"Несвятые святые" и другие рассказы - Архимандрит (Шевкунов) Тихон 19 стр.


Пока отец Вонифатий и старухи обменивались приветствиями, я огляделся. По стенам комнатушки у икон в древних кивотах тускло горели лампады. Один образ сразу обращал на себя особое внимание. Это была большая, прекрасного письма икона преподобного Серафима Саровского. Лик старца светился такой добротой и теплом, что не хотелось отрывать взгляда. Образ этот, как я узнал после, был написан перед самой революцией для нового дивеевского собора, который так и не успели освятить. Икону чудом спасли от поругания.

Тем временем стали готовиться ко всенощной. У меня дух захватило, когда монахини стали выкладывать из своих тайных хранилищ на грубо сколоченный деревянный стол подлинные вещи преподобного Серафима Саровского. Здесь были келейная епитрахиль преподобного, его вериги — тяжелый железный крест на цепях, кожаная рукавица, старинный чугунок, в котором саровский старец готовил себе еду. Эти святыни после разорения монастыря десятки лет передавались из рук в руки, от одних дивеевских сестер другим.

Облачившись, отец Вонифатий дал возглас к началу всенощного бдения. Монахини как-то сразу воспрянули и запели.

Какой же дивный, поразительный это был хор!

«Глас шестый! Господи, воззвах к Тебе, услыши мя!» — возгласила грубым и хриплым старческим голосом монахиня-канонарх. Ей было сто два года. Около двадцати лет она провела в тюрьмах и ссылках.

И все великие старухи запели вместе с ней:

— «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя! Услыши мя, Господи!»

Это была непередаваемая словами служба. Горели свечи. Преподобный Серафим смотрел с иконы своим бесконечно добрым и мудрым взглядом. Удивительные монахини пели почти всю службу наизусть. Лишь иногда кто-то из них заглядывал в толстые книги, вооружившись даже не очками, а огромными увеличительными стеклами на деревянных ручках. Так же они служили и в лагерях, в ссылках и после заключения, возвратившись сюда, в Дивеево, и обосновавшись в убогих лачугах на краю города. Все было для них привычно, а я действительно не понимал, на небе нахожусь или на земле.

Эти старухи-монахини несли в себе такую духовную силу, такую молитву, такие мужество, кротость, доброту и любовь, такую веру, что именно тогда, на этой службе, я понял, что они одолеют все. И безбожную власть со всей ее мощью, и неверие мира, и самую смерть, которой они совершенно не боятся.

Матушка Фрося

Хозяйкой домика на Лесной улице в Дивееве, где хранились вещи преподобного Серафима, была схимонахиня Маргарита. Только долгие годы никто не знал, что она тайная монахиня и схимница. Все звали ее матушкой Фросей или просто Фросей, хотя она была ровесницей века: в 1983 году, когда я впервые приехал в Дивеево, матушке как раз исполнилось восемьдесят три года.

Тайное монашество возникло во времена последних гонений на Церковь в ХХ веке. Монах или монахиня, принимавшие тайный постриг, оставались в миру, носили обычную одежду, часто работали в светских учреждениях, но строго исполняли все монашеские обеты. О постриге, так же как и о новом имени, должен был знать только духовник. Даже причащаясь в обычных храмах, эти подвижники называли свое мирское имя.

Тайным монахом был, например, знаменитый русский философ академик Алексей Федорович Лосев. В постриге его звали монах Андроник. Обычно на всех фотографиях академик Лосев запечатлен в какой-то странной черной шапочке и в очках с огромными линзами. Такие очки Алексей Федорович носил, потому что после нескольких лет лагерей на Беломорско-Балтийском канале почти ослеп. А странную черную шапочку надевал не оттого, что, как все думали, опасался простуды. Это была скуфья — единственный предмет из монашеского облачения, который монах Андроник позволял себе носить всегда.

После войны наступил иной период церковной жизни: начали открывать храмы, монастыри. Смысл новых постригов в тайное монашество стал утрачиваться. И вот тогда-то в полной мере проявился известный закон, гласящий, что история повторяется сначала как трагедия, а затем как фарс.

В церковной среде ходят истории, как на литургии какая-нибудь женщина, вся в черном, решительно расталкивает смиренную толпу прихожан, чтобы быть первой к причащению, и, называя свое имя, громко объявляет: «Тайная монахиня Лукерия!»

Митрополит Питирим рассказывал анекдот, который появился в церковных кругах в пятидесятые годы. Московская дама приходит в гости к знакомой. Та за столом раскладывает пасьянс. Взволнованная гостья шепчет: «Марья Петровна! Марья Петровна! Я никому не должна говорить, это такой секрет, такой секрет! Но вам скажу… Вчера я приняла тайный постриг с именем Конкордия!» Хозяйка невозмутимо кладет карту и отвечает: «Ну и что ж из этого? Я уже второй год, как в великой схиме!»

А о матушке Фросе все думали, что она просто бывшая монастырская послушница. И если любопытствующие задавали вопросы на тему монашества, матушка отвечала, причем совершенно честно, что когда-то сподобилась быть послушницей в Дивеевском монастыре.

Она вынуждена была открыть свое монашеское имя только в начале девяностых годов, по благословению игумении Сергии, настоятельницы возрожденного Дивеевского монастыря, куда матушка Фрося перебралась за три года до кончины.

А до этого она оставалась просто Фросей. Причем относилась матушка сама к себе весьма скептически и даже порой пренебрежительно.

Как-то в Издательском отделе мы выпустили очень красивый иллюстрированный журнал, посвященный преподобному Серафиму и истории Дивеевского монастыря. Это было первое подобное издание в советское время. При ближайшей оказии я привез показать этот журнал матушке Фросе. Он был такой глянцевый, современный, сверкающий яркими красками, что казался чем-то инопланетным в убогой избенке на Лесной улице.

Но матушке журнал очень понравился. Она принялась рассматривать картинки и с любопытством перелистывать страницы.

— Ох, батюшка Серафим! — всплеснула она руками, увидев красивую икону преподобного.

— Матушка Александра, кормилица! — Это она узнала портрет первой начальницы дивеевской общины Агафьи Семеновны Мельгуновой. Матушка Фрося прекрасно знала всю без малого двухсотлетнюю историю Дивеева.

— А это?! Николай Александрович! Мотовилов!

Наконец матушка открыла последнюю страницу, и перед ней предстала ее собственная фотография. На секунду она лишилась дара речи. А потом, всплеснув руками от искреннего возмущения, воскликнула:

— Фроська! И ты здесь?! У, глаза бесстыжие!

Еще в ту, первую мою поездку в Дивеево с отцом Вонифатием матушка Фрося, прощаясь, совершенно по-простому обратилась ко мне с просьбой приехать, чтобы подремонтировать крышу и сарай. Я обещал непременно это исполнить и летом вернулся в Дивеево, прихватив с собой двух друзей. Мы поселились в сарае на сеновале и днем занимались ремонтом, а по вечерам бродили по разрушенному монастырю, молились с этими удивительными монахинями и слушали ни с чем для меня не сравнимые рассказы матушки Фроси.

Она поведала нам истории о старом Дивееве, о том, как все долгие десятилетия советской власти Дивеевский монастырь жил под руководством батюшки Серафима — то в тюрьмах, то в лагерях, то в ссылках. Или вот как сейчас — вокруг разрушенной обители. Видно было, что она хотела передать все хранившееся в ее памяти, чтобы это не умерло вместе с ней.

Подлинный рассказ матушки Фроси, записанный мною на магнитофон и тщательно перепечатанный лишь с самыми небольшими исправлениями

Когда была я еще маленькая, зародилось у меня желание такое: не хочу я замуж идти!

Отец частенько выпивал. Бывало, как не вернется засветло, знай — ночью придет со скандалом. И вот мы с мамой ждем, дрожим…

Слышим, батюшки, — хлоп! — калитка… Отец идет пьяный.

Приходит.

— Давай ужин! — когда бы ни пришел.

Мама дает ужин…

Понравилось, не понравилось — бросит тарелкой в маму!

Я поглядела-поглядела на все это и говорю:

— Царица Небесная, сохрани Ты меня от этого замужа!

Была у нас соседка, Улита. У ней два пальца где-то оторвало. Я и думаю: «Господи, хоть бы мне что-нибудь оторвало, чтоб не брали замуж! А то ведь хочешь не хочешь — отдадут!»

Я все только Царицу Небесную просила: «Матерь Божия, Ты меня устрой». Но никому ничего не говорила. Только маме.

Потом пришло время: мой двоюродный брат Гриша да тетя, отцова сестра Марья, собрались уходить в монастырь. В Саров и в Дивеево. Они постарше меня были. А я молодая еще.

Я к ним:

— Возьмите и меня!

Они не хотят меня брать.

А я: «Царица Небесная, Матерь Божия! Уж если они меня не возьмут сейчас — все равно убегу!»

Такое у меня было настроение. Не хочу жить в миру.

Те уж собираются, а я вся дрожу: «Батюшка Серафим, помоги!»

Потом пришло время: мой двоюродный брат Гриша да тетя, отцова сестра Марья, собрались уходить в монастырь. В Саров и в Дивеево. Они постарше меня были. А я молодая еще.

Я к ним:

— Возьмите и меня!

Они не хотят меня брать.

А я: «Царица Небесная, Матерь Божия! Уж если они меня не возьмут сейчас — все равно убегу!»

Такое у меня было настроение. Не хочу жить в миру.

Те уж собираются, а я вся дрожу: «Батюшка Серафим, помоги!»

В одно время мама и отец отдыхали — какой-то небольшой праздник был. И вот мама хоть и боится сказать, а все-таки говорит:

— Ты знаешь, отец, ведь Маша едет в монастырь и Гриша…

— Ну и что?

— А давай мы и Фросю с ними проводим…

Отец говорит:

— Ты что, с ума сошла?!

И — замолчали…

А мама тоже боится много сказать. Отец строгий такой был.

Молчат.

Отец молчал, молчал, да вдруг и говорит:

— Фрось, ты слыхала, что мать сказала?

— Слыхала…

— А ты как же?

Я говорю:

— Я не против. Согласна…

Ну и все. И молчок.

Я только вся дрожу: «Царица Небесная, решается моя судьба! Батюшка Серафим, помоги!»

Но отец задумался. Все же страх Божий в нем был. И, никому ничего не говоря, решил он вот что.

У нас было три телочки. Отец их берег. В семье три девки на выданье — всем надо по корове. Раньше так было — отдают девку замуж, а с ней и корову в приданое.

И вот отец взял корову, которую наметил на мою долю, и повез ее на ярмарку. Продавать. А после рассказывал:

— Загадал я, — говорит, — просить за твою телку двойную цену. Дадут — отпущу тебя в Дивеево. А на смех поднимут — сидеть тебе дома.

Приезжает. Глядит — на ярмарке скотины полны ряды.

Ну и встал он крайним.

— Огляделся, — рассказывает. — Чего там наша телочка! Здесь и не такие есть. Но только я огляделся, вдруг гляжу, бежит какой-то старик — в зипунке, шапка набекрень. Ни к кому, ни к чему не присматривается, не спрашивает — сразу ко мне. «Хороша у тебя телочка! — говорит. — Сколько стоит?» Я сразу ничего и не сообразил, да так двойную цену и выпалил — двадцать четыре рубля! Двадцать четыре! А красная цена той телочке была — двенадцать рубликов. А старичок, тот даже обрадовался. Никакого слова не сказал, что там дорого или как. «Давай!» — говорит. И хлоп-хлоп по рукам!

Увел старичок телочку.

Ошеломлен отец был. Стоит, держит в руках деньги.

Вернулся домой. Молчит. Ужинать стал. Мама подает ему, а отец спрашивает маму:

— Ну как, Маша в Дивеево едет?

Мама ему:

— Едет…

— А Гриша в Саров?

— Едет…

— А Фрося?

Мама вся задрожала.

— Это уж как ты…

Отец посмотрел на маму и говорит:

— Собирай!

И поехали мы втроем. Пятого мая. Год — пятнадцатый.

***

Ну, приехали мы в Дивеево… Так мне это место понравилось! Чистота везде, порядок. Никто зря ничего не делал. Из келий прямо в церковь мосточки были устроены. Хорошо было, да! А петь-то — уж это как Ангелы пели! Певчих много было. Хватало из кого выбрать — целая тысяча сестер! Послушание мне дали на хуторе, на речке Сатис — за телушками ходить. Там и жили.

Тетя моя, Маша, правда, скоро домой уехала. Не осталась здесь жить. Ведь наш монастырь-то какой был? Никакой рубашоночки, никакого лохмота казенного не давали, а что из родительского дома взяла, то и носи. Да и брат Гриша из Сарова года через полтора ушел.

Как-то разочек, правда, Гриша на Сатис ко мне заехал. Да и то не ко мне, а куда-то они проезжали насчет сена. Увидал Гриша меня при телках, в лапотках, и усмехается:

— В лаптях? А я бы их не надел!

Так и сказал! Монахов‑то во все казенное одевали, даже в сапоги. Он и загордился. А как же, интересно, он богачом себя показал? Дал мне один гривенничек! Монашки потом смеялись: вот, говорят, богач сестре гривенничек дал. Ох, Господь с ним… Ну, гордость его обуяла! Не было ему, наверное, судьбы… Да и тоска на него напала — не стал жить в монастыре, уехал и даже мне не сказался. А меня — Господь укрепил. Да…

Только вот, когда Гриша-то приехал домой да родителям рассказал, как я в лаптях да как мне трудно там жить, мама-то и расплакалась. Сели они за стол, а Гриша взял хлеб в руки и говорит:

— Вот где Царство Небесное! А там его нет!

Это вроде как ситный хлеб — Царство Небесное!

А мама еще шибче расплакалась.

А он, Гриша, ведь еще и монашеской жизни не видал. Послушанье нес он нетрудное: в калашной хлеб пек. А как, бывало, архиерей приезжает, так он все с посохом стоял. Волосы у него эдакие были длинные, волной до плеч! А враг-то и смутил. Но не понимал Гриша этого. Да…

А потом вот что, ребята, я вам скажу, уж простите меня Христа ради! Вы собираетесь в монастырь? А? Собираетесь… Тогда вот — первое вам: не судите ни монахов, ни начальников. Только будешь судить — не вживешься. Сразу вылетишь!

Приезжал недавно к нам из Загорска, из лавры, такой Василий, иеродьякон. Я от него услыхала — он судит монахов: неправильно они живут. Это не так да другое. Я говорю:

— Ух ты, погоди-ка! Ты сам, — говорю, — не будешь в монастыре жить.

Так и случилось! Ушел он из лавры. Да… Вот заповедь какая: видишь грех какой за каким там монахом или иеромонахом или начальник неправильно что делает, твое дело — внимания не обращай! Отвернись и не гляди ни на кого! Пусть они себе грешат. Как батюшка Серафим говорил: «Пусть живут до времени, едят наш хлеб. А придет время, Господь Сам их выкинет». Вот этого — осуждения — бойтесь. Не судите! Дело не наше — Господь Сам их исправит.

А то ну мало ли у кого какая слабость? Дело не твое. Не гляди на него. Не судья ему никто. Вот так! А Гриша был такой — всех судил: «Это неправильно! Другое — не то! Третье — не се! Вот как бы надо!» А это что за монах? А Господь его — ширк! И выкинул из монастыря. А ты — хочешь жить по-Божьему, живи сам.

Только, как блаженная старица Агаша, бывало, скажет: «На каждом шагу молись: Царица Небесная, сохрани мое девство, не лиши Царства Небесного, не лиши меня святой Твоей обители!» Тогда утвердишься — и жив будешь. Врагов‑то ведь много со всех сторон.

Где-то я видела картинку: преподобный Сергий — а вокруг такие страшные звери, всякие крокодилы около него. А он стоит и молится. Видели такую? А что это за крокодилы? Знаете? Это — бесы да человеческие страсти! Но молитва всех спасает. А судить будешь — нигде не уживешься, это — Богу мерзко. Сам за собой гляди!

А теперь я уже вот как молюсь: «Царица Небесная, подходит и смерть… Не оставь!» Только Она, Владычица, помогает и сохраняет всех, где бы ты ни был. В тюрьме была, в ссылке. И только все повторяла: «Взбранной Воеводе победительная!» Только так молилась, и Господь сохранил.

***

Жили мы тогда на Сатисском хуторе. Земли у нас было много, кто-то пожертвовал. И скотины было много. Я там телят и пасла.

Однажды взяли к нам одну телочку из Сарова. Хотели у нас завести таких коров. Там они были седые, здоровые такие! А у нас — какие-то красненькие, небольшие. Эту телочку саровскую очень берегли. Два года нельзя, значит, ее было пускать в большое стадо. Только на третий год.

И вот, когда этой телочке года два еще только было, услыхала она большое стадо за рекой — коровы ревели. Моя-то телочка и разбушевалась. Всполохнулась вся — и туда, к ним, к большому стаду. А это запрещено!

Я за ней бросилась! Бежала, бежала, а она — бух в речку, в Сатис, и поплыла. А он глубокий, Сатис-то. Телка переплыла на ту сторону и бежит к большому стаду.

А я на берегу! Упала на коленки и кричу:

— Батюшка Серафим! Ты что, не видишь, что ли?! Телка-то убежала!

Вот таким тоном заругалась я на преподобного! «Не видишь, что ли?!»

И что ж вы думаете? Телка сразу — раз, и стала. Как вкопанная. Потом попятилась, и мало-помалу повернулась, и побрела обратно. Как будто кто ее тащил. Вошла в реку и поплыла сюда потихонечку.

На берегу я ее на веревку взяла. «Эх ты, охальница, замучила меня!»

Только я воображаю, что это батюшка Серафим ее остановил.

Потом она больше не поднималась. А уж после от нее такая телочка хорошая была. Ну а вскорости уж нас оттуда выгнали, с Сатиса…

Да… То было страшное время. Тогда война большая была, а потом царя свергли. Революция. Вы этого не захватили, не знаете.

Сам монастырь вначале не трогали, а хутора грабили. Пришли и нас грабить. Привелось и нам пострадать. И кто же грабил? Свои села поднялись. Свои села! Ломасово, это в шести километрах от Сатиса. Мы мужиков и баб из этого села так и звали — ломасы. Что же они захотели? Нас разграбить и все забрать!

Но нам раньше стало известно, что это будет. Предупредили. Из монастыря к нам на Сатис прислали рабочих, чтобы ночью гнать коров в монастырь. А то назавтра их не будет — заберут. Вот мы всю ночь — ой, батюшки, всю ночь! — стадо вели. А с коровами намучились! А с телятишками-то!.. Какие маленькие — были там и по пяти дней, — тех на телегу положили. Коров много, и телят было много.

Назад Дальше