Про баб (сборник) - Барановский Михаил Анатольевич 17 стр.


– Ты можешь объяснить, что произошло? – Анна включает свет и садится на краешек стула.

– Я загорелся.

– Как это?

– Вспыхнул.

– Где твоя мама?

– Уехала отмечать День Победы.

– Значит, все живы. Это уже хорошо, – облегченно вздыхает Анна. – Что здесь горело?

Анна обследует квартиру. Натыкается на папку «Жизнь – говно» и на поднос, в котором дышит от движения воздуха горка пепла.

– Ты сжег пьесу?

– Мне тридцать шесть лет! – не замечая вопроса, трагическим голосом произносит он.

Анна садится на пол напротив Ильи:

– Я знаю. Ну, и что?

– Я недавно сказал маме: «Мама, мне тридцать шесть лет». У меня как будто оборвалось что-то внутри.

– Что там могло оборваться?

– Я вдруг понял, что мне тридцать шесть лет. А живу, как мальчишка. Когда тебе тридцать шесть, ты как-то по-другому должен себя вести… С чувством собственного достоинства. Когда я разговариваю с кем-нибудь, кроме мамы, все время хочется почесать ухо или нос. Не потому что чешется, а чтобы спрятаться от какой-то неловкости. И еще эти просительные интонации, даже когда я никого ни о чем не прошу. Я не могу от них избавиться. Заискивающие позы, мимика… Все это не достойно тридцатишестилетнего мужчины. У меня ничего нет: ни жены, ни детей, ни квартиры, ни постоянной работы, ни денег. Даже друзья все уехали. Я как будто не живу. Я не оставляю никаких следов. Как привидение.

– Жизнь – говно?

– Я не смог придумать другого названия.

– Почему ты до сих пор не уехал?

– Наверное, из-за лени. Как подумаю: продавать квартиру, отправлять багаж, маму, оформлять кучу документов. А потом устраиваться, учить язык, искать работу… Мне лень всем этим заниматься, и во имя чего? Как в том анекдоте. «Доктор, я жить буду?» – «А смысл?» Если здесь не получилось, то и там не получится.

– Кто сказал, что здесь не получилось?

– Это же настолько очевидно, что даже не нужно произносить вслух… Я думал – я писатель. Я ушел из газеты, чтобы меня ничего не отвлекало от творчества. Я писал, отправлял рассказы в журналы, в издательства. И ждал славы. Или как минимум гонораров… Только однажды мою повесть начала публиковать одна газета. Они печатали ее по главкам из номера в номер. Где-то на ее середине в газету пришел новый редактор, который не хотел печатать мою повесть. В очередном номере он дал очередную главу. Она заканчивалась словами: «Тимофей накинул на плечи полушубок и вышел во двор». Редактор дописал: «С тех пор его никто не видел». На этом повесть закончилась. И все – как отрезало. Где-то я читал о том, что самое счастливое мгновение счастливого человека – это когда он засыпает, а самое несчастное мгновение несчастного человека – когда он пробуждается. Каждое утро я просыпаюсь и с ужасом думаю о том, что сегодня будет такой же бездарный день, как вчера. Просто сейчас я понял это как-то… Как-то очень отчетливо.

– Если очень плохо сейчас, значит, потом будет очень хорошо, – старательно успокаивает его Анна. – Ты же знаешь, жизнь как зебра: черная полоса, белая полоса…

– У моей зебры нет белых полос. – Илья безутешен. – Прости меня, пожалуйста.

– За что?

– За это нытье. Не знаю, почему я тебе все это говорю. Прости… Ты потратила на меня кучу денег…

– Ты кому-нибудь показывал свою пьесу?

– Только маме.

– И что говорит мама?

– Что она может сказать? Естественно, что это гениально.

– Ну, вот видишь.

– Перестань.

– Ты должен дать мне прочитать. Я, конечно, не литературный критик… Только не говори мне, что ты все сжег. Я точно знаю, что рукописи не горят, не тонут и не возвращаются.

– Раньше, при коммунистах, издать книжку можно было, только став членом Союза писателей. А стать членом Союза писателей можно было, только издав книжку. Это казалось нормальным. В сорок лет ты считался молодым писателем. Сейчас никаких ограничений – издавай что хочешь. Нужны только деньги или талант. Денег у меня нет, таланта тоже. Я понял это в тридцать шесть лет.

– Послушай, это весна. Обострение хронических заболеваний. У тебя есть хронические заболевания?

– Что?

– У тебя есть хронические заболевания?

– Не знаю.

– Конец отопительного сезона, иммунитет ослаблен, авитаминоз. Я принесу тебе хорошие американские витамины – и все пройдет, – Анна гладит руку Ильи. Илья спускается со стула на пол и обнимает Анну, на глазах у него слезы:

– Ты хорошая. Ты очень хорошая.

* * *

За накрытым столом сидят Рахиль Иосифовна с друзьями. Они отмечают День Победы. Рахиль Иосифовна играет на аккордеоне и поет песню: «Сколько раз они пытались душу русскую убить…»

– Ну что, надо выпить. Давайте за ивов и увов! – провозглашает Владимир Иванович – мужчина лет семидесяти с орденами и медалями на пиджаке, который висит на спинке его стула.

– За кого-кого? – переспрашивает Ирина Семеновна.

– За ивов и увов, неужели не понятно? За Инвалидов Великой Отечественной войны и за Участников Великой Отечественной войны. Я тут недавно в районную поликлинику зашел. Смотрю, значит, табличка висит такая, знаете, как на надгробьях устанавливают – эмалированная. На ней написано: «ивов и увов обслуживаются вне очереди».

– Твою бабушку… – комментирует Рахиль Иосифовна.

– Уважение проявили. Облагодетельствовали, – вторит ей Ирина Семеновна.

– Ну, давайте, значит. Будьте здоровы! – чокается со всеми Владимир Иванович. – С праздничком!

– Я не знаю, Рахиль, что вы тут сидите, – говорит Ирина Семеновна. – Если б у меня была такая возможность, ноги моей здесь бы не было. К немцам – так к немцам.

– Ну, что ты говоришь! – вмешивается Семен Моисеевич. – Как туда можно ехать? Ну, я понимаю в Израиль – историческая родина. Там тяжело: и климат, и все остальное. Мои там пять лет маялись, пока все, слава Богу, как-то наладилось. Я даже понимаю, в Америку – страна эмигрантов.

– Я слышал, что в Америке, если пожилые люди разводятся, им платят пособие за одиночество, – говорит Владимир Иванович.

– А за плохое настроение там не платят? – ерничает Рахиль Иосифовна.

– Не перебивайте, – не отступает Семен Моисеевич. – Я говорю: в Канаду, в Австралию – ладно. Но как еврей, да пусть даже русский, в Германию может поехать? Я когда немецкую речь слышу, у меня сердце обрывается.

– А сердце у тебя не обрывается, когда фашисты, сопляки эти двадцатилетние, по Москве разгуливают со свастикой, – распаляется Владимир Иванович. – Для немцев теперешних хуже нет, если им «фашист» сказать. Они из прошлого умеют выводы делать.

– Вот-вот. При коммунистах такого не было, – поддакивает Ирина Семеновна.

– При коммунистах вообще ничего не было, – бросает Рахиль Иосифовна.

– Ты мне нравишься, а что у тебя сейчас есть? – напирает Ирина Семеновна.

– И сейчас ничего нет. А что мне, много надо? Мне надо, чтобы у Илюши все было хорошо. И если ему в Германии будет хорошо, я с ним и в Германию к немцам поеду, и в Намибию к неграм, и на Аляску к чукчам, и в Папуа – Новую Гвинею к папуасам…

– Остановись-остановись, – Владимир Иванович берет за руку Рахиль Иосифовну.

– Не надо меня останавливать!

– Я знаю – тебя не остановишь, – убаюкивающе произносит он.

– Так не останавливай!

– Если бы я мог тебя остановить, я бы сделал это как минимум тридцать лет назад.

– Ой, не надо. Вот этого не надо. Тридцать лет назад ты останавливал всех, кто мимо тебя проходил. Только не меня. Кого ты можешь остановить сейчас? Только девочку, чтобы она помогла тебе перейти через дорогу. Теперь он спохватился.

– Да, я импотент. И в любую минуту могу это доказать, – громогласно заявляет Владимир Иванович.

– Я тебя умоляю! – тормозит его Ирина Семеновна.

– Давайте выпьем за детей! – поднимает рюмку Рахиль Иосифовна.

– И за внуков! – прибавляет Ирина Семеновна.

– И за правнуков! – вносит свой вклад Семен Моисеевич.

– Ну, до этого счастья точно не доживу, – пессимистично заявляет Рахиль Иосифовна.

– Какие наши годы? – ободряет ее Семен Моисеевич.

– Про ваши годы, Сеня, я бы помолчала. Не надо обобщать, – кокетничает Рахиль Иосифовна.

– Ты злая, Рахиль! – обижается Семен Моисеевич.

– Нет, Сеня, она добрая. Для своего возраста, – подливает масла в огонь Владимир Иванович.

– Ах, ты старпер! – набрасывается на него Рахиль Иосифовна. – Я на десять лет тебя младше! Ивов несчастный! – Она бьет Владимира Ивановича по спине, а тот неуклюже пытается защититься.

* * *

Анна и Нина сидят за столиком в кафе.

– Ты никогда не трахалась в пункте обмена валют? – заговорщически спрашивает Нина.

– Если бы твой Сурен был, скажем, дирижером, ты бы спала с ним в оркестровой яме, – делает смелое предположение Анна.

– А если бы он был космонавтом, то в барокамере! – со страстью продолжает Нина.

– А если трубочистом, то в дымоходе, – поддерживает игру Анна.

– А если трубочистом, то в дымоходе, – поддерживает игру Анна.

– А если акробатом, то на батуте. Ой, хочу, чтоб и на батуте, и в барокамере, и в оркестровой яме и везде, – возбуждается Нина. – А в пункте обмена валют – скажу я тебе, – это что-то потрясающее. Представь себе, там вместо стены огромное стекло. Оно изнутри прозрачное, а снаружи зеркальное. Мы трахаемся на столе, прямо перед стеклом. Люди мимо проходят. Кто-то подойдет, губы накрасит, кто-то прическу поправит. Такое впечатление, что они нас видят, как мы там кувыркаемся. Жутко возбуждает! Аж уши закладывает.

– Понятно. А что Борька? – интересуется Анна.

– Не будем о грустном. В те редкие дни, когда мы встречаемся, я чувствую себя дома как при покойнике: громко не разговаривай, музыку не включай – Боренька отдыхает. Мы с ним спим как по расписанию, в воскресенье, после программы «Время». Я снизу, он сверху – пять лет подряд. Потом он спрашивает: «Тебе было хорошо?» Я говорю: «Безумно!», и он тут же засыпает. Ладно, не хочу, – переводит разговор Нина. – Как твой Мордисончик?

– Он такой беззащитный. Совершенно не похож на всех этих… – жестом мирного сеятеля Анна как бы отделяет Илью от всех остальных мужчин, находящихся в кафе, или в целом городе, или, может, даже во всем мире. – Он такой талантливый, умный…

– Если он такой умный, то где его деньги? – банально вопрошает Нина.

– У него мозги работают в другую сторону.

– Вот я и говорю: какой-то… он повернутый.

– Сама ты повернутая, на деньгах. При чем тут деньги? Мужиков у меня не было с тридцать первого декабря прошлого года. Понимаешь, если все, что во мне скопилось, не найдет выхода, я просто взорвусь. У меня уже тоже уши закладывает… Я видела однажды, как машина переехала голубя. Он лопнул, как воздушный шарик, а все, что было внутри, разлетелось на многие метры вокруг и, в частности, испачкало мне платье.

– Фу, какая гадость! – морщится Нина.

– Я покупаю ему какие-то шмотки, подкармливаю его здесь, когда он заходит. Я размножила его пьесу и отправила по всем театрам, какие только нашла в Интернете. И главное, я получаю от этого потрясающее удовольствие.

– Слушай, может, тебе устроиться в какой-нибудь детский дом или приют для бомжей?

– Ты дура!

– Ты помнишь Помпиду? Эту дворнягу, которую Борька притащил с какой-то мусорной свалки?

– Ну? – Анна явно предчувствует напрашивающуюся параллель.

– Я его отмыла, потравила ему всех блох, заплатила собачьему парикмахеру, как сейчас помню, сто пятьдесят тысяч рублей. Господи, я ездила на мясокомбинат, чтобы купить ему костной муки – в ней кальций. Я выводила его зимой, среди ночи на улицу, когда у него был понос! – возносит руки к небу в патетическом накале Нина.

– К чему ты это?

– Не улавливаешь?

– Улавливаю, – констатирует Анна.

– Если ему что-то не нравилось, он специально, заметь, специально гадил мне на кровать, прямо на испанское белье. Онанировал на мою подушку. Он сгрыз мои лучшие французские туфли, которые я привезла из Италии… Анюта, дворняга дворнягой и помрет.

– Он не дворняга. Он – драматург. Ты просто не представляешь, насколько он талантлив. Я плакала и смеялась, когда читала его пьесу.

– «Жизнь – говно»?

– Да. Надо будет позвонить маме, я сейчас только вспомнила, у нее в свое время был в Москве один знакомый режиссер, – спохватывается Анна. – Если мне удастся с ним связаться и ему понравится пьеса, а она не может не понравиться, то по ней можно будет снять замечательное кино!

– Ты с ним уже спала? – ставит вопрос Нина со свойственной ей прямотой.

– Нет.

– Ты меня извини, я все понимаю. У тебя давно не было секса, хотя кто тебе, собственно, виноват? Ты крутишь носом: этот дурак, тот жмот, этот лысый, тот старый. И вот нашла себе подходящий вариант – нищий, пьющий, последний в этом городе еврей. Отлично. Поздравляю!

* * *

Каждое утро Илья терзается одним и тем же внутренним противоречием. С одной стороны, ему хочется как можно дольше поваляться в постели, с другой – его мучает совесть за бесцельно прожитое время. В этом состоянии борьбы противоположностей, мучаясь и страдая, он может пребывать часами.

– Илюша, ты уже проснулся? – доносится из кухни.

– Да, – зевает и потягивается Илья. – Я бы поспал еще, если бы ты так не грохотала посудой.

– Если бы я не грохотала посудой, ты бы не ел таких замечательных гренок, а проснулся натощак.

– Ма, принеси мне кофе, пожалуйста.

– В постель? – предупредительно вопрошает Рахиль Иосифовна.

– Да.

– Так я тебе и гренок принесу.

– Хорошо.

– Что у вас с документами? Как это будет по-немецки – «аусвайс». – Рахиль Иосифовна входит в комнату с подносом.

– Я еще знаю «хэнд эхох», – блещет познаниями Илья. – Сегодня идем в ЗАГС ставить апостиль на твое свидетельство о рождении.

– Что за апостиль? – почему-то настораживается Рахиль Иосифовна.

– Легализация повторно выданных документов, – объясняет Илья. – Надо доказать твое еврейское происхождение.

– Господи! Что тут доказывать? Так придумали немцы? Они могли бы просто измерить мой нос. У них же богатый опыт распознавать евреев.

– Раньше это нужно было им, теперь нам, – резонно замечает Илья, попивая кофе.

– Дожили. Нам действительно это нужно? Пусть. Илюша, вчера у Зайцевых на даче, я ездила туда отмечать День Победы…

– Я знаю.

– Что ты знаешь? – снова настораживается Рахиль Иосифовна.

– Что ты туда ездила.

– В общем, Владимир Иванович сделал мне предложение, – выдавливает Рахиль Иосифовна.

– Да? Какое?

– Что значит «какое»?

– Ты не договорила. Ты сказала, что Владимир Иванович сделал тебе предложение, а какое – не сказала. Сколько сахара ты положила в кофе?

– Он хочет, чтобы я вышла за него замуж.

Илья опрокидывает поднос: кофе проливается в постель, а гренки падают на пол.

– Не понял.

– Ты что, турок? – злится Рахиль Иосифовна. – Что тут непонятного?

– Так… Если… Вот… – мямлит Илья. – Он же русский!

– Какая разница. Детей у нас не будет… Он импотент.

– Мама, что ты говоришь? Ты в своем уме? – выходит из себя Илья.

– Я имею право на личную жизнь?

– При чем тут личная жизнь, если он импотент? Нет, я не это хотел сказать. У тебя, наверное, авитаминоз. Он же старше тебя бог знает на сколько!

– В нашем возрасте это большого значения не играет. Я, в конце концов, тоже не девочка.

– Действительно! Зачем тебе это надо?

– Разве я сказала, что мне это надо?

– Я что-то не понимаю, а кому это надо? Может, мне?

– А каково тебе – без отца…

– Ну, спасибо!

– Пожалуйста.

– Прости, я что-то не понял. Мы же уезжаем в Германию. Мы же оформляем документы. Ты что, хочешь взять его с собой?

– «Взять его с собой»? Он что, вещь или собачка?

– Ты не поедешь с нами в Германию?

– Илюша, я еще ничего не решила.

– А когда ты что-то решишь?

– Не знаю.

– Отлично. Ты будешь в фате?

* * *

Анна и Илья сидят в коридоре ЗАГСа в ожидании своей очереди.

В руках у Анны папка с документами, которые она внимательно просматривает:

– Поставим апостиль, еще останется заполнить вот эти анкеты…

На Илью обстановка казенных помещений действует угнетающе. Он тупо смотрит в документы, во всем полагаясь на Анну, и вникать ни во что не хочет.

– В каком-то из начальных классов, – говорит он, – мы заполняли первые в нашей жизни анкеты – естественно, с «пятым пунктом». К тому времени я уже знал свою национальность, а сосед мой по парте, Вася Дрожко, своей национальности не знал. Он у меня спрашивает: «Какая у меня национальность?» Я говорю: «Пиши – кугут». Он засомневался, посмотрел в мою анкету, прочитал «еврей». Поколебался немного и вывел в графе «национальность» – «кугут». Решил, кугут – лучше.

– Смешно, – абсолютно серьезно говорит Анна. – Потом все это надо будет перевести на немецкий…

– У меня мама замуж собралась.

– Да ты что? – Анна откладывает документы.

– Я сам чуть с кровати не упал, когда услышал.

– Он еврей?

– Ага. Владимир Иванович Евдокимов – стопроцентный еврей. Как я турок.

– Это что, фиктивный брак?

– Если бы!

* * *

Анна и Илья едут в машине.

– Я прочитала твою пьесу – говорит Анна, не отрываясь от дороги.

– И как тебе? – деланно безразлично спрашивает он, не поворачивая головы.

– Я согласна с твоей мамой.

– В смысле? – не изменяя ракурса, интересуется Илья.

– Я тоже считаю, что она гениальная, – в том же тоне отвечает Анна.

– Кто? Мама?

– Не валяй дурака – пьеса.

Возникает пауза. Первой не выдерживает Анна:

– Что ты молчишь?

– Я думаю.

– Над чем, если не секрет?

– Что тебя заставило это сказать, – мрачно произносит Илья.

– Я сказала то, что думаю.

– Ты сказала это из жалости.

– Из жалости такие вещи не говорят. К тому же, с какой стати мне тебя жалеть? Я ж тебе не мама. Я тебе фиктивная жена.

Назад Дальше