– И что? – Удивительно, как можно так мучительно приближаться к сути.
– В общем, я забыл.
– Что забыл?
– Про камень с Голгофы…
– Как забыл? – Встаю, иду в комнату, беру камень, возвращаюсь. – А это что? – Верчу камнем у него под носом. – Это забыл? Хочешь, дам тебе таблетки от склероза? Сам давно уже хотел пропить курс, но все время забываю.
– Это не с Голгофы…
– Как не с Голгофы?
– Ну… Я когда уже прилетел из Израиля и к тебе собирался… Только тогда вспомнил, что забыл привезти тебе камешек с Голгофы…
– Вспомнил, что забыл? И что?
– Черт… Ну, я вышел из дома, смотрю – там стройка… была… На Пушкинской. Там, где сейчас губернатор живет… Красивое такое здание, знаешь? Ну, я взял там какой-то камешек. Прости.
– На стройке? – Снова зачем-то переспрашиваю, хотя все и так понятно.
– А что было делать? Нет, я не это хотел сказать…
– То есть этот камень не из самого сердца Иерусалима? Не с Голгофы?
– Ну что ж ты такой тупой?! Я ж тебе объясняю…
– Этот камень с обычной ростовской стройки? Я правильно тебя понимаю?
– Да.
Кладу камень на стол.
– На него там, вполне возможно, собаки ссали…
– Какая разница: ссали, не ссали?
Тут меня снова захлестывает:
– Я тебе объясню, какая разница! – ору ему в физиономию. – Я этот камень с собой из квартиры в квартиру, из города в город! Я его в самолет с собой беру всегда, потому что летать боюсь!
– Видишь, помогает…
Он еще издевается!
– Я с ним двадцать лет разговариваю. Я его двадцать лет под подушку кладу и целую перед сном! – Сам чувствую – перегибаю палку.
– Ну, это ты в любом случае зря…
– Заткнись! – как-то само собой срывается. Причем как-то даже не угрожающе, а истерично выходит. Голос от неожиданности, вероятно, спотыкается и отскакивает куда-то в область колоратурного сопрано. Но на него, судя по всему, действует. Потому что он кривится, весь сморщивается, как от глотка ростовской:
– Слушай, я тебе привезу настоящий камень. С Голгофы. Правда. Специально поеду…
– Да пошел ты! – привычным своим баритоном.
– Ну вот, так я и знал…
Интересное дело! А чего он ожидал?
Первое желание, конечно, запустить каменюкой ему в рожу. Но то ли приличное воспитание, то ли врожденная нерешительность не дают пойти на поводу у порыва. Понимаю, что правильно было бы немедленно выбросить этот подарок прямо в окно. Но что-то меня опять же останавливает. И тут, как пишут в романах, «перед моим мысленным взором пронеслась вся моя жизнь»…
Кто-то мне рассказывал байку про то, как мальчик Петя гулял в лесу и нашел под кустом ежика. Он принес его домой, и ежик стал жить у Пети. Днем ежик спал, а ночью смешно цокал по квартире. Он любил пить молоко и грызть соленые орешки. Летом Петина семья поехала на дачу. Ежика тоже взяли с собой. На даче ежик приносил пользу саду и огороду, там перестали водиться кроты. А однажды Петя проснулся от того, что ежик сидит у него на груди и пристально смотрит Пете в глаза. К концу лета у ежика выпали все колючки, а тело покрылось чешуйками. Еще у ежика выросли два рога, а на лбу появился третий глаз. И тогда все поняли, что Петя принес из лесу не ежика, а какую-то другую ху…ню.
Вот абсолютно про меня история. Бл…! Ну, точно! Ведь буквально все, что попадалось мне на пути и казалось чем-то прекрасным и даже возвышенным, все, с чем я связывал свое будущее и надежды на счастливые перспективы, все в финале, как правило, оказывалось обоссанным ростовскими дворнягами кирпичом или какой-то другой ху…ней!
– Да сядь ты, успокойся… Ну, извини, я двадцать лет уже мучаюсь… Никак не мог решиться. А вот сказал – и сразу легче стало… Действительно.
– Скотина!
– Сразу от сердца отлегло… Ну что ты носишься? Садись, выпьем уже.
– Гад.
– Фух… Как камень с души! Я налил уже.
Подхожу, бросаю камень на стол. Он громко скачет по деревянной столешнице и замирает в районе пустой пачки сигарет «Житан». Резко выпиваю и сажусь. Теперь мне кажется очевидным, что к Голгофе он не имеет никакого отношения. Как я мог не замечать очевидного все эти годы? С другой стороны – я к нему привык, знаю на ощупь все его трещинки, бугорки и впадины… В общем, достаточно хороший камень. Жаль только, что не с Голгофы…
Вдруг слышу голос. Я даже сразу не определил, кому он принадлежит. Только по шевелению губ понял, что говорит мужчина напротив:
– Мишка огромный. Ты когда его последний раз видел? Года три назад? Огромный. Лапа сорок восьмого размера. Я ему уже не нужен. Разве только чтобы денег дать. А так… Знаешь, я тебе правда завидую. Обидно, конечно, что она тебя не гладит… Хочешь, я с ней поговорю, и будет гладить как миленькая. Потом запишу ее телефон и позвоню…
Молчу. Нет сил произнести ни слова. Такая усталость. Паралич голосовых связок. Не знаю, бывает ли такой диагноз… Но мне кажется, я больше никогда не смогу выговаривать слова. По крайней мере, в настоящий момент не вижу в этом ни малейшего смысла.
– Я тут как-то Аньке письмо написал по электронной почте, – продолжает. – Написал, чтобы она ко мне возвращалась. Глупость, конечно. Но написал… Написал – возвращайся ко мне сегодня. Немедленно. Написал, что это письмо является спамом, что разослал его еще пятидесяти женщинам, мол, кто раньше встал, того и тапки… Она всю жизнь мечтает поехать в Новую Зеландию. Я клялся и божился. Я обещал, что завтра же займусь оформлением виз в эту чертову Новую Зеландию. Потому что эта Новая Зеландия – хорошо забытая Старая. Ей нравится, что там океан и тепло круглый год. И летом все ходят в шортах. А зимой – в утепленных шортах… Я написал ей, что не могу забыть ее голос. У нее ведь очень сексуальный голос. Таким голосом надо говорить по-французски. А лучше петь. Если бы я имел возможность слышать его каждый вечер перед сном, я был бы самым счастливым человеком. Так я ей написал. И еще, что в этом случае выбросил бы все свои компакт-диски… Но она, конечно, ничего не ответила. Да я и сам понимаю, что это невозможно. Я знаю. Она меня не любит. Ну и ладно. Ну и хорошо. Потому что жалко же взять так и выбросить триста с чем-то компакт-дисков!
Наливает себе и выпивает. Мне кажется, что глаза его слезятся. Возможно, это от сигаретного дыма…
– Мы же договаривались, что не будем про баб, – с претензией.
– Договаривались, – соглашаюсь. – Ты же сам и начал.
– Да? Ну, извини… Сам себе противен.
Как же мне это знакомо! Расточаю претензии направо и налево, сверкаю глазом, морщу лбом, цыкаю зубом. Неприятное зрелище.
– Я тебе завидую, старичок! Она молодая – у вас будут детки. А я так девочку хочу. Я бы ее так любил, так любил… – И плачет.
– Старик, ты чего? Ну?
– Да все нормально, нормально. А как твой? Как Женька?
– Все хорошо. Во втором классе.
– Кстати, по поводу его матери… Она ведь тебя любит. По-моему, до сих пор любит.
– Иди в жопу! Она звонит тут как-то. Говорит: «Ты суши ешь?» Я говорю: «Ем». Она мне сообщает: «Я тут статью читала про суши и сразу о тебе подумала». Я говорю: «Странные у тебя ассоциации». Она говорит: «В суши бывают глисты. Они откладывают личинки в желчных протоках и там размножаются. Очень активно размножаются. Вот, собственно, и все, что я хотела тебе сказать. Пока», – и частые гудки. – Оживляется: – А вдруг правда?
– Что правда?
– Вдруг у тебя и правда все желчные протоки забиты глистами?
– Давай лучше про баб.
– Да, про баб лучше. – Снова лыбится. – Кстати, где они?
– Хочешь, поедем в баню? – предлагаю.
– В баню?
– Там хорошо.
– А чего с собой надо взять? Кроме водки?
– Ничего. Там все дадут.
– Все-все? – Не может поверить своему счастью.
– Да, надо только выбрать, чего ты хочешь: баню и сухой массаж, баню и водный массаж или баню и пип-шоу.
– Это мне нравится. А в чем разница?
– В первом случае – идешь в баню, потом две девочки делают тебе эротический массаж, а потом набрасываются и отсасывают.
– Это подойдет, – после недолгого раздумья. – Ну, так на всякий пожарный скажи: что другие варианты?
– Во втором случае – идешь в баню, потом две девочки делают тебе массаж в бассейне, а потом набрасываются и отсасывают. В третьем случае – идешь в баню, потом две девочки показывают тебе стриптиз…
– …потом набрасываются и отсасывают?
– Как ты догадался?
– Хорошая программа. Ты был?
– Да.
– И как?
– Да как-то… Везде полумрак. Девочек этих не очень видно. Оно, может, и к лучшему. Вообще плохо видно. Лежал, думал: чистые ли тут простыни? Не ворвутся ли сейчас какие-нибудь люди в черных масках с автоматами… И вообще – зачем мне все это надо?
– Это старость, дорогой мой. Это абсолютно неадекватная реакция на голых баб.
– Скажи, тебя это не удивляет?
– Твоя реакция на голых баб?
– Нет, что мы уже такие взрослые, самостоятельные! Что можем пойти в ночной клуб или к проституткам, куда угодно! Разве это не удивительно? Мы можем делать, что захотим! Полная свобода! До сих пор не могу к этому привыкнуть.
– Нет, что мы уже такие взрослые, самостоятельные! Что можем пойти в ночной клуб или к проституткам, куда угодно! Разве это не удивительно? Мы можем делать, что захотим! Полная свобода! До сих пор не могу к этому привыкнуть.
В детстве я мало чем болел. Иногда мне хотелось казаться не то чтобы больным – не совсем здоровым. Временами я прихрамывал. Порой по моему лицу, как принято писать в романах, «пробегала гримаса боли», и я прикладывал руку то к сердцу, то к животу. Наверное, мне просто хотелось быть старше. И вот, чем старше я становлюсь, тем больше мне хочется вернуться в детство… Такой парадокс…
За окном темно. Если не вставать из-за стола, то покажется, будто там ничего нет, – никакой опоры, никакой тверди, а лишь бесконечность мглы, пустоты, небытия. Но пройдет несколько часов, и в окне, как в ванночке с проявителем из моего детства, начнут прорисоваться сначала едва различимо, а потом все более контрастно – дома, деревья, небо и облака… Дворник-узбек будет скрести метлой по асфальту, люди выходить на работу, хлопая металлическими дверьми подъездов, вороны, перескакивая с ветки на ветку, станут громко каркать, а ветер приглушенно шуршать листвой… И все пойдет по привычному кругу.
– Она меня обманывает, – шепчу. – Я не знаю точно, определенно не знаю… но изменяет. Или по крайней мере готова изменить. Это же значит, что она меня не любит. И что, спрашивается, мне делать? Я же ее люблю. А я, может, вообще никогда никого до нее не любил.
Снова реву, как баба. Не знаю, откуда столько жидкости берется в голове. Решаю встать в надежде на то, что тогда вся влага быстрее стечет из головы в мочевой пузырь. Сквозь слезы вижу Алика – подтаявшего, потерявшего фокус, размытого, неяркого. Он приближается, становится чуть более резким.
– Что ж это за жизнь! – выдыхает, прижимает меня к себе. – Почему же так по-дурацки в ней все устроено: мы любим одних, а они – других, а те – третьих. И все несчастливы. И все друг другу изменяют. Но что самое обидное: мы-то изменяем формально, на физиологическом уровне, а они – нет. Они с идеологией, с чувствами… Они даже не изменяют, они – предают. Не люблю это слово. Но действительно же – предают. Вообще, у любви не женское лицо.
– Да… Никто нас не любит… – хлюпаю, подтверждая.
– А никто никогда нас не полюбит и не пожалеет так, как нам хотелось бы… Вот я тебя пожалею. Я тебя поглажу.
– А я тебя, – отвечаю ему взаимностью.
– Ничего. – Слышу: хлюпает в ответ у самого уха. – Все будет хорошо. С каждым годом фраза «все будет хорошо» дается все сложнее… Но тем не менее.
Чувствую, как пропитывается моими слезами-соплями его рубашка в области плеча. Да и у меня ухо все мокрое от его слез.
Внезапно берет меня за плечи, отодвигает от себя, смотрит в глаза:
– Ты, Илюха, очень хороший. Я тебя знаешь как люблю. У меня ближе тебя друга нет. Ты самый лучший. Дай я тебя обниму. – Снова прижимает к себе.
– И я тебя очень люблю. Несмотря ни на что… – гнусавлю ему в плечо. – Вот если бы ты был женщиной, я бы на тебе женился не раздумывая. Никогда бы тебе не изменял. – Теперь уже сам заглядываю ему в глаза. – А ты мне?
– И я бы тебе никогда! – уверенно и с готовностью. – Я бы тебя брил и клитор тебе сосал. И не предал тебя никогда!
Стоим, обнявшись, и плачем. Такие дела. Потом он отступает на шаг.
– Сейчас еще выпьем альденте и поедем в баню, – решительно.
– Да, хорошо, – шмыгаю носом. – Хорошо, что ты у меня есть.
– Ну, все, – вытирает мне слезы, – а то я сейчас не удержусь и поцелую тебя. – Поехали в баню.
– Поехали, – соглашаюсь.
Зуб за зуб
Киноповесть
Первой на все неприятности Максима отреагировала язва луковицы двенадцатиперстной кишки. Потом жена. Она по такому случаю приготовила на ужин манную кашу. Манную кашу с запахом детского сада, с запахом больницы, с запахом начала и конца. Вот и все, на что она способна. Все пикантное, острое, пронзительное на вкус, головокружительное на запах, то, к чему надо прикладывать усилия челюстей, здоровые зубы: резцы, клыки, жевательные, – замазано манной кашей. Жизнь превратилась в манную кашу.
Семейные отношения – манная каша. Семнадцать лет она стояла на медленном огне, зажженном под марш Мендельсона. И вот каша стала рваться наружу, за края тесной кастрюльки, вскипая и клокоча, позвякивая эмалированной крышкой.
Максим молча сидит на кухне, над сугробами манной каши, которая бесформенной массой набивается в рот, соскальзывает по горлу в пищевод и тяжело опускается в желудок. Ему кажется, что каша заполняет его, как гипсовую форму. И если эту форму расколоть, немного подождав, пока каша уляжется и застынет, манка приобретет его очертания. Он отольет себе памятник из манной каши. Памятник жертвам семейных отношений, к подножию которого новобрачные в свадебных нарядах будут возлагать цветы из заварного крема. И потом, усевшись в украшенные пупсами и кольцами машины с развевающимися вдоль дороги разноцветными лентами, помчатся с пронзительными криками клаксонов к печкам и конфоркам, чтобы разжечь огонь для своих кастрюлек с манной кашей.
С навязчивой жаждой близости к нему подлетает муха. Фамильярно усевшись на плечо, насекомое цинично потирает лапки. Сначала Максим отгоняет муху. Потом не выдерживает и хватается за газету с целью немедленного убийства. Он мечется на пяти квадратных метрах не очень-то полезной жилплощади с газетой в руке, испачканной типографскими шрифтами, смазанными в погоне за мухой. Лицо его багровеет, нижняя губа нервно прикушена. В последнюю долю секунды пред ударом муха исчезает, как будто это не муха, а Дэвид Копперфильд. Потом так же внезапно появляется то на стене, то на кухонном шкафчике, то на занавеске, злорадно потирая свои отвратительные лапки. Максим спотыкается о стулья, задевает и с дребезгом опрокидывает посуду. На шум из коридора прибегает собака и на всякий случай громко лает.
– Фу!!! – орет Максим во все горло – так, что посуду на полках прошибает мелкий озноб, так, что жена, подобно черепахе, вжимает голову в плечи, а собака, спрятав уши и хвост, скрывается под столом.
Настя наблюдает с потаенным ужасом за тем, как Максим носится от стены к стене, ругаясь и повторяя: «Я прибью тебя, сволочь, прибью». Если бы дело дошло до суда, адвокат утверждал бы, что муха была убита подзащитным в состоянии аффекта.
– Машку разбудишь, – выдавливает жена.
– Фу!!! – орет в ответ Максим, но тут же спохватывается. – Извини, извини. – Опустившись в изнеможении на стул, он говорит: – Вот если бы и человека можно было так же безнаказанно убить газетой!
– Кого бы ты убил?
– Не знаю.
– Что с тобой происходит?
– Не знаю.
* * *«Что-то надо менять». Так думает человек, сорвавшийся на жалком, ничтожном насекомом, будто бы в нем заключены все его беды и страдания. Как будто из-за этой несчастной мухи (если только есть на свете счастливые мухи) у него все обострилось: и язва, и обиды, и сомнения. Все обострилось. Даже собственное отражение в зеркале. Заострились нос и подбородок. Сплошные острые углы, отбрасывающие резкие тени, как на картинах французских кубистов.
«Что-то надо менять». Так иногда говоришь себе, когда вдруг замечаешь на расческе пучок седых волос. И понимаешь, что если в одном месте прибывает, то в другом непременно уменьшается. Да даже не понимаешь, а видишь невооруженным глазом. И в глазах этих тоже какая-то запыленность. И две симметричные темные колеи под ними. И ничего не происходит. То есть происходит, конечно. Все как всегда. Как будто заело пластинку. Монотонно повторяющиеся дни, слова, жесты, эмоции и ощущения скользят по одним и тем же виниловым бороздкам, по одним и тем же маршрутам передвижения, с раздражением тормозя на светофорах: работа – дом, дом – работа, по одним и тем же нехитрым практическим соображениям сорокалетнего мужчины. И только время от одного дня рождения к другому течет все стремительней. И вот тебе сорок. В это невозможно поверить! Казалось бы, совсем недавно прятал от родителей сигареты. И вот уже думаешь: а можно ли курить после смерти? Есть ли там сигареты? Есть ли там хотя бы места для курящих? Есть ли там вообще хоть что-нибудь? И пускаешь дым в черное небо, вписанное в оконную раму безвестным подражателем Малевичу.
* * *В человеке столько органов, что никогда не знаешь, что может заболеть. Одних только зубов во рту тридцать две штуки, и в каждом есть нерв. Так устроен человек – весь пронизан нервными окончаниями, весь на нервах.
В сидячей очереди к стоматологу люди вдоль коридора подпирают щеки и напряженно молчат в ожидании предстоящих мучений.
Из-за двери доносится монотонное завывание бормашины, бряцанье металлического инструмента. Потом возникает тишина. Потом ее вспарывает острым клыком страшный, нечеловеческий крик.