В ответ он заявил мне, что жизнь ему опостылела, что душа его истерзана муками совести и что единственным утешением на земле была бы для него возможность облегчить эти муки полным признанием своей вины и получить надежду на загробное прощение, искупив преступление смертью на виселице. Все это и еще очень многое в том же роде изложил мне со стонами и вздохами малодушный парень. Я с радостью тут же на месте записал бы его признания, чтобы унести с собою, но он отказался исповедаться мне или вообще кому бы то ни было, кроме священника, умоляя меня привести к нему духовное лицо. Сперва я сказал ему, что это невозможно, но, тронутый его отчаянием и угрызениями совести, обещал, наконец, привести к нему нынче же вечером священника, который преподаст ему духовное утешение и запишет его показания. В тот момент у меня мелькнула мысль явиться к нему, переодевшись «попиком»,[874] и выполнить оба эти дела, но затем я придумал и кое-что получше.
Поскольку, ваша честь, власти не ценят мою особу так, как следовало бы, признание, сделанное мне, может показаться им менее достойным внимания, чем если бы оно было сделано кому-нибудь другому, — ну, например, джентльмену вроде вас. Кроме того, не годится мне свидетельствовать против собрата, и это по двум причинам: во-первых, я дал торжественную клятву никогда этого не делать, во-вторых, если я это сделаю, то почти наверняка отправлюсь вслед за сэром Джоном Тиррелом в лучший мир. Поэтому, по новому моему плану, если вы его примете, в качестве священника выступит ваша честь: признание будет сделано вам, и вы его, разумеется, запишете. Должен откровенно признаться, что план этот представляет значительные трудности и даже некоторую опасность: ведь я не только должен выдать вас Доусону за священника, но и Чертовке Бесс — за одного из наших ребят, ибо мне даже незачем объяснять вам, что настоящему священнику, сколько бы он ни стучался, она ни за что не откроет. Поэтому вы должны быть немы, как крот, разве что она начнет с вами разговор на нашем жаргоне; в этом же случае вам надо будет отвечать то, что я подскажу, — не то все раскроется, и если в это время там окажется кто-либо из наших товарищей, выйти оттуда нам обоим будет еще труднее, чем войти.
— Любезный мистер Джоб, — ответил я, — по-моему, есть план гораздо более удобный. Заключается он в том, чтобы попросту сообщить агентам Боу-стрит, где можно обнаружить Доусона, и, я думаю, они сумеют вырвать его из объятий миссис Чертовки Бесс без труда и не подвергаясь опасности.
Джонсон улыбнулся.
— Не долго придется мне пользоваться предложенной вами пенсией, если я напущу ищеек на наше самое тайное убежище. Не пройдет и недели, как меня укокошат. Вы тоже, если пойдете со мною сегодня, никогда не узнаете этого места и не сможете обнаружить его снова, даже если станете обыскивать весь Лондон с помощью всей лондонской полиции. К тому же Доусон в этом доме не единственный, кого разыскивают власти, — там есть еще много других, натыканных по разным помещениям, точно чернослив в пудинге, и я вовсе не хочу посылать их на виселицу. Боже сохрани, чтобы я их выдал, да еще задаром! Нет, ваша честь, это — единственный план, который мог прийти мне в голову. Если вы его не одобряете (а он, конечно, не бог весть что), мне придется выдумать что-нибудь другое, но это может потребовать некоторого времени.
— Нет, мой славный Джоб, — ответил я, — я готов вас сопровождать. Но, может быть, нам удалось бы не только записать признание Доусона, но и вызволить его самого? Личные его показания стоят гораздо больше письменных.
— Безусловно, — ответил Джоб, — и если нам удастся ускользнуть от Бесс, мы так и сделаем. Однако не следует упускать то, что мы наверное можем получить, гонясь во что бы то ни стало за тем, чего можем и не добиться. Сперва получим от Доусона письменное признание, а затем уже будем пытаться вызволить его самого. В пользу этого у меня, сэр, есть еще одно соображение, которое стало бы вам вполне понятно, знай вы так же хорошо, как я, чего стоит раскаяние жуликов. Словом, это хорошо объясняет старая притча насчет заболевшего дьявола. Покуда Доусон прозябает в мрачной дыре и в каждом углу видит черта, он, может быть, и жаждет сознаться, но на вольном воздухе ему этого, пожалуй, не так уж захочется. Темнота и одиночество, как ни странно, повышают совестливость в человеке, и не надо нам упускать возможности, которую они нам дают.
— Вы рассуждаете замечательно, — вскричал я, — и я горю нетерпением сопровождать вас! В котором часу мы отправимся?
— Около полуночи, — ответил Джонсон. — Но вашей чести предварительно придется вспомнить школьные годы и кое-что заучить. Предположим, Бесс обратится к вам с такими словами: «Ну, ты, попик, что больше любишь — тянуть зелье или молоть на деревянной мельнице?»[875] Держу пари, что вы не сумеете ответить.
— Боюсь, что вы правы, мистер Джонсон, — сказал я смиренным тоном.
— Неважно, — ответил сострадательный Джоб, — все мы рождаемся невеждами, — в один день всему не научишься. Но до вечера я сумею обучить вас кое-каким наиболее употребительным словам этой латыни, а предварительно предупрежу старую даму, что она повстречается с новичком в нашей профессии. Но так как перед уходом вас придется переодеть, а здесь этого сделать нельзя, может быть, вы у меня отобедаете?
— Буду счастлив, — сказал я, в немалой степени удивленный этим приглашением.
— Я живу на Шарлотт-стрит, Блумсбери, дом номер… Спросите капитана де Курси, — с достоинством произнес Джоб. — Обедать будем в пять, чтобы осталось достаточно времени для вашей подготовки.
— Охотно, — сказал я. Затем мистер Джонсон поднялся и, напомнив мне, что я обещал молчать, удалился.
ГЛАВА LXXXI
Pectus praeceptis format amicis.
Ногat.[876]Est quodara prodire tenus, si non datur ultra.
jbid.[877]При всей своей любви к разным смелым выходкам, забавам и приключениям вряд ли я решил бы позабавиться вечером именно так, как мне предстояло, если бы это зависело только от моего желания. Но положение, в котором находился Гленвил, не позволяло мне думать о себе. Поэтому я не только пренебрег опасностью, которой должен был подвергнуться, но даже с величайшим нетерпением ожидал часа, когда пора будет идти к Джонсону.
Однако до пяти у меня оставалось еще много времени, и, вспомнив об Эллен, я вдруг ясно понял, как мне надлежит его провести. Я направился к Баркли-сквер. Когда я вошел в гостиную, леди Гленвил стремительно поднялась мне навстречу.
— Вы не видели Реджиналда? — спросила она. — Или, может быть, вы знаете, где он находится?
Я самым беспечным тоном ответил, что он уехал на несколько дней из города, притом, насколько мне известно, просто так, подышать деревенским воздухом.
— Вы меня немного успокоили, — сказала леди Гленвил. — Сеймур вел себя так странно, что мы все тут переволновались. Когда он сказал нам, что Реджиналд уехал из города, у него был такой смущенный вид, что я и впрямь подумала, не случилось ли какой беды.
Я сел подле Эллен, которая, казалось, целиком была поглощена своим занятием — вязанием кошелька. В то время как я шептал ей на ухо слова, от которых лицо ее беспрестанно заливалось румянцем, леди Гленвил прервала меня восклицанием:
— Читали вы сегодняшние газеты, мистер Пелэм? — а когда я ответил, что нет, показала мне заметку в «Морнинг Хералд», над которой, по ее словам, обе они все утро ломали себе голову. Заметка гласила:
Позавчера вечером некое знатное лицо, пользующееся большой известностью, было негласным образом доставлено к судебному следователю в ***. Там оно было подвергнуто допросу, но по какому поводу — остается пока в глубокой тайне, так же как и имя задержанного.
Думается мне, я так хорошо умею владеть собой, что цвет лица у меня не изменился бы и ни один мускул не дрогнул, узнай я даже о самом страшном несчастий, которое могло бы меня постичь. Поэтому я не выдал тех переживаний, которые вызвала у меня эта заметка, а, наоборот, изобразил такое же недоумение, как леди Гленвил, принялся вместе с нею удивляться и строить всевозможные догадки, пока она, вспомнив, наконец, какое у меня отныне положение в их семье, не оставила меня вдвоем с Эллен.
Почему tête-а-tête двух влюбленных так неинтересен всему остальному миру, — ведь в этом мире нет почти ни одного существа, которое бы когда-нибудь не любило? Выражение всех прочих чувств нам близко и понятно, выражение любовных — надоедает и докучает. Но это наше свидание было совсем не похоже на сладостные встречи, которые знает каждая любовь на своей заре. Я не в силах был целиком отдаться счастью, которое в одно мгновение могло быть уничтожено. И хотя я старался скрыть от Эллен свою холодность и свое беспокойство, мне казалось преступлением даже проявлять какую бы то ни было пылкость чувств, в то время как Гленвил находился в полном одиночестве, в тюрьме, обвинение в убийстве с него не было снято и ему грозила все та же печальная участь.
Почему tête-а-tête двух влюбленных так неинтересен всему остальному миру, — ведь в этом мире нет почти ни одного существа, которое бы когда-нибудь не любило? Выражение всех прочих чувств нам близко и понятно, выражение любовных — надоедает и докучает. Но это наше свидание было совсем не похоже на сладостные встречи, которые знает каждая любовь на своей заре. Я не в силах был целиком отдаться счастью, которое в одно мгновение могло быть уничтожено. И хотя я старался скрыть от Эллен свою холодность и свое беспокойство, мне казалось преступлением даже проявлять какую бы то ни было пылкость чувств, в то время как Гленвил находился в полном одиночестве, в тюрьме, обвинение в убийстве с него не было снято и ему грозила все та же печальная участь.
Не было еще четырех, когда я оставил Эллен и, не возвращаясь в гостиницу, вскочил в наемный экипаж и поехал на Шарлотт-стрит. Любезный Джоб принял меня, со свойственными ему достоинством и непринужденностью. Квартира его помещалась во втором этаже и обставлена была в соответствии с блумсберийскими понятиями об элегантности: новые брюссельские ковры, необычайно яркие по краскам; выпуклые зеркала в массивных золоченых рамах, увенчанных орлами, стулья из розового дерева с ситцевой обивкой, блестящие каминные решетки с украшениями в виде цветочных горшков из желтой бумаги, словом, вся та подчеркнутая нарядность меблировки, которую Винсент довольно удачно определил, как «стиль упаковки для чая». Джонсон, по всей видимости, весьма гордился своей квартирой, и потому я стал всячески расхваливать ее изящнее убранство.
— Скажу вам по секрету, — молвил он, — хозяйка моя вдова, она считает меня офицером в отставке и рассчитывает, что я на ней женюсь. Бедная женщина! Мои черные кудри и зеленый сюртук делают чудеса, которым даже я изумляюсь. Какой смысл вору ходить голодранцем, когда гораздо выгоднее быть щеголем?
— Правильно, мистер Джонсон! — сказал я. — Но, должен признаться, я удивлен, что такой одаренный джентльмен, как вы, питает склонность к самому низкому в его профессии роду искусства. Я всегда полагал, что в вашем деле карманные кражи — достояние воров самого последнего разряда. Теперь же на собственном горьком опыте мне довелось убедиться, что и вы не пренебрегаете ловкостью рук.
— Ваша честь говорите, как знаток, — ответил Джоб. Действительно, мне следовало бы презирать «низший», как вы справедливо изволили сказать, в нашей профессии род искусства, если бы я не гордился тем, что умею придавать ему особую прелесть и облекать его особым достоинством, которыми оно ранее никогда не обладало. Чтобы вы получили некоторое представление о высоком искусстве, каким является у меня ловкость рук, узнайте, что я уже четыре раза бывал в том магазине, где, как вы заметили, я позаимствовал бриллиантовое кольцо, ныне сверкающее на моем мизинце. И все четыре раза я уносил оттуда кое-что на память о моем посещении. А между тем хозяин настолько не подозревает меня, что уже дважды доверчиво излагал мне горестную повесть о тех утратах, виновником коих является не кто иной, как я. И я не сомневаюсь, что через несколько дней услышу со всеми подробностями рассказ и о том исчезнувшем бриллианте, который сейчас находится у меня, а также самое обстоятельное описание наружности и манер вашей чести! Сознайтесь, что было бы жаль, если бы я из пустой гордости зарыл в землю талант, дарованный мне провидением! Презирать тонкое изящество искусства, в котором я столь успешно подвизаюсь, было бы, на мой взгляд, так же нелепо, как эпическому поэту пренебрегать сочинением превосходной эпиграммы или вдохновенному композитору — безупречной мелодией какой-нибудь песенки.
— Браво, мистер Джоб! — сказал я. — Конечно, подлинно великий человек может придать блеск даже мелочам.
Я бы продолжал и далее распространяться на этот счет, но меня прервало появление хозяйки: это была привлекательная, даже красивая, хорошо одетая и вообще приятная женщина в возрасте около тридцати девяти лет и одиннадцати месяцев, или же, если говорить, избегая излишней точности, в возрасте между тридцатью и сорока годами. Она явилась сообщить, что внизу уже подан обед. Мы спустились в столовую и нашли там роскошную трапезу — ростбиф и рыбу, а за этой первой сменой последовало то, что у простых людей считается высшим деликатесом — жареная утка с зеленым горошком.
— Честное слово, мистер Джонсон, — сказал я, — да вы просто по-царски живете. Ваши еженедельные хозяйственные расходы для холостого джентльмена должны быть не малы!
— Не знаю, — ответил Джоб с барственно-безразличным виДом. — Моей славной хозяйке я пока ничем, кроме комплиментов, не платил, да и в дальнейшем, вероятно, только этим и ограничусь.
Могла ли быть лучшая иллюстрация к призыву Мура:
Веселого рыцаря, дамы, страшитесь! и т. д.
После обеда мы возвратились в апартаменты, которые Джоб высокопарно именовал своими «личными», и там он принялся обучать меня тем фразам воровского языка, которые могли мне особенно понадобиться во время предстоящего нам дела. Блатная часть моего кембриджского образования дала мне некоторые начатки познаний в этой области, благодаря чему наставления Джоба были для меня не так уж странны и сложны. В усвоении этой «сладостной и святой» науки и протекало время, пока не наступила для меня пора одеваться. Тогда мистер Джонсон провел меня в священнейшее место — свою опочивальню. Входя в комнату, я наткнулся на огромный сундук. Услышав, как уста мои изрекли при этом невольное проклятие.
Джонсон сказал:
— Ах, сэр, будьте так любезны, попробуйте сдвинуть этот сундук с места.
Я исполнил его просьбу, но сундук ни на дюйм не сдвинулся.
— Думаю, что вашей чести никогда еще не случалось видеть такой тяжелой шкатулки с драгоценностями, — с улыбкой заметил Джонсон.
— Шкатулки с драгоценностями! — повторил я.
— Да, — ответствовал Джонсон, — шкатулки с драгоценностями, ибо сундук этот полон драгоценных камней! Когда я уеду, немало задолжав славной моей хозяюшке, я попрошу ее самым проникновенным тоном получше беречь «мой ящик». Черт возьми! Для Мак-Адама[878] это действительно настоящее сокровище — его содержимым можно замостить улицу.
С этими словами мистер Джонсон открыл платяной шкаф и достал оттуда порыжевший черный костюм.
— Вот! — промолвил он с весьма довольным видом, — вот! Это ваш первый шаг к кафедре проповедника.
Я снял свое собственное одеяние и, горестно вздыхая при мысли о том, какой безобразный вид сейчас приму, постепенно облекся в ризы, подобающие духовному лицу. Они оказались слишком широки для меня и вдобавок коротковаты. Но Джонсон любовался мною со всех сторон, словно я был его старшим сыном, впервые надевшим длинные брюки, и, восторженно помянув черта, заявил, что платье — точно на меня сшито.
Затем мой хозяин открыл большую оловянную шкатулку и извлек из нее всевозможные коробочки с пудрой и красками и флаконы с жидкостями. Только мое пламенное дружеское чувство к Гленвилу могло заставить меня перенести ту операцию, которой мне пришлось подвергнуться. «Ну, — подумал я со слезами на глазах, — теперь у меня уже никогда не будет приличного цвета лица!» Конец венчает дело, и вот, четыре раза лязгнув ножницами, Джонсон отхватил мои роскошные кудри, которым я дал отрасти настолько, что они угрожали не подчиниться новой династии избранной Джонсоном для пресловутого увенчания дела. Династию эту представил косматый, но замечательно сделанный парик соломенно-желтого оттенка. Когда же я был переряжен таким образом с головы до пят, Джоб подвел меня к длинному трюмо.
Гляди я на свое отражение хоть целую вечность, я так и не узнал бы ни фигуры своей, ни лица. Можно было подумать, что моя душа подлинно переселилась в какое-то другое тело, не перенеся в него ни единой частицы первоначального. Удивительнее всего было то, что даже мне самому новый облик мой не показался смешным и окарикатуренным, — такое искусство проявил в данном случае мистер Джонсон. Я произнес ему панегирик, который он и принял au pied de la lettre.[879] Никогда еще не видел я человека, столь тщеславящегося тем, что он жулик.
— Но, — спросил я его, — зачем нужно это переодевание? Ваши друзья, по всей вероятности, хорошо знают искусство преображаться и все его тайны и потому легко разберутся, в чем дело, несмотря на все совершенство, которого вы тут достигли. А поскольку они меня никогда раньше не видали, ничто не изменилось бы, если бы я появился в своем собственном облике.
— Правильно, — ответил Джоб, — но вы не подумали, что, не замаскировавшись, вы могли бы быть узнаны впоследствии: наши друзья прогуливаются по Бонд-стрит так же, как ваша честь, а в таком случае вы рисковали бы, что вас, как говорится, в одночасье подстрелят.