокольня, а вот неприятель и отдельный снайпер — они, наоборот, всегда были одни и те же, неубиваемые, неизменные. Куда ни придешь — в какую деревню, в какую рощу, — они тут как тут, целые и невредимые, и требуется снова и снова их выбить, снять и уничтожить.
И вот они шли по дороге, которую Шальк почему-то узнавал, а Валентин узнавать отказывался. Он и дороги-то не видел — одни только сорняки в человеческий рост. Но Шальк утверждал, что они здесь уже были в прошлом месяце, даже пытался напоминать какие-то подробности. Валентин не спорил. Шальк — первый номер их расчета, все ответственные решения принимает тоже Шальк, когда до такого доходит дело. Валентин не видит выше колеса, в то время как Шальк тянет лошадь и имеет перед собой сравнительно широкий кругозор.
— Ну гляди, вон там же был дом сгоревший, а перед ним колодец, — напирал зачем-то Шальк.
Валентин отмолчался. Шальк запросто может разговаривать сам с собой, ему собеседники не нужны.
Дом действительно показался — и точно сгоревший, одна только печка торчит и два бревна угадываются в траве. И колодец наверняка поблизости.
— Ага, а дальше, вот увидишь, — деревня и колокольня вон там, на холме, — показывал Шальк, торжествуя. Как будто в деревне нет неприятеля, а на колокольне — снайпера, как будто не придется сейчас начинать все сначала в этом заколдованном круге.
Идти вдруг стало легче, дорога под ногами выгнулась, точно кошка, и стала твердой и сухой. Колеса покатились без понуканий, лошадь перестала задирать морду и потрусила веселее.
Валентин выпрямился, сделал несколько свободных шагов, вздохнул, подставляя лицо ветру. Справа и слева трава гнулась, влажная, под солнцем то серебряная до белизны, то вдруг почти черная.
Почти сразу же впереди возникла сумятица, все смялось, и Валентин споткнулся. Шальк уже бежал к нему, с винтовкой в оставленной руке, с широко раскрытым ртом — кричал что-то. Потом мелькнул штанами, сапогами и исчез — упал возле колеса, уперся локтями в землю, стал соображать, подмигивая шулерским глазом. Валентин нырнул вниз, к Шальку.
— Вон оттуда лупят, — показал Шальк подбородком.
Шальк напоминал подростка — маленький, востроносый, с блекло-серыми глазами, белобрысый до бесцветности. Когда он в задумчивости жевал губами, то становился похожим на обиженную бабушку, но такое случалось редко и никак не бывало связано с какими-либо внешними причинами. Больше всего на свете Шальк любил свое орудие. На втором месте у него шли жареные сардельки и на третьем, с очень большим отрывом, — вальс «Голубой Дунай».
— Что там? — спросил Валентин, оказавшись рядом с Шальком.
Шальк щурился до подергиваний века, потом сказал зло:
— Не вижу, откуда стреляют…
Стреляли из рощи. В головах колонны уже завязался бой. Шальк обнял винтовку левой рукой, улегся на бок и вытащил закурить.
— Слушай, Валентин, — сказал вдруг Шальк, — а для чего тебе кисет, если ты не куришь?
Валентин молча смотрел, как ловко шевелится папироса на губе у Шалька, пока тот рассуждает:
— Я вот уже год как хочу у тебя об этом спросить, да все не получалось: то забываю, то время не подходящее, то еще что-нибудь.
А Валентин с какой-то странной тоской предчувствия понял, что сейчас придется ответить. Долго он ждал этого вопроса и знал, что рано или поздно вопрос прозвучит, и отмолчаться будет нельзя.
Валентин сказал:
— Это мне сестра подарила, Маргарита.
— Хороший подарок, — похвалил Шальк.
— Знаешь что, Шальк, — сказал Валентин, — если со мной что-нибудь случится, ты этот кисет себе забери.
— Ладно, — легко согласился Шальк.
— Только не забудь, — предупредил Валентин.
— Сказал же, ладно, — Шальк выплюнул окурок и снова прицелился. — Ага, теперь вижу! — обрадовался он.
Между стволами деревьев, в роще, перебегали темные фигуры, и Шальк повел одну из них, кривя гримасы.
По колонне пришел приказ двигаться дальше. Шальк вскочил и побежал вперед, к лошади, по дороге крикнув Валентину:
— Видел? Видел, как я его снял?
Валентин ничего не видел, но Шальку и не требовалось признаний со стороны медлительного товарища.
— Навались! — кричал Шальк, хватая лошадь за поводья.
Валентин налег грудью на колесо, орудие помедлило и покатилось дальше по направлению к деревне.
От колонны отделилось несколько человек, они побежали сбоку, непрерывно стреляя. Из деревни ударило орудие, раскидало землю между колонной и рощей. Лошадь присела, брыкнулась, и Шальк принялся успокаивать ее таинственной лестью.
Колонна разворачивалась для боя, явился и накричал офицер с красным лицом. Он почти мгновенно исчез, а Шальк сделался деловитым и начал мудрить с орудием.
Из деревни прилетел второй снаряд и разорвался далеко за дорогой. Шальк зевнул несколько раз, как можно шире раздвигая челюсти, поворошил свои белые волосы грязными пальцами, потом сказал Валентину:
— Давай заряжай.
Валентин открыл рот, чтобы ответить, но между губ у него вместо слов потекла кровь. Шальк вытаращил глаза. А Валентин все двигал губами и кровь по-разному выливалась ему на подбородок, словно пытаясь начертить какое-то слово.
Потом Валентин криво подогнул ноги и упал. Шальк посмотрел на него снизу вверх и вдруг вспомнил про кисет.
— Потом недосуг будет или еще что-нибудь случится, — сказал себе Шальк. — Это обидно выйдет.
С этим он присел рядом с Валентином на корточки и вытащил у него из кармана хорошенький, красиво расшитый мешочек с витыми завязками. Положил на свою твердую чумазую ладошку, подбросил, любуясь работой валентиновой сестры. Та не пожалела ниток и бисера, вышила красивый геометрический узор, отдаленно напоминающий перезрелую розу.
Странно показалось Шальку, что кисет такой тяжелый. Как будто внутри что-то есть. Уж точно не табак, коль скоро Валентин не курит; но что же тогда?
Шальк дернул завязки и вытряхнул содержимое кисета на траву.
В первое мгновение ему показалось, что это какой-то порошок — рубиновые кристаллики, целая горсть. Но это не был порошок в собственном смысле слова, потому что все кристаллики объединялись легким, полупрозрачным светом, который подрагивал между ними, как живой. Когда Шальк поднял красное вещество с травы, оно как раз поместилось у него в руке. Можно подумать, то место на человеческой ладони, где скрещиваются все линии, нарочно изгибается колыбелькой для того, чтобы удобнее держать эту штуку.
И вдруг Шальк понял, что это такое.
Это было сердце.
Расставаясь с Валентином, Маргарита вручила ему свое сердце. Шальк поглядел на Валентина — с перекошенным ртом и осколком снаряда в спине, между лопаток; потом опять перевел взгляд на сердце у себя на ладони. Оставить бы себе — про запас, подумал он мимолетно, да ведь кто знает, как оно еще приживется, в неродственной-то груди. Лучше уж отдать Валентину. Он для того, небось, и носил его при себе в расшитом кисете, чтобы в крайней нужде воспользоваться. Только сначала нужно осколок вытащить.
Шальк положил сердце обратно на траву, перевернул Валентина лицом вниз и запустил ногти в осколок. Тянуть было неудобно — скользко, к тому же и засел глубоко. Пришлось постараться. Шальк все ногти себе посрывал, пальцы до судороги довел — пришлось потом дышать на них и растирать.
А Валентин лежал теперь расслабленный, лицо больше не кривил, даже умиротворился. Как будто все видел и обо всем догадывался.
Шальк подобрал с травы светящееся существо, понянчил его немного на ладони — покачал взад-вперед, — чтобы оно ощутило человеческую ласку, а потом отпустил Валентину на грудь, и оно, как будто с благодарностью, стекло с его пальцев и впиталось в порванную одежду и в плоть.