Спроси он мое мнение о Гексли или о Дарвине, я и то удивился бы меньше.
Решив, что он, вероятно, имеет в виду какую-нибудь местную знаменитость в Легрейндже, я нерешительно спросил:
— Вы говорите о…
— О Чарльзе Диккенсе. Вы ж его, конечно, читали? Какой из его романов вам больше нравится?
Этот вопрос привел меня в замешательство, но я ответил, что мне нравятся все его романы (что полностью соответствовало истине).
С горячностью, совсем не похожей на его обычную сдержанность, он схватил мою руку и сказал:
— Мне тоже, старина. Диккенс молодец. Уж он никогда не подведет.
После этого грубоватого вступления он пустился обсуждать достоинства романиста с таким знанием дела и таким искренним восхищением, что я был поражен. Он рассуждал не только о великолепном юморе Диккенса, но и о силе его чувств и о всепроникающей поэтичности его произведений. Я глядел на него с удивлением. До тех пор я считал себя неплохим знатоком и поклонником этого великого мастера, но красноречие незнакомца, уместность примеров и разнообразие цитат поразили меня. Правда, мысли его не всегда высказывались изящным языком и часто облекались в лохмотья жаргона тех лет и той эпохи, но никогда не были грубыми, а иногда просто поражали меня своей точностью и меткостью. Я даже как-то подобрел к нему и попытался выведать, что он знает о литературе, кроме Диккенса. Но напрасно. Он не знал никого, кроме нескольких лирических и чувствительных поэтов. Под влиянием собственных речей он и сам заметно подобрел: предложил поменяться со мной лошадьми, с профессиональной ловкостью поправил мое седло, перенес мой мешок на свою лошадь, настоял на том, чтобы я разделил с ним содержимое его фляги, и, заметив, что я не вооружен, навязал мне свой маленький, оправленный в серебро пистолет, на который, как он меня уверял, «можно положиться». Все эти любезные услуги, его благожелательность и интересная беседа отвлекли меня, и я не сразу заметил, что мы едем по незнакомым мне местам. Мы, несомненно, свернули на дорогу, которой я не знал. Я с раздражением сказал об этом своему спутнику. И манеры и речь его сразу же стали прежними:
— Ну, что одна дорога, что другая — не все ли равно? А чем вам эта не нравится?
Я с достоинством возразил, что предпочел бы ехать по старой тропе.
— Может, и предпочли бы. Но сейчас вы едете со мной. Эта самая тропа выведет вас прямо к Индейскому ручью, да так, что никто вас не заметит. Вы не бойтесь, я вас до места довезу.
Я почувствовал, что пора и мне поставить на своем. Я ответил твердо, но вежливо, что собираюсь переночевать у одного моего друга.
— Это где же?
Я колебался. Мой друг приехал из восточных штатов и здесь приобрел репутацию человека оригинального, утонченного и затворника. Мизантроп, с большими связями и большими средствами, он избрал уединенную, но живописную долину в Сьерре, где мог без помех отгородиться от мира. «Глухая долина» (или «Бостонское ранчо», как ее попросту называли) была местом, которое обычный старатель уважал и побаивался. Мистер Сильвестр, владелец ранчо, никогда не водил особой дружбы с «ребятами», но и никогда не вмешивался в их дела. Если уединение было его целью, то он достиг ее. Тем не менее в сгущающихся сумерках и на пустынной и неизвестной мне тропе я не решался назвать его имя незнакомцу, о котором так мало знал. Но мой таинственный спутник не оставил мне другого выхода.
— Послушайте, — неожиданно сказал он, — остановиться вам тут негде, кроме как на ранчо Сильвестра.
Мне пришлось согласиться с этим.
— Ну что же, — сказал незнакомец спокойно и с таким видом, будто оказывал мне одолжение, — я, пожалуй, могу остановиться там с вами. Это, конечно, крюк, и я потеряю время, ну да ничего.
Я быстро и настойчиво стал ему объяснять, что не настолько близок с мистером Сильвестром, чтобы являться к нему с незнакомым человеком, что он не похож на здешний народ, — короче, что он чудак, и прочее, и прочее.
К моему удивлению, мой спутник спокойно ответил:
— Все это пустяки. Я о нем слышал. А если вы боитесь, что везете кота в мешке, так положитесь на меня. Я все устрою сам.
Что я мог противопоставить спокойной уверенности этого человека? Я почувствовал, что краснею от злости и растерянности. Что скажет благовоспитанный Сильвестр? Что скажут девушки — я был тогда молодым и завоевал право посещать их гостиную своей сдержанной корректностью, свойством, для которого у «ребят» было другое, менее лестное название, — что скажут девушки о моем новом знакомом? Однако что я мог возразить? Ведь он брал всю ответственность на себя, а к тому же мне было немного стыдно своей растерянности.
Мы стали спускаться в Глухую долину. Внизу уже мерцали огни уединенного ранчо. И тут я повернулся к моему спутнику.
— Но вы забыли, что я даже не знаю вашего имени. Как я должен вас представить?
— Это верно, — сказал он задумчиво. — «Кирни» — вроде бы неплохая фамилия. И короткая и легко запоминается. И во Фриско есть улица — называется Кирни.
— Но… — начал я с досадой.
— Предоставьте все это мне, — перебил он меня с такой великолепной самоуверенностью, что мне оставалось только восхищаться. — Ну что такое фамилия? Человек — вот что важно. Если я, скажем, собираюсь прикончить человека по фамилии Джонс, а как его подстрелю, то на следственном суде узнаю, что настоящая-то его фамилии Смит, мне же все равно, лишь бы это был тот самый человек.
Столь яркий пример не слишком меня ободрил, но мы уже приехали на ранчо. Залаяли собаки, и Сильвестр вышел на порог маленького домика, который построил с большим вкусом.
Я сдержанно представил мистера Кирни.
— Ну что же, пусть будет Кирни, для меня Кирни вполне подходит, — к моему ужасу и к очевидному изумлению Сильвестра, вполголоса заметил мнимый Кирни, а затем с полной невозмутимостью объявил, что должен сам присмотреть за своей лошадью. Когда он отошел на достаточное расстояние, я отвел недоумевающего Сильвестра в сторону.
— На дороге я подобрал… то есть меня подобрал на дороге тихий помешанный, фамилия которого не Кирни. Он вооружен до зубов и цитирует Диккенса. Если слушать его, ни в чем ему не возражать и во всем уступать, то, пожалуй, его можно не опасаться. Без сомнения, зрелище вашего беспомощного семейства, созерцание красоты и юности вашей дочери могут тронуть его и пробудить в нем добрые чувства. Да поможет вам бог и простите меня!
Я побежал наверх в маленькую комнатку, которую мой гостеприимный хозяин всегда, когда бы я ни приехал, предоставлял в мое распоряжение. Пока я умывался, снизу до меня доносился голос Сильвестра, ленивый и барственный, и голос моего таинственного знакомого, столь же невозмутимый, но несколько вульгарный.
Когда я спустился в гостиную, я был удивлен, увидев, что мнимый Кирни спокойно восседает на диване, кроткая Мэй Сильвестр, «Лилия Глухой долины», сидит рядом с ним и слушает его с благоговейным трепетом и искренним интересом, пока ее кузина Кэт, отъявленная кокетка, сидя по другую руку незнакомца, строит ему глазки с почти неподдельным восторгом.
— Кто ваш восхитительно-невозмутимый друг? — шепнула она мне за ужином. (Я, крайне изумленный и смущенный, сидел между Мэй Сильвестр, которая, как завороженная, ловила каждое его слово, и этой ветреной современной девушкой, которая пускала в ход все свои чары, чтобы хоть как-то привлечь к себе его внимание.) — Конечно, мы знаем, что его фамилия не Кирни. Как это романтично! Ну, разве он не милый? Кто он?
Я ответил с суровой иронией, что мне не известно, какой именно иноземный властелин путешествует сейчас инкогнито по калифорнийской Сьерре, но что когда его королевскому высочеству заблагорассудится сообщить мне свое имя, я буду счастлив представить его по всем правилам.
— До тех пор, — добавил я, — боюсь, что знакомство это будет морганатическим.
— Вы просто ему завидуете! — заявила она дерзко. — Поглядите на Мэй: она просто очарована. И ее отец тоже.
И действительно, презрительный, уставший от жизни скептик Сильвестр глядел на незнакомца с мальчишеским интересом и восторгом, совершенно не вязавшимся с его характером. Но, право же, я не мог усмотреть в этом человеке ничего, кроме того, что уже известно читателю, и, думаю, всякий благоразумный человек со мной согласится.
В середине захватывающего рассказа, героем которого был сам «Кирни», о чем сразу же догадались его прекрасные слушательницы, он внезапно остановился.
— Наверное, какие-то старатели едут по мосту внизу, — объяснил Сильвестр. — Продолжайте же!
— А может, это моя лошадь балует, — ответил Кирни. — Не привыкла она жить по конюшням.
Бог знает, какой восхитительный и романтический намек крылся в этих простых словах, но девушки, когда он бесцеремонно вышел из-за стола, переглянулись и порозовели.
— Наверное, какие-то старатели едут по мосту внизу, — объяснил Сильвестр. — Продолжайте же!
— А может, это моя лошадь балует, — ответил Кирни. — Не привыкла она жить по конюшням.
Бог знает, какой восхитительный и романтический намек крылся в этих простых словах, но девушки, когда он бесцеремонно вышел из-за стола, переглянулись и порозовели.
— Какой милый! — воскликнула Кэт с волнением. — И какой остроумный!
— Остроумный! — с вызовом ответила нежная Мэй. — Остроумный, моя дорогая? Разве ты не видела, что сердце его разрывается от сострадания! Остроумный! Ведь когда он рассказывал об этой бедной мексиканке, которую повесили, я видела, как слезы показались на его глазах. Остроумный!
— Слезы! — засмеялся скептик Сильвестр. — Слезы, беспричинные слезы! Глупенькие девочки, этот человек умудрен жизненным опытом, он философ, спокойный, наблюдательный и скромный.
«Скромный»! Неужели Сильвестр был пьян или незнакомец подбросил в его стакан «дурманной травки»? Он вернулся раньше, чем я успел разгадать эту загадку, и невозмутимо закончил свой рассказ. Обнаружив, что меня забыли ради человека, которого я даже не сразу решился представить моим друзьям, я рано ушел к себе и два часа спустя был вынужден выслушивать через тонкие перегородки похвалы, которые девушки в соседней комнате расточали новому гостю, болтая перед сном.
В полночь топот копыт и звон шпор у ворот разбудил меня. Разговор между моим хозяином и таинственными посетителями велся так тихо, что я не мог понять, о чем они говорят. Когда кавалькада отъехала, я высунулся из окна:
— Что случилось?
— Ничего, — хладнокровно ответил Сильвестр. — Просто еще одно из тех шутовских убийств, столь обычных для здешних краев. Сегодня утром в Легрейндже Чероки Джек кого-то застрелил, и теперь шериф Калавераса со своими людьми гонится за ним. Я ему сказал, что никого, кроме вас и вашего друга, не видел. Кстати, надеюсь, что этот проклятый шум не разбудил его. Бедняга, кажется, нуждается в отдыхе.
В последнем я не сомневался. Тем не менее я тихонько вошел в его комнату. Она была пуста. Полагаю, он опередил шерифа Калавераса часа на два.
Перевод А. Мурик
ИСКАТЕЛЬ ДОЛЖНОСТИ
Он спросил, случалось ли мне читать когда-нибудь «Страж Римуса».
Я ответил, что не случалось, и хотел было добавить, что даже не знаю, где находится Римус, но тут он выразил недоумение по поводу того, что в отеле не выписывается «Страж»; и обещал написать об этом редактору. Он не стал бы об этом говорить, но он тоже скромный представитель той профессии, к которой принадлежу и я, и его статьи часто помещались на столбцах этого печатного органа. Некоторые его друзья — они, без сомнения, пристрастны — считают, что его стиль имеет нечто общее со стилем Юния[21] — но, конечно, вы понимаете — словом, он мог бы только сообщить, что в последней предвыборной кампании его статьи были в большом спросе у публики. Кажется, при нем должен быть экземпляр одной из них. Тут рука его нырнула привычным движением во внутренний карман сюртука; и, выложив себе на колени кипу изрядно потрепанных бумаг, каждая из которых явно удостоверяла что-либо за подписями и печатями, он в заключение сказал, что статья, должно быть, осталась у него в чемодане.
Я вздохнул свободней. Мы сидели в вестибюле известного вашингтонского отеля, и мой собеседник, совершенно мне незнакомый лишь несколько минут назад, придвинул свой стул к моему и начал разговор. Я заметил в нем ту смесь робости, одиночества и беспомощности, которая присуща провинциалу, впервые оказавшемуся среди чужих людей и как бы затерявшемуся в мире, который куда шире, холоднее и равнодушнее, чем он мог вообразить. Мне думается, мы склонны приписывать дерзкой фамильярности приезжих из глухой провинции или из деревни, встреченных в поезде или в большом городе, то, что рождено их ужасающим одиночеством и оторванностью от родных мест. Я помню, как в купе канзасского поезда один из таких пассажиров, забросав меня вначале тысячью ненужных вопросов, установил наконец, что я немного знаком с человеком, когда-то жившим в его родном городке в Иллинойсе. Весь остаток нашего путешествия разговор вертелся главным образом вокруг этого его земляка, которого, как выяснилось позднее, мой иллинойсский спутник знал не больше, чем я. Но ему удалось таким образом установить связь со своим далеким домом, и он был счастлив.
Пока все это мелькало у меня в голове, я успел разглядеть моего собеседника. Это был худощавый молодой человек, лет тридцати, не больше, с рыжеватыми волосами и бровями и белесыми, почти незаметными ресницами. Одет он был в черную пару, уже вышедшую из моды, и мне пришла на ум странная мысль, что это его свадебный костюм; как выяснилось впоследствии, я был прав. В его обхождении была какая-то педантическая точность — что-то от назидательности, свойственном сельскому школьному учителю, привыкшему иметь дело с умами чрезвычайно неразвитыми. Из его рассказа о себе стало ясно, что и в этом я не ошибся.
Он родился и вырос в одном из западных штатом, был в Римусе школьным учителем и секретарем попечительского совета, женился на одной из своих учении, дочери священника, человека довольно состоятельного Он снискал себе некоторое внимание своими ораторскими способностями и был одним из виднейших членов «Дискуссионного общества» в Римусе. Различные вопросы, волновавшие тогда Римус, — «Совместима ли доктрина бессмертия с образом жизни земледельца?», «Является ли вальс морально предосудительным?» — доставили ему возможность приобрести известность среди своих сограждан. Быть может, мне случилось видеть выдержки, перепечатанные из «Стража Римуса» в «Крисчен Рикордер от 7 мая 1870 года? Нет? Он мог бы достать для меня этот номер. Он принимал активное участие в последней предвыборной кампании. Ему не слишком удобно говорить об этом, но все знают, что Гэшуилер был избран благодаря ему.
— Кто?
— Генерал Пратт К. Гэшуилер, член Конгресса от Нашего избирательного округа.
— А!
— Замечательный человек, сэр, весьма замечательный человек; человек, чье влияние, сэр, почувствуют теперь здесь, да, сэр, здесь. Так вот, он приехал сюда с Гэшуилером: и, словом, он не знает, почему, и Гэшуилер не знает, почему бы ему не принять, знаете ли, — здесь он виновато усмехнулся, — это воздаяние за те услуги, которые… и т. д. и т. п.
Я спросил, имеет ли он в виду какую-нибудь определенную должность.
Правду говоря, нет. Он предоставил это Гэшуилеру. Гэшуилер сказал (он помнит это дословно): «Предоставьте все это мне. Я прощупаю в нескольких ведомствах и посмотрю, что можно будет сделать для человека с вашими дарованиями».
— И?
— Он ищет. Я ожидаю его с минуты на минуту. Он ушел в министерство Волокиты — взглянуть, что можно там сделать… Ах, вот и он.
К нам приближался рослый мужчина. Очень тяжеловесный, очень громоздкий, очень елейный и в то же время подавляющий. Он старался выглядеть «честным фермером», но так неудачно, что последний деревенский бедняк почувствовал бы себя задетым. Он так смахивал на стряпчего-крючкотвора, что уважающий себя судья немедленно выдворил бы его из зала суда. И было в нем что-то военное, просто вопиявшее, чтобы его немедленно предали военно-полевому суду. Мы были представлены друг другу, и я узнал, что имя моего приятеля, ожидавшего должности, — Экспектент Доббс. После чего Гэшуилер обратился ко мне:
— Наш молодой друг ждет, да, ждет… У кормила государственных дел, сказал бы я. Молодость, — продолжал достопочтенный мистер Гэшуилер, как бы адресуясь к воображаемым избирателям, — не что иное, как время ожидания, так сказать, подготовки!
Когда он протянул руку отеческим жестом — жестом столь же фальшивым, как и все от него исходившее, — не знаю, кем я был более возмущен — им или его жертвой, пожавшей эту руку с явной гордостью и удовлетворением.
Тем не менее Доббс отважился на робкий вопрос:
— Что-нибудь уже сделано?
— Пока нет; не могу сказать, чтобы что-нибудь… ну, скажем, чтобы что-нибудь было завершено; однако могу сказать, что у нас сейчас превосходная позиция для начала — ха-ха! Но мы должны подождать, мой юный друг, подождать. Как это сказал римский философ? «Как бы то ни было, давайте поспешать медленно». Ха-ха! — И он доверительно повернулся ко мне, как бы обращая мое внимание на то, «сколь нетерпеливы эти молодые люди».
— Я только что встретился со своим старым другом, товарищем детства, Джимом Мак-Глэшером, он начальник бюро по распространению Бесполезной Информации, и, — понизив голос до таинственного, но отчетливого шепота, Гэшуилер договорил: — Я увижусь с ним завтра еще раз.
Крик кондуктора, возвестивший, что омнибус сейчас отправится, вырвал меня из общества этого даровитого законодателя и его протеже; но когда мы тронулись в путь, я увидел через раскрытое окно, что могущественный разум Гэшуилера продолжает, если можно так выразиться, воздействовать на восприимчивость мистера Доббса.