Крестовые сёстры - Алексей Ремизов 6 стр.


потихоньку, веселы, играйте!

У меня головушка болит,

У меня сердце щемит...

В кухне перед тремя неугасимыми лампадками молится Акумовна, она молится за свою барыню, за брата барыни, за своего сына.

В крайней комнате перед тремя неугасимыми лампадками Адония Ивойловна поминает Парашины корабли и, ничего не разумея, плачет.

С Верой Николаевной ровно стало что, распелась и заленилась.

- Вы, ей богу же, в Сергея Александровича влюбились! - как-то, войдя врасплох в комна-ту к Вере Николаевне, сказала Верочка Вехорева, посматривая и лукаво, и вызывающе, и даже со злостью.

А та, такая бледная, вспыхнула вся и замолкла,- ни слова.

А ведь и ему не скажет ни слова, умирать будет, не скажет, есть такие, И оттого в ее старинах, от которых веяло Древнею Русью, слышалась глухая, щемящая тоска.

* * *

Верочка - так почему-то почти с первого дня повелось звать Веру Ивановну Вехореву, которую Акумовна величала еще и бесстыжею, и не бранно, а ласково, редкий вечер проводила дома. Днем - в школе, забежит на часок домой и куда-нибудь в театр. Если же некуда, сидит у Дамаскиных Сергей Александрович учил ее танцам. Гибкая, тонкая и легкая, как перышко, и когда оба они танцевали, казалось, летали на крыльях: крылья у обоих, как у птиц. Весело проводили время.

Маракулин попал раз на танцы и уж чаще стал заходить к соседям, и оттого, что там была Верочка и танцевала, ему всегда бывало хорошо.

А Вера Николаевна с Рождества уж больше не заглядывала к Дамаскиным и всегда отговор-ку найдет, и сидит она, уткнется в учебники, или дежурство у ней в больнице окажется.

Верочка нравилась Маракулину. Она танцевала хорошо, и читала она хорошо - с голосом. Южанка, но воспитывалась в Москве и в говоре ее не было ни надоедливого южного чириканья, не было и холода северного - смиреной вольности, но зато была крепость и особенная москов-ская желанность.

После танцев Сергей Александрович, любивший стихи, всегда просил Верочку почитать что-нибудь.

И письмо Онегина: "Предвижу все, вас оскорбит печальной тайны объяснение..." - повторяла она для него по нескольку раз.

Что поражало Маракулина, а сначала и совсем было оттолкнуло от Верочки, это крайняя ее самоуверенность, непомерная заносчивость и самохвальство, не уступающее скоморошьему зазыванью. Просто совестно становилось за нее. А всякое возражение принималось ею, как оскорбление. И туда занесется она, где уж всякие слова уравняются и всем словам пойдет один смысл - не клик провидящих, а вызов, жуткий крик о каком-то праве своем, перебить, как сказывает старина, всю поднебесную силу, случись только лестница на небеса, случись же кольцо в земле, повернуть всю землю вверх дном. А главное, заносящийся так, жутким криком кричащий о своем праве никогда ведь своего крика не слышит. И жалко становилось Верочку.

Она говорила, что она великая актриса, ей не только не надо учиться, у ней все должны учиться, а если поступила она в какую-то глупую школу, то лишь для того, чтобы пробить себе дорогу. Без этого не обойдешься. И она пробьет себе дорогу, откроет свой клад, и тогда увидят.

- И тогда увидят,- надрывалась Верочка,- многие пожалеют, да будет поздно! - и, перебирая имена знаменитостей и как бы сравнивая с собою, улыбалась не то с презрением, не то с сожалением: - Вот меня вы посмотрите! - И глаза вспыхивали восторгом и горели жгучею ненавистью.- Я покажу, кто я, всему миру, и пускай они увидят.

"Но кто такое они?" - спрашивал себя не раз Маракулин, часто, все чаще задумываясь о Верочке.

Верочка о себе не прочь порассказать, но как-то все по-разному, и не поймешь, где настоя-щая правда, а где правда такая.

По смерти отца она осталась маленькой. Отец - офицер. Из Вознесенска Херсонского, где стоял полк, мать ее в Москву переехала и поступила экономкой к старому генералу, родственни-ку мужа. Верочка училась в институте и еще не кончила, умерла мать. У генерала бывал богач заводчик Вакуев, вел с генералом какие-то выгодные дела, не молодой, но крепкий и красавец, так по Москве слыл. Анисим Никитич ухаживать стал за Верочкой и ей понравился. И как-то так случилось, Верочка с согласия генерала переехала к Вакуеву. У Вакуева на Арбате был старый барский особняк. Жена Вакуева померла, дети устроились, и только три барышни и уж в летах - три племянницы, взятые им после смерти разорившегося брата, хозяйничали в его доме. Год прожила Верочка у Вакуева и, надо полагать, за этот год надоела ему, и еще надо полагать, что жизнь ее на Арбате была не из веселых. Анисим, по ее рассказам, любил перемену, разнообра-зие, и ему все удавалось и с рук все сходило. Анисим и в Петербург отправил ее учиться и высылал ей тридцать рублей в месяц, на эти деньги она и жила.

"Кто же, уж не Анисим ли и три его племянницы, осточертевшие ей, те самые они, кто ее увидят?" - спрашивал себя не раз Маракулин, часто, все чаще задумываясь о Верочке.

Как-то на Федоровской неделе в начале весны Верочка пришла домой такая радостная и оживленная, просто с ног всех сбила.

Адония Ивойловна, на что слезлива и неподвижна, забыла слезы и с мокрыми еще глазами так засуетилась, словно бы Верочка ей дочка была - и вот домой вернулась к матери такая радостная и оживленная.

Акумовна тоже, она топоталась топотнее, словно не в будний день, и особенно ласково посматривала на свою бесстыжую.

И день был солнечный, весною, теплом манило.

На Бельгийском дворе, со снегом тая, расползалась черная гора каменного угля, а из четырех кирпичных труб, обходя Бурковы окна, ровный тянулся дым, а на Бурковом дворе высыпали ребятишки и даже перволетки со своими няньками.

Вакуев, сам Анисим Никитич, приехал в Петербург, с Верочкой на Невском встретился! - вот оно что, вот отчего и радость такая и оживленность необыкновенная.

Ночь Верочка не ночевала дома. А наутро, как вернулась, сейчас же за комнату принялась - за уборку. И сколько выказала изобретательности, а вообще-то разбросанная, беспорядочная, не верста Вере Николаевне, тут уж всякую пылинку она сдунула и под шатающийся стол бумажку подложила, чтобы крепче держалось, и шпильки свои по коробочкам разложила. И сколько было суетни и приготовлений, цветок достала, как на Троицу. Гостя она ждала к себе - Вакуева, самого Анисима Никитича!

А день был такой же солнечный, весною, теплом манило.

Прошел день - медленный и вечер настал - тревожный, и когда вечером в прихожей ударил звонок, вся квартира - все четыре комнаты и кухня замерли, а Маракулин хотел лампу затушить, но лампа, не спросясь, сама потухла, словно бы грянул гром тарарахающий, москов-ский.

Какой-то студент-технолог в поисках товарища попал не в ту дверь.

И долго Акумовна с ним возилась, так как почему-то никак он не мог примириться, что Любимова никакого нет и не жило.

- Не может этого быть,- упирался студент ерепенясь,- это произвол.

Выпроводили кое-как студента, ушел наконец пьяный, как дым, студент, но и ждать больше некого было.

Верочка ходила по комнате взад и вперед без устали и не своими шагами: шаги были крепкие и когтистые, а глаза ее бесстыжие, как два острых ножа.

И чего-то жутко было.

Встревоженная солнечным весенним днем, Адония Ивойловна загадывала за самоваром с Акумовной о летнем богомолье: уж пора ей в путь - весна пришла.

- Колышек с колышком свивается,- слышался в ответ растроганный голос Акумовны,- веточка с веточкою.

А Вера Николаевна, кончив свои занятия, тихо напевала любимые свои старины, и от песен ее веяло Древнею Русью и глухою щемящей тоской:

Потихоньку, скоморохи, играйте,

потихоньку, веселы, играйте!

У меня головушка болит,

у меня сердце щемит...

И вдруг замолкла,- ни слова.

Она и ему не скажет ни слова, умирать будет, не скажет.

- Веточка с веточкою, листик с листиком,- слышался растроганный голос Акумовны,- весна пришла.

И было еще тягостней, потому что Адония Ивойловна принялась плакать и громче обыкно-венного, вспомнив, должно быть, о муже, как кладбищенская земля уходит и обваливается на его могиле.

Верочка ходила по комнате взад и вперед без устали и не своими шагами: шаги были крепкие и когтистые, а глаза бесстыжие, как два острых ножа.

И чего-то жутко было.

Но погас певун-самовар, выплакались слезы, и шаги затихли, и все заснули в доме и во дворе, и гудки автомобилей не доносились с Фонтанки, и в Обуховской больнице замигал огонек по-ночному звездою, и поднялась над кирпичными бельгийскими трубами звезда, заглянула в окно, такая большая, вечерняя, весенняя - час ночи настал.

И послышалось Маракулину, будто стучат, странный стук.

Насторожился он, стал прислушиваться и понял: у Верочки стук, стучит в ее комнате.

И он понял, это Верочка одна в своей комнате,- не заснула и не заснет,- и бьется она головою о стенку без слез, без жалобы, с раскрытыми сухими глазами:

когда лихо, не плачут!

И почему-то все чувство его - все ожесточение, все отчаяние его, угомонившееся было на время, вспыхнув, вылилось на излюбленной им, опостылевшей генеральше.

Весь в жару, с каким-то мерзейшим упоением и скрежетом зубовным, представил он себе, как эта генеральша несчастная, здоровенная, бессмертная, безгрешная, беспечальная - сосуд избрания, вошь сладко-сладко спит. И ему захотелось сказать об этом кому угодно, но сию минуту, только бы сказать, пока еще сердце не лопнуло.

И, задохнувшись, он вскочил к форточке и что было сил крикнул:

- Православные христиане, вошь спит, помогите!

И крикнув, он почувствовал, как медленно подступает, накатывается та самая прежняя необыкновенная его радость и вот перепорхнет сердце, переполнит грудь...

- Кого ты орешь! - окрикнул скрипучий голос, и из углов показался волосатый горба-чевский с конским волосом нос.

А стук все стучал.

Это Верочка одна в своей комнате,- не заснула и не заснет,- и бьется она головою о стенку без слез, без жалобы, с раскрытыми сухими глазами:

когда лихо, не плачут!

* * *

Жестокие минуты, мотанье и маянье закончили первый бурковский год Маракулина.

Первая поднялась Адония Ивойловна, поехала она в Кашин, к преподобной Анне Кашин-ской, а из Кашина на Мурман в Печенгский монастырь к преподобному Трифону.

За Адонией Ивойловной после всех своих экзаменов уехала Вера Николаевна к матери до осени в свой маленький белый с пятнадцатью белыми церквами заброшенный старый город Костринск, и такая, в чем душа только.

Последней уехала Верочка. Экзаменов она не держала и свое театральное училище бросила, так как нашла другое, более верное и испытанное средство пробить себе дорогу,- какое, она не сказала. Она сказала:

- На будущий год увидите, на всю Россию покажу, кто я!

Маракулин провожал ее на Николаевский вокзал: Верочка ехала через Москву куда-то в Крым.

После звонка он особенно почувствовал, как ему горько, что больше не будет Верочки, и молча стоял перед вагоном. А она как-то особенно вся вытягивалась, посматривая нетерпеливо на прохожих и останавливая на себе взгляды, такая тонкая, гибкая и легкая.

И вдруг Маракулин улыбнулся в первый раз за все свое бурковское время, сам не зная отчего и почему, просто улыбнулся, и, должно быть, заметила она: или это было так необычно и неожиданно!

- Обо мне надо плакать! - протянула она по-театральному, прищурившись не то с сожа-лением, не то с гадливостью, и, зонтиком ударив его по руке, сказала совсем и уж слишком сурьезно, даже морщина надулась: - Я великая актриса!

И он поверил тогда легко и всем сердцем, что Верочка великая актриса и что на будущий год она действительно покажет себя на всю Россию и имя ее скоро прогремит на всю Европу - на весь мир.

Вернувшись с вокзала к себе на Фонтанку и очутившись один и только с Акумовной, Маракулин почувствовал, как теперь постыла его жизнь и невозможно так жить.

Одному надо предать, чтобы через предательство свое душу свою раскрыть и уж быть на свете самим собою, другому надо убить, чтобы через убийство свое душу свою раскрыть и уж, по крайней мере, умереть самим собою, а ему, должно быть, надо было талон написать как-то, да не тому лицу, кому следовало, чтобы душу свою раскрыть и уж быть на свете и не просто каким-нибудь Маракулиным, а Маракулиным Петром Алексеевичем:

видеть, слышать и чувствовать.

Но он больше не согласен, потому что не может, он больше не соглашается жить так, не для чего, только видеть, только слышать, только чувствовать, а вошьей бессмертной, безгрешной, беспечальной жизни царского права, той капли воды, какую ищет грешная душа на том свете, ему не надо.

Он хочет и будет жить, но чтобы всего хоть один раз снова испытать свою необыкновенную радость, какую испытывал с детства и больше уж не знает, и однажды только подступила она, в ту весеннюю ночь, когда Анисим не пришел к Верочке, в ту весеннюю ночь, когда колышек с колышком свивался, веточка с веточкою, листик с листиком, вспоминались, как листья слипаю-щиеся, весенние слова растроганной солнцем Акумовны.

И ему так горько, горше вечернего, что нет больше Верочки, словно бы в ней-то и заключа-лась для него вся его необыкновенная радость - источник его жизни.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

- Вера! Верочка! Верушка!

Маракулин, переписывавший повесть, над которою сидел с утра до вечера,- редкий и выгодный заказ, свалившийся ему как какая-нибудь освежающая райская манна, вздрогнув, не довел затейливого усика в виноградах заглавной буквы.

А с лестницы все настойчивее повторялось знакомое имя:

- Вера! Верушка! Верочка!

- Акумовна, кого вы там кличете? - не вытерпев, заглянул Маракулин в кухню.

- Веру,- сказала, не оборачиваясь, Акумовна,- у! бесстыжая! - и затопотала вниз по лестнице во двор

Было поздно - часов одиннадцать, уж ветровой закат пыльно расстилался за Обуховской больницей и с короткою ночью наползали из-за болотных застав туманы, а на дворе, заваленном мусором, щебнем и кирпичами, все еще галдели ребятишки и, заливаясь, бренчала балалайка,- этого нерусского убогого добра на Бурковом дворе вволю, да по окнам, положив подушку на подоконник, высунувшись, торчали головы, взъерошенные и заморенные каменным петербург-ским зноем в надежде, должно быть, подышать прохладою.

Тушь на пере высыхала, и буквы не выходили, и Маракулину казалось, что Акумовна больше не вернется - затеряется где-нибудь в бурковском мусоре со своей таинственной недозванной Верой.

И когда на кухне опять затопотало и не Акумовнин, чей-то полудетский, полудевичий голос заговорил часто, переходя то в веселый смех, то в ноющее причитание, он с каким-то облегчени-ем задернул занавеску, и опять пошла работа.

Перепиской своей Маракулин дорожил и хотел непременно закончить ее, так как сидел над нею чуть ли не второй месяц. Эту редкую работу достал Маракулину Сергей Александрович перед своим отъездом на летние гастроли. Целых пятьдесят рублей должен был получить Маракулин, и дела его значительно поправлялись.

- Да кто это у вас там на кухне живет? - спросил Маракулин на следующий день, когда вечером подала Акумовна журавлевский красный с игрою певун-самовар.

- Верушка,- ответила Акумовна, и улыбаясь и поглядывая как-то по-юродивому из стороны,- чудотворная.

И полоскательную чашку принесла уж не Акумовна,- Акумовна в дверях осталась,- чашку несла чудотворная Верушка.

Это была девочка-подросток лет пятнадцати, каких много на Бурковом дворе в няньках служат, вполне уж развитая, как девушка. Но вглядываясь пристальнее, Маракулин встретил в глазах ее что-то такое знакомое и необыкновенно близкое, только назвать не мог, и не припом-нить ему, где однажды уж видел такое: огонек какой-то, нет, еще что-то, чего уж никак не спрячешь и у сонного под веками поблескивать будет.

- Вас Верой звать?

- Верушкой... Верочкой,- сбиваясь и тихо как-то и угрюмо ответила девочка и, словно смутившись чего-то, попятилась.

- И даже Верочкой, вот как! - сказал Маракулин, с каким-то восхищением глядя на девочку, и поднялся вдруг.

А она, спрятавшись в коридор за Акумовну, чем-то уж в кухне постукивала или это у него, и бог знает, с чего это бывает, сердце постукивало.

- Барин, что я хочу попросить вас, барин, не трожьте ее!

- Что вы, Акумовна, бог с вами!

Но сел он как пойманный.

- Боюсь Василья Александровича,- продолжала Акумовна,- приедет с дачи, страшно, каждый раз подавай ему, неуемный, тоже эти лазают, как ночь, так под дверями шарят, шатуны.

Приютив с улицы, Акумовна ревниво обороняла девочку от Бурковых шатунов - Стани-слава-конторщика и Казимира-монтера, и вечером нередко еще засветло запирала она кухню и укладывала девочку на свою постель под три неугасимые лампадки для безопасности.

А называла она Веру чудотворною так потому, что совершилось чудо над нею.

- Чудотворная она,- говорила Акумовна,- до пяти годов безъязычной была, не говори-ла, и доктору показывали Николаю Францевичу, нет пользы, и к Скорбящей ее водила мать, тоже посоветовали, к Матренушке - босиком ходит, а в темную пятницу пошли на Пороховые заводы, крестный ход в Ильинскую пятницу на Пороховых - двенадцать икон носят и до тысячи маленьких, всяких, отстояли они обедню, стали домой собираться, а она пить просит: "Мама, дай мне пить!" С той самой поры и говорит.

Отец Веры - торговец книжками: книжки, крючки, пуговицы, разная мелочь. Мать Веры хворая, в поденную ходила: где полы мыть, где на уборку. Жили они в Кузнечном переулке в углах, где хиромант, окна там вроде венецианских - страшные. Стала Вера подрастать, отдали ее в золотошвейки, пробыла с год в золотошвейках, не пригодилась - глаза заболели, поступила в няньки. А тут как-то бежал отец с лотком через Владимирский от городового, у Пяти углов на повороте попал под трамвай,- раздавило. И об эту же пору Вере от места отказали. И пришлось им тогда очень тесно. Мать и придумала: попробовать к брату послать,- на Муринском в Лесном жил, в дворниках,- не найдет ли он места. Вот девочка и пошла, добралась до Лесного уж вечером и по дороге, дом разыскивая, остановилась у гостиницы музыку послушать. Стоит она, слушает, глаза-то, должно быть, горят, рот разинула, а из гостиницы господин какой-то, с барыней под ручку и смотрит на Веру так ласково. Тоже остановился, стал расспрашивать ласково так. Она все рассказала вплоть до музыки, как музыку остановилась слушать. И какая счастливая случайность: им-то как раз и надобилась нянька и условия выгодные. Обрадовалась Вера, согласилась. Взяли извозчика, повезли ее к себе - и живут-то они тут близко. Какая счастливая случайность! Поздно уж было, стемнело, а домой приехали, прямо за стол ужинать, и Веру с собой посадили. Накормили ее. А как накормили ее, барин повел в другую комнату - через коридор комната спать. А ночью опять пришел. Кричать хотела, рот руками зажал. С этого и началось. Очнулась Вера - утро. Вышла из комнаты - коридор. По коридору бродила, искала барина и барыню, попала в буфет,- она ведь в гостинице ночевала! Спрашивает буфетчика, где барин и барыня? Буфетчик смеется: никаких нет ни барина, ни барыни, а хочет она, пускай к нему идет в няньки. Вот положение: не согласиться страшно, вернуться к матери страшно, согласиться, а что если буфетчик-то, как вчерашний барин, зажмет рот руками?.. И то страшно и другое страшно, а третьего нет. И все-таки пошла к буфетчику в няньки. Детей оказалось много, кое-как справлялась, и так с неделю. А через неделю, как уж пообвыкла, перевел ее буфетчик в отдельную комнату спать, от детей отдельно - детей много! - ей как-будто бы так удобней будет и спокойней. И опять пошло то же, сначала сам хозяин-буфетчик, за буфетчиком околодочный надзиратель. Как ночь, уж кто-нибудь непременно - человек по пять за ночь к ней приводили. И никуда из комнаты не выпускали, и детей она больше не видела: у них была новая нянька. Плакала, да что же, только смеются. И вышла Вера из комнатки от буфетчика одним чудом. Счастливая случайность: пожар - загорелось в гостинице. А то бы пропала. Выскочила она в суматохе из комнатки своей да бежать. Прибежала в Кузнечный в углы, где хиромант, а матери нету - от холеры померла мать. Вот положение, хоть назад к буфетчику в комнатку возвращайся. Да сжалилась дворничиха, тоже, как Антонина Игнатьевна, старшего Михаила Павловича жена, к братцу в Гавань ходила, жалостливая, с Антониной Игнатьевной знакома, и послала к ней в дом Буркова, не найдется ли девчонке местечка. А Вера вместо Антонины Игнатьевны попала к Акумовне

Назад Дальше