Я бегло, неполно обрисовал здесь характер Реджиналда Гленвила — того из товарищей моих юных лет, кто более всех отличался от меня и, однако, был мне всех дороже, того, чья последующая судьба теснейшим образом переплелась с моей собственной.
Перейдя в последний класс, я покинул Итон. Поскольку меня считали отменно воспитанным и образованным юношей, приверженцам нынешней системы воспитания, возможно, будет приятно, если я ненадолго задержусь и перечислю все, что я тогда знал. Я мог за полчаса сочинить пятьдесят рифмованных строк на латинском языке; мог, не пользуясь английским подстрочником, разобраться в синтаксисе любого нетрудного латинского автора, а пользуясь подстрочником — справиться со многими трудными авторами; свободно читал по-гречески и даже мог перевести текст при помощи латинского перевода, напечатанного внизу страницы. Мне приписывали выдающиеся способности, ибо я потратил только восемь лет на приобретение этих обширных знаний; но у вас есть все основания полагать, что, поскольку в свете никогда не имеешь случая их освежить, я позабыл всю свою ученость, прежде чем мне исполнилось двадцать пять лет. А так как за все это время об изучении английского языка и речи не было; так как, когда я однажды, в час досуга, взялся было читать стихи Поупа[75], меня высмеяли и обозвали «зубрилой»; так как моя мать, отдав меня в школу, перестала внушать мне любовь к литературе, и, наконец, так как, сколько бы учителя ни спорили против этого, в наши дни ничто не познается по наитию, — вы имеете столь же веские основания полагать, что в восемнадцать лет, когда я расстался с Итоном, я был глубочайшим невеждой во всем, что касается английской литературы, английских законов и английской истории (за исключением упомянутой выше побасенки о королеве Елизавете и лорде Эссексе).
В этом возрасте меня отправили в Кембридж, где я два года щеголял в синем с серебром одеянии студента колледжа св. Троицы. По истечении этого срока я (как потомок английских королей) был удостоен почетной степени; я полагаю, что они именуются так в отличие от ученых степеней, которые, после трех лет усидчивых занятий, присуждаются бледнолицым молодым людям в очках и нитяных чулках.
У меня осталось лишь смутное воспоминание о том, как я проводил время в Кембридже. В моей комнате стояли клавикорды, и в деревушке, на расстоянии двух миль от города, я снял бильярд для себя одного; попеременно развлекаясь тем и другим, я развил свой ум гораздо больше, чем на то можно было рассчитывать. Правду сказать, от всего вокруг разило пошлостью. Студенты лакали пиво галлонами и пожирали сыр целыми кругами; носили куцые куртки, на манер жокейских; в разговоре употребляли какой-то воровской жаргон, на пари участвовали в конских бегах и неистово ругались, когда проигрывали; пускали дым прямо в лицо собеседнику и харкали на пол. Самым благородным делом у них считалось лихо править почтовой каретой, самым доблестным подвигом — подраться с кучером, самым утонченным вниманием к женщине — перемигиваться с трактирной служанкой. Я думаю, мне поверят на слово, если я скажу, что без особого сожаления расстался с обществом, которое здесь изобразил. Когда я пришел проститься с моим наставником по колледжу, он, дружески пожимая мне руку, сказал:
— Мистер Пелэм, вы вели себя образцово: вы никогда не топтали из озорства траву на лужайке перед колледжами, не науськивали вашу собаку на проректора, не носились на тандеме[76] по утрам и не разбивали уличных фонарей по ночам, не ходили в часовню колледжа, чтобы выставлять себя там в пьяном виде, и не являлись в аудиторию, чтобы передразнивать профессоров. А ведь именно так ведут себя обычно молодые люди из хороших, состоятельных семей. Но вы себя вели иначе. Сэр, вы были гордостью вашего колледжа.
На этом моя ученая карьера закончилась. Тот, кто откажется признать, что она сделала честь моим учителям, обогатила мой ум и принесла пользу обществу, — человек ограниченный и невежественный и не имеет никакого представления о преимуществах нынешней системы воспитания и образования.
ГЛАВА III
Рабом тщеславья быть — удел нам дан!
Безумства, роскошь — все это обман!
Открытый дом, где вечно толчея.
К тому времени, когда я уехал из Кембриджа, мое здоровье сильно расстроилось; а так как светские люди еще не возвратились в Лондон, то я охотно принял приглашение сэра Лайонела Гаррета погостить у него в поместье. И вот, в морозное зимнее утро, заботливо укутанный в три теплых плаща и полный надежд на живительное действие свежего воздуха и моциона, я покатил по большой дороге в Гаррет-парк.
Сэр Лайонел Гаррет был человек весьма распространенного в Англии склада; изобразив его, я тем самым изображу всю эту породу людей. Он происходил из знатной семьи; его предки в течение нескольких столетий проживали в своих имениях, расположенных в графстве Норфолк. Достигнув совершеннолетия, сэр Лайонел стал владельцем изрядного состояния и тотчас, в возрасте двадцати одного года, устремился в Лондон. То был неотесанный, неуклюжий юнец с гладко зачесанными волосами, обычно носивший зеленый фрак. Его столичные друзья принадлежали к тому кругу, члены которого стоят намного выше представителей светского тона, покуда не стремятся усвоить его; но однажды задавшись этой целью, они сбиваются с толку, утрачивают равновесие и оказываются несравненно ниже сферы этого тона. Я разумею тот круг, который именуется респектабельным и состоит из пожилых пэров старого закала; из провинциальных помещиков, упорно не соглашавшихся разлюбить вино и возненавидеть французов;[79] из генералов, усердно служивших в армии; из «старших братьев», которые унаследовали от отцов кое-что сверх заложенных поместий; из «младших братьев», научившихся отличать доход с капитала от самого капитала. К этому же кругу можно причислить и всех баронетов, ибо я подметил, что баронеты неизменно держатся вместе, словно пчелы или шотландцы; вот почему я, встретившись у какого-нибудь баронета с джентльменом, которого не имею удовольствия знать, всегда именую его «сэр Джон»[80].
Итак, после всего вышесказанного вряд ли покажется удивительным, что в этот круг вошел сэр Лайонел Гаррет, уже не увалень с прямыми волосами, в зеленом фраке, а изящный юноша с тонкой талией и пышными кудрями, обладатель скаковых лошадей и густых бакенбард, ночью танцевавший до упаду, днем бездельничавший до одури, любимец престарелых дам, Филандр[81] молодых.
И вот, в некий злосчастный вечер, сэр Лайонел был представлен знаменитой герцогине Д.[82] С этой минуты у него голова пошла кругом. До того времени ему всегда казалось, что он некто сэр Лайонел Гаррет, джентльмен приятной наружности, имеющий восемь тысяч фунтов годового дохода; теперь ему стало ясно, что он — никто, если только не получит доступ в салон леди Дж. и не будет представлен леди С. Пренебрегая тем значением, до которого могли его возвысить собственные качества, он отныне стал полагать свое счастье единственно в том, чтобы вращаться среди значительных лиц. Все, чем он обладал — богатство, старинное имя, положение, — все это теперь было ему совершенно безразлично; он должен войти в круг людей светского тона — иначе он песчинка, ничто, жалкий червь, а не человек. Никто из стряпчих в Грейз-Инн[83], никто из каторжан, прикованных к веслу, никогда не вкладывал в свою работу столько сил, сколько сэр Лайонел Гаррет — в свою. Тон — для холостого человека цель вполне достижимая. Сэр Лайонел уже почти добился вожделенного отличия, когда увидел, полюбил и избрал своей женой леди Хэрьет Вудсток.
Особа, с которой он сочетался браком, была из не очень богатой семьи, лишь недавно получившей титул, и столь же упорно, как сам сэр Лайонел, боролась за признание в высшем обществе, но об этих усилиях он и не подозревал; он видел, что она бывает в большом свете — и вообразил, что она там царит; она была там ничтожным персонажем, ему казалось, что она — главное лицо. Леди Хэрьет уже минуло двадцать четыре года, она была хитра и ничего не имела ни против того, чтобы выйти замуж, ни против того, чтобы сменить фамилию Вудсток на Гаррет. Она поддерживала заблуждение баронета до того дня, когда ему уже поздно было исправить свою ошибку.
Супружество нисколько не образумило сэра Лайонела. Устремления его жены совпадали с его собственными; Гарреты могли занять видное положение в провинции — и предпочли ничтожное положение в столице; могли сами выбирать друзей по своему вкусу среди людей всеми уважаемых и родовитых — и предпочитали поверхностное знакомство со снисходившими до них людьми светского тона. Вращаться в свете — в этом заключался весь смысл их существования, и единственным удовольствием в их жизни были те труды, которых им это стоило. Разве я не сказал правду, предупредив, что изображу людей, встречающихся весьма часто? Найдется ли среди читателей хоть один, кто не узнает здесь того, все быстрее растущего слоя населения Англии, представители которого сочли бы себя кровно оскорбленными, если бы им сказали, что они вполне заслуживают уважения общества по своим собственным качествам? Которые считают за честь, что своей репутацией они обязаны своим знакомствам? Которые во имя того, чтобы вести полную беспокойства жизнь ради людей, нимало ими не дорожащих, отказываются от возможности спокойно жить для себя, чувствуют себя несчастными, когда ими не повелевают другие, и весь свой век, охая и стеная, прилагают огромные усилия к тому, чтобы утратить свою независимость?
Супружество нисколько не образумило сэра Лайонела. Устремления его жены совпадали с его собственными; Гарреты могли занять видное положение в провинции — и предпочли ничтожное положение в столице; могли сами выбирать друзей по своему вкусу среди людей всеми уважаемых и родовитых — и предпочитали поверхностное знакомство со снисходившими до них людьми светского тона. Вращаться в свете — в этом заключался весь смысл их существования, и единственным удовольствием в их жизни были те труды, которых им это стоило. Разве я не сказал правду, предупредив, что изображу людей, встречающихся весьма часто? Найдется ли среди читателей хоть один, кто не узнает здесь того, все быстрее растущего слоя населения Англии, представители которого сочли бы себя кровно оскорбленными, если бы им сказали, что они вполне заслуживают уважения общества по своим собственным качествам? Которые считают за честь, что своей репутацией они обязаны своим знакомствам? Которые во имя того, чтобы вести полную беспокойства жизнь ради людей, нимало ими не дорожащих, отказываются от возможности спокойно жить для себя, чувствуют себя несчастными, когда ими не повелевают другие, и весь свой век, охая и стеная, прилагают огромные усилия к тому, чтобы утратить свою независимость?
Я приехал в Гаррет-парк перед самым обедом и едва успел переодеться. Совершив этот обряд, я стал спускаться с лестницы, — и услышал, как чей-то нежный голос, слегка шепелявя, произнес мое имя:
— Генри Пелэм! Боже, как это прелестно звучит! Он хорош собой?
— Скорее distingué[84], чем красив, — последовал не очень-то обрадовавший меня ответ; по важному, медлительному тону я сразу догадался, что говорит леди Хэрьет Гаррет. Шепелявый голосок снова спросил:
— Как вы думаете, может он чем-нибудь пригодиться нам?
— Чем-нибудь! — возмущенно воскликнула леди Хэрьет. — Он будет лордом Гленморрис! И он сын леди Фрэнсес Пелэм!
— Вот как! — небрежно отозвалась шепелявящая дама. — А умеет он сочинять стихи и разыгрывать proverbes?[85]
— Нет, леди Хэрьет, — сказал я, представ перед ними, — не умеет; но разрешите мне, через ваше посредство, заверить леди Нелторп, что он умеет восхищаться теми, кто на это способен.
— Стало быть, вы меня знаете? — сказала шепелявящая дама. — Я вижу, мы будем друзьями. — С этими словами она отошла от леди Хэрьет, взяла меня под руку и начала болтать о людях, о событиях, о поэзии, о фарфоре, о французских пьесах, о музыке, пока я не очутился рядом с ней за столом и не принялся усердно расхваливать ей необычайные достоинства рыбы под бешамелью, чтобы хоть ненадолго заставить ее замолчать.
Я воспользовался этой передышкой, чтобы осмотреться в небольшом кружке, центром которого была леди Хэрьет. На первом месте там блистал мистер Дэвисон, великий знаток политической экономии, низенький тучный темноволосый джентльмен со спокойным, безмятежным, сонным выражением лица; при виде его мне всегда живо вспоминается глубокое кресло моей бабушки; рядом с ним сидела маленькая вертлявая женщина, вся блеск и движение, то и дело обводившая стол серыми сверлящими глазками.
Как мне потом сказала леди Нелторп, то была некая мисс Траффорд, особа незаменимая для провинциальной жизни во время рождественских праздников; владельцы поместий наперебой приглашали ее к себе; леди Нелторп уверяла меня, что мисс Траффорд умеет великолепно подражать кому угодно, великолепно играет на сцене и бесподобно декламирует; умеет сочинять стихи и тачать башмаки и в довершение всего — изумительно гадает на картах: ее предсказания всегда сбываются!
Был там и мистер Уормвуд[86], noli me tangere[87] литературных львов, писатель, расточавший в беседе не розы, а одни только тернии. Его никак нельзя было обвинить в той льстивости, которую обычно приписывают людям его профессии; за всю свою долгую, богатую событиями жизнь он никогда никому не сказал учтивого слова. Он никем не был любим — и поэтому всеми recherché[88], ибо в Англии всякий, кто приобрел известность хотя бы даже уменьем досаждать, может быть уверен, что с ним будут носиться.
Напротив него сидел умнейший, но строивший из себя педанта лорд Винсент, один из тех, которые всю свою жизнь остаются многообещающими молодыми людьми; эти люди до четырех часов пополудни сидят дома, в халате, над внушительным in quarto;[89] в разгар парламентской сессии обязательно на шесть недель уезжают в деревню, чтобы на досуге вызубрить там «импровизированную отповедь», и всегда уверяют, что печатают обширное сочинение, которое, однако, никогда не выходит в свет.
Что до леди Нелторп — я уже неоднократно встречался с ней. Считали, что она не лишена талантов; была не в меру восторженна, писала стихи в альбомах, делала всеобщим посмешищем своего мужа, страстного любителя охоты на лисиц, и была известна своим сильным penchant pour les beaux arts et les beaux hommes[90].
Далее, среди приглашенных было четверо или пятеро безвестных, ничем не блиставших молодых людей из породы «младших братьев» — хорошие стрелки и неважные женихи; несколько пожилых дам, из тех, что обитают на Бейкер-стрит[91] и подолгу сражаются в вист; и несколько молодых особ, которые не прикасались к вину и каждую фразу начинали обращением «сэр». Я должен, однако, выделить среди них прекраснейшую леди Розвил, быть может, самую обворожительную женщину того времени. По-видимому, она здесь была главным лицом, да иначе и не могло быть там, где должным образом ценят светский тон. За всю свою жизнь я видал только одну женщину, превосходившую ее красотой. У леди Розвил были темно-синие глаза, нежнейший румянец на лице, волосы прекрасного каштанового цвета, а очертания полного и в то же время стройного стана были столь безупречны, что сам мистер Уормвуд — и тот не нашел бы к чему придраться.
Хотя ей было всего двадцать пять лет, она уже занимала то положение, которое одно избавляет женщину от зависимости: она вдовствовала. Лорд Розвил, скончавшийся года два назад, наслаждался супружеским счастьем лишь в течение нескольких месяцев; но этот краткий срок оказался достаточным, чтобы он оценил все качества своей супруги и увековечил свою признательность, завещав ей ту весьма значительную часть своих владений, которая не входила в состав неотчуждаемой родовой собственности.
Она очень любила общество literati[92], хотя отнюдь не притязала на то, чтобы самой войти в это сословие. Но более всего в леди Розвил пленяла ее манера держать себя в свете, совершенно отличная от того, как держали себя все другие женщины, и, однако, вы не могли, даже в ничтожнейших мелочах, определить, в чем именно заключается различие, а это, на мой взгляд, самый верный признак утонченной воспитанности. Она восхищает вас, но должна проявляться столь ненавязчиво и неприметно, что вы никак не можете установить непосредственную причину своего восхищения.
— Скажите, прошу вас, — обратился лорд Винсент к мистеру Уормвуду, — вы нынче гостили у П.?
— Нет, — ответил Уормвуд.
— Я гостила, милорд, — сказала мисс Траффорд, никогда не упускавшая случая вставить словечко.
— Вот как! А они, наверно, отправили вас, по своему обыкновению, ночевать в «Корону» и, как всегда, притащив вас к себе, за пятьдесят миль от города, стали рассыпаться всё в тех же вечных извинениях — дом битком набит… не хватает постелей… все заняты — до гостиницы рукой подать. Ох! Век не забуду эту гостиницу, с ее громким названием и жесткими тюфяками.
Тревожен сон под гордою короной…[93]
— Ха-ха! Превосходно! — воскликнула мисс Траффорд — она всегда первая подхватывала каламбур. — Именно так они с нами обошлись; всех нас — несчастного старого лорда Белтона, с его ревматизмом; толстяка лорда Гранта, с его одышкой, да еще трех холостяков помоложе и меня — всех нас под надежной охраной спровадили в это убежище для бездомных.
— А! Грант! Грант! — воскликнул лорд Винсент, обрадовавшись случаю снова позабавиться игрой слов. — Он как-то ночевал там одновременно со мной, и, когда утром я увидел, как эта бесформенная туша, переваливаясь с боку на бок, выходит из гостиницы, я сказал Темплу: «Это — самый жирный кус[94], который когда-либо жаловала Корона!»[95]
— Очень хорошо, — с глубокомысленным видом отозвался Уормвуд. — Винсент, вы и впрямь с годами становитесь законченным острословом! Вы, разумеется, знали Джекила! Бедняга — вот уж кто подлинно был силен в каламбурах! Но человек пренеприятный — особенно за столом, — ведь каламбуристы не бывают обходительны! Мистер Дэвисон, будьте добры сказать, что это за кушанье там, возле вас?
— Это сальми из куропаток с трюфелями, — ответил знаток политической экономии, большой гурман.