Да, это бывает нечасто. Зато очень надолго запоминается.
Но запоминается, к счастью, не только это. Но и то, например, как маленький кудрявый мальчик в полосатом костюмчике стоит посреди счастливого, беспечного и шумного праздника на крепком довоенном табурете и с выражением декламирует «Мойдодыр».
Печально я гляжу
Скользя одним глазом по ровной поверхности одной из многочисленных интернетовских перебранок — разумеется, о главном, то есть о судьбах страны и человечества, — я вдруг споткнулся о показавшееся мне необычайно причудливым словосочетание «совки-диссиденты». Казалось бы, налицо явный оксюморон. Впрочем, из контекста стало ясно, что речь тут шла вовсе не о совокупности социальных убеждений, культурных ориентиров и нравственных ценностей, как это могло показаться вначале.
Речь о другом. О возрасте. О возрасте оппонента. Логика понятна: «диссиденты» — это давно, еще при советской власти. А кто провел свои детство, молодость, да и отчасти зрелость в годы советской власти? Ну разумеется, совки, кто же еще. Совки и есть.
Поколенческий шовинизм ничуть не менее глуп, неприятен и идейно бесплоден, чем шовинизм этнический, половой, сословный.
Ничего нет соблазнительнее и вместе с тем нелепее, чем говорить от имени поколения. «Мое поколение выбирает…», «мое поколение не приемлет…» Чушь несусветная. Что может быть глупее и, главное, безответственнее? Ну разве что говорить именем «народа», «нации» и даже профессии. «Мы, физики, любим манную кашу по утрам».
Впрочем, я не совсем прав. Общепоколенческие черты, конечно же, существуют, и спорить с этим было бы странно.
Моему поколению, я считаю, несказанно повезло. Мы были первым поколением советской эпохи, чьи детство и юность не знали ни голода, ни войн, ни массовых депортаций, ни парализующего нутряного страха, каковому почти до конца своих дней были подвержены наши родители.
Краем младенческой памяти я зацепил Сталина, но зато он не успел зацепить меня. Мои школьные годы протекли в хрущевскую пору с ее дозированной, но оглушительной по контрасту с ушедшей эпохой свободой. Свободой, чьи невзрачные семена прорастали в наших детских чувствительных душах с безудержным тропическим буйством.
На волне конъюнктурной хрущевской десталинизации в нас почти директивно внедряли критический взгляд на историю, не подозревая о том, что вслед за плохим Сталиным вполне может последовать плохой Ленин и совсем не безгрешная, мягко говоря, коммунистическая партия — вдохновитель и организатор всех наших побед. Нас заставляли участвовать в диспутах на разные идиотские темы, не подозревая о том, что помимо своей воли развивают в нас недоверие к монологическому типу общественного сознания, без которого не работает никакой тоталитарный режим.
Странная смесь из воспринятого от старших братьев — шестидесятников романтического идеализма и тотального цинизма последующей брежневской эпохи двигала нашими поступками и намерениями.
Некоторые черты, свойственные моему поколению, можно оценивать двояко. Например, в инфантильности, мечтательности и социальной пассивности вроде бы мало приятного. С другой стороны, именно эти черты не позволяли многим сознательно и сладострастно участвовать в откровенных гадостях. Для большинства из нас, выросших на фоне мощного разоблачительно-очистительного пафоса, какие-то вещи были прочно табуированы. Например, служба в КГБ. Поэтому из моего поколения в эту контору шли какие-то уже самые отпетые.
Я помню одну встречу со своими одноклассниками, случившуюся лет через семь после окончания школы. Там собрались очень разные люди — кто-то стал военным, какая-то девочка не скрывала гордости от своих полезных знакомств с богатыми иностранцами, какой-то мальчик делал комсомольскую карьеру и при этом глядел на всех слегка виновато, кто-то собирался в эмиграцию. Но как-то так получилось, что общие воспоминания сыграли роль чего-то похожего на водяное перемирие. Лишь один, а именно тот, с кем девочки на школьных вечерах не хотели танцевать по причине его повышенной потливости, сообщил, что трудится в «органах». Не могу забыть до сих пор ту мгновенно образовавшуюся вокруг него незримую, но плотную полосу всеобщего брезгливого и опасливого отчуждения. Он и ушел довольно быстро, многозначительно сославшись на «дела».
Нелегко им приходилось, я думаю. А в последние годы, глядя на некоторых принадлежащих моему поколению руководящих товарищей, я думаю об этом все чаще и чаще.
Мое поколение в общемировом масштабе — это поколение хунвэйбинов, первых хиппи и молодых западноевропейских бунтарей 1968-го года. В масштабах страны мое поколение тоже можно назвать поколением 1968-го года. Потому что именно в этом году, после разгрома Пражской весны, мое поколение, значительная часть которого была склонна обольщаться «социализмом с человеческим лицом», самым драматичным образом раскололось. На тех, кого чуть позже назвали диссидентами, и на тех, кого еще позже назвали совками. Идейные последствия этого раскола, увы, актуальны и по сей день.
Любить или не любить свое собственное (как и любое другое) поколение глупо и непродуктивно. Но если выбирать между тем и этим, то полезнее, мне кажется, его не любить. Вот и я не очень-то люблю свое поколение. Не то чтобы как-то сознательно, а скорее интуитивно. Во всяком случае, получилось так, что в юные годы большинство моих друзей были существенно старше меня, а в зрелые годы — моложе. И теперь среди моих друзей если и есть ровесники, то их единицы.
Недоверие к собственному поколению и к его коллективным признакам — это здоровая реакция на соблазн слиться в экстазе с очередным фетишем. От собственного поколения не уйдешь. Но чем раньше ты вырастешь из него, тем с меньшей вероятностью ты произведешь на свет какого-либо мировоззренческого мутанта наподобие «совка-диссидента».
Вкусовые ощущения
Примат вкуса — вещь хорошая. Я и сам придерживаюсь его в большинстве случаев. Я тоже привык в своих высказываниях и поступках руководствоваться вкусовыми соображениями и, если угодно, эстетической интуицией, которой привык доверять.
Я часто слышу в последнее время, причем от людей умных, талантливых, тонких и совестливых, что именно соображения вкуса не позволяют им поддерживать нынешнюю российскую оппозицию и что все чаще и чаще они склоняются к известной формуле «Чума на оба ваши дома».
Плохая оппозиция? Кислая и вялая? Налицо убийственный дефицит харизматических лидеров, серьезных нравственных авторитетов, да и просто ярких личностей? Они суетливы и бестолковы? Среди них много дурачков-идеалистов, с одной стороны, и продувных бестий, стремящихся погреть ручки у чужих печек, с другой? Они непоследовательны и с подозрительной легкостью меняют приоритеты? Они циничны и сами не очень-то верят в то, что говорят? Те из них, что смелы и отважны, как правило, истеричны и крикливы? Те, что поумнее, чрезмерно осторожны, чтобы не сказать трусоваты? Многие из них откровенно бездарны и безвкусны? У них нет позитивной программы, и они ничего не могут предложить взамен того, что есть?
Если не со всем, то со многим из этого я, увы, не могу не согласиться. Да, это в значительной степени так.
Впрочем, что ж тут удивительного: нынешняя российская оппозиция симметрична нынешней российской власти.
Во времена СССР водились такие личности, как Сахаров или Буковский, а теперь даже близко таких нет? Так ведь и советская власть, особенно позднего периода, при всей своей запредельно подлой и бесчеловечной природе и при отъявленной стилистической ублюдочности выглядела куда респектабельнее, чем нынешняя. Она была драпирована хотя и сильно потертым, но все же богатым имперским плюшем из «раньшего времени», облицована хотя и потрескавшимся, но все же некогда добротным метростроевским мрамором и обита хотя и сильно облупившимися, но все же полированными дубовыми панелями. Она выглядела дико и безвкусно, но при этом так, что было очевидно, что она рассчитана на века.
Нынешняя власть являет собой пространство, как будто бы обшитое пластиковой, китайского производства евровагонкой, поверх которой, как на детсадовском утреннике, красуется коряво вырезанная из фольги горделивая надпись: «Россия, вперед!» Пол у них покрыт сверкающим сортирным кафелем, а потолок настолько низок, что даже при своем невеликом росте они все никак не могут подняться с колен. Потому и значительная часть населения, охваченная тотальным евроремонтом, воспринимает это недоевропейское недогосударство как нечто очень близкое и понятное.
Какая тут может быть оппозиция? Хорошо еще, что такая, какая есть.
Примат вкуса — вещь хорошая. Проблема только в том, что вкус не у всех одинаков. Поэтому именно соображения вкуса не позволяют мне в унисон моим прекрасным собеседникам призвать чуму на оба дома. И не только они.
Какая тут может быть оппозиция? Хорошо еще, что такая, какая есть.
Примат вкуса — вещь хорошая. Проблема только в том, что вкус не у всех одинаков. Поэтому именно соображения вкуса не позволяют мне в унисон моим прекрасным собеседникам призвать чуму на оба дома. И не только они.
Во-первых, я уверен, что оппозиции просто не может не быть. Ибо оппозиция уравновешивает социальный ландшафт. Оппозиция — особенно в социально отрегулированных обществах — это не столько «против», сколько «напротив». Критически настроенный собеседник необходим власти, если, разумеется, эта власть в принципе способна к диалогу. Какая бы она, оппозиция, ни была, она необходима. Без нее угасание общественной жизни просто неизбежно.
Борются не только против, но и за. За свободу, например. За личное достоинство. За права слабых и уязвимых. За городскую среду. За природу. И если государство устроено так, что само утверждение этих базовых ценностей оно воспринимает как борьбу против него, то кто ж в этом виноват. Так помимо собственной воли и попадают в «оппозицию».
И почему это вдруг гражданин должен быть озабочен тем, чтобы власть чувствовала себя предельно комфортно? Не только право, но и обязанность гражданина — следить за руками государства. Это не он должен заботиться о комфорте и покое государства, а государство обязано печься о его комфорте, здоровье и безопасности.
Отсутствие оппозиции не может радовать социально вменяемого человека. Это не признак успешности режима. Это признак его слабости и нежизнеспособности.
Да, дураков много и там и тут. Но я упорно продолжаю полагать не только неприличным, но именно что безвкусным с академической невозмутимостью обсуждать достоинства, недостатки и интеллектуальный уровень того, кого в данный момент на моих глазах мутузят четверо. Сначала надо все-таки за него заступиться. Все остальное потом.
Я часто вспоминаю, как в середине 1970-х годов в одной компании горячо обсуждали свежее, взволновавшее всех событие: один общий знакомый, переводчик и правозащитник, был убит неизвестными в подъезде собственного дома. В разгар бурного и по понятным причинам довольно взвинченного разговора один из присутствовавших — тоже, что важно, переводчик — неожиданно сказал: «А переводчик-то он был так себе». Весьма уместное в данном контексте замечание, не правда ли?
Российская оппозиция, каковой бы она ни была, на сегодняшний день находится в лежачем положении. А не бить лежачего я научился еще в детстве. Во дворе. А кто-то другой, может быть, в том же самом дворе, научился лежачего именно что бить. Бить чем попало. Ну а если не бить, то хотя бы, стоя в сторонке и потирая ручки, приговаривать: «Так его! Еще! Еще!» И эти самые «кто-то» сейчас у руля. А другие такие же любители подкидывать сучки и веточки в веселый костерок аутодафе составляют их надежную социальную базу. Все, увы, довольно просто.
В риторике многочисленных «лоялистов» хорошим тоном считается квалифицировать оппозицию и сочувствующих ей как «маргиналов». Вот уж кого-кого, а меня этим, мягко говоря, не отпугнешь. Я всегда ощущал себя именно маргиналом — если не с гордостью, то по крайней мере безо всякого душевного дискомфорта. Примыкать к силе, к большинству, к социальному или культурному мейнстриму для меня всегда было, что называется, западло. Я всегда и абсолютно сознательно был на стороне творческого меньшинства. И не произошло пока ничего такого уж значительного, что поколебало бы эту мою убежденность.
Уповать на изначальную правоту «большинства» — дело не только глупое, но и ненадежное. В психиатрической лечебнице, например, большинство составляют известно кто. И слава богу, что они там не одни. Что есть там еще и «маргинальное» меньшинство, состоящее из врачей, медсестер, поваров, сторожей, бухгалтеров и всех прочих, кто обеспечивает жизнеспособность, осмысленность и хотя бы относительный порядок функционирования этого печального заведения.
На тему «маргиналов» и «мейнстрима» замечательно, на мой взгляд, высказался однажды, хотя и по несколько другому поводу, Виктор Шкловский: «И нужно не лезть в большую литературу, потому что большая литература окажется там, где мы будем спокойно стоять и настаивать, что это место самое важное». Все правильно: именно спокойно стоять и именно настаивать. И именно самое важное.
Увянувшее поле
Славную лицейскую годовщину я и мои друзья праздновали всегда. Это одна из немногих отечественных дат, не вполне заляпанных официозом.
Когда-то, еще в советские годы, мы с друзьями в один из официальных советских праздников сидели за столом и обсуждали интересную тему — тему альтернативных праздников. Какие могли бы стать общенародными, если бы страна каким-то непостижимым образом стала свободной.
Вариантов, увы, было не слишком много. Собственно, три.
Кто-то предложил 5 марта. Кстати, эта дата и была долгие годы праздником для тех, кто вернулся из сталинских лагерей, для их родных и друзей. Мой приятель и сверстник, который, как и я, хорошо запомнил этот день 1953 года, рассказывал, как под дружный горестный вой соседок по коммуналке он случайно открыл дверь в одну из комнат. Эту сцену он ярко и отчетливо помнит до сих пор во всех деталях. Две сестры-старушки, жившие в этой комнате, в абсолютной тишине и в гробовом молчании, но со счастливыми лицами кружились в вальсе.
Сколько-то лет спустя, когда языки немного развязались, он узнал, что эти старушки были дворянки, что их мужья сгинули в ГУЛАГе, что у одной сын погиб на войне, а сын другой отбывал ссылку в Магадане.
Я, помнится, предложил 19 февраля, день отмены крепостного права. Почему это предложил именно я, отчасти понятно: был в этом и неявный личный интерес, потому что это еще и день моего рождения.
Эту дату в качестве общенародного праздника я бы предложил и теперь. Но теперь эта идея, мягко говоря, не актуальна. Чем дольше мы живем, тем очевиднее, что никуда оно, крепостное право, не девалось. Что оно живет и побеждает, принимая лишь разные формы и обличия, соответствующие информационной и технологической ситуации текущего момента.
Помните, у Чехова?
Фирс. Перед несчастьем тоже было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь.
Гаев. Перед каким несчастьем?
Фирс. Перед волей.
Очень многое, казалось бы, с тех пор изменилось. И Фирс давно уже почил тихой смертью, запертый в пустой барской усадьбе. А отношение к воле как к несчастью воспроизводится во всей неприкосновенности многими и многими поколениями фирсов. Какое уж там 19 февраля, если «дерьмократы-прихватизаторы ограбили народ в лихие 1990-е». Вот настоящий барин придет, он им всем покажет.
Ну и 19 октября, разумеется. День рождения первого непоротого поколения, так и не нашедшего своего применения в стране, где есть счастье, но нет покоя и воли.
Есть неизбывное счастье в пароксизме холопского патриотизма прислониться к силе, к власти, к царю, к барину, к пахану, к дрезденскому подполковнику — к чему и кому угодно, воображая себя придворными, но будучи при этом самой что ни на есть дворней.
Покоя нет, он нам только снится. Да и то не всем и не всегда. А воля — это «несчастье».
Их было немного, тех, к кому обращался в своем посвящении самый прославленный из лицеистов. Но много и не надо. Важно, чтобы всегда были те, кто ощущал бы себя гражданином своего отечества, которое и будет существовать лишь до тех пор, пока будут существовать его граждане. А отечество нам, как было сказано, Царское Село.