Так, слово за слово, Валя с мамой стали убеждать меня, а я слушала их, сидя за столом, и рвала свои письма, которые он мне только что отдал. Слова любви, ссор, примирений, нежности и ласки превращались в моих руках в мелкие обрывки, которые росли передо мной горкой мусора.
Вставало солнце, когда я с сильной головной болью легла и забылась, скованная какой-то полной кошмарами дремотой.
Утром первой моей мыслью было: жив ли Владимир? А вдруг?..
Было воскресенье, и мама велела мне надеть все белое и идти с ней в церковь. Я молча повиновалась. Пока я одевалась, она читала мне долгую нотацию о моем поведении, о том, что я после всего "этого" теперь должна раскаяться, исповедаться, причаститься, начать другую жизнь, а так как священник был нашим знакомым и ее другом, то в душе моей я не сомневалась, что эта исповедь была нужна не столько моей грешной душе, сколько ее материнскому любопытству, так как после исповеди она могла бы спросить у священника, насколько далеко зашли мои отношения с Владимиром...
В это время к нам в дверь вошла Валюшка, в пальто и шляпе, с каким-то необыкновенно злорадным выражением лица.
- Ты уже выходила на улицу, Валя? - удивилась мама.
- Да, специально ходила в автомат, звонила самоубийце. он жив-живехонек-целехонек, сам подошел... ну я, конечно, бросила трубку. Противно слышать голос этого кривляки. И из-за подобного типа ты способна лить слезы?.. Ну и дура! Не давала нам всю ночь спать своими глупыми предчувствиями!
- А ты что? Ты, я вижу, безумно бы хотела, чтобы он покончил с собой? спросила я ее, почувствовав какое-то злое подозрение, шевельнувшееся в моей душе: почему она так ждала его смерти, почему сердилась на то, что он мне дорог и что я хочу, чтобы он жил?.. Но она смотрела на меня ясными, ласковыми глазами.
- Еще и еще раз скажу тебе: ты дура! - уже весело бросила она мне и, махнув безнадежно на меня рукой, вышла.
- Мама, - сказала я, - подождите меня немного, я хочу на минутку видеть Илью Ефремовича.
Мама ничего не ответила, она видела, что я мучаюсь, и не стала мне прекословить или о чем-либо меня расспрашивать.
Быстро поднявшись на верхний этаж, я позвонила в дверь квартиры No 7, которую занимала Е. К. Катульская. Мне открыла ее домработница. Я прошла по коридору и постучалась в последнюю дверь направо.
Увидев меня в такой необычный час, Илья Ефремович был удивлен, обрадован, хотел что-то сказать, но я сама быстро заговорила, торопясь и волнуясь:
- Помогите мне! Я никого не могу просить, кроме вас! Все вокруг ждут... нет, не только ждут, а просто жаждут его смерти! Вы один благородный, гуманный человек, я верю вам, вы должны сделать все, чтобы его спасти. Ради меня! Прошу...
- Говорите, я слушаю. - лицо его было серьезно.
- Дайте карандаш и бумагу, вот телефон его родных на Знаменке. Звоните немедленно, вызовите его мать, просите, умоляйте ее сейчас же пойти туда, к нему, и ни на минуту не оставлять его одного. Что хотите скажите, наконец, не скрывайте, скажите, что вы сами слышали наш с ним разговор, что он решил покончить с собой. Торопитесь!
Илья Ефремович обещал все исполнить и, как мог, успокоил меня.
Я спустилась вниз. Мама уже ждала меня на лестнице.
Обедня была необыкновенно торжественная, длинная, так как служил какой-то архиерей, и я, измученная опасениями и тревогой, сама не знаю каким образом решила обмануть маму: пользуясь теснотой и давкой, не дождавшись окончания службы, пробралась к выходу и, предательски оставив маму, ушла из церкви.
Очутившись на улице, я бежала как безумная - туда, к концу Пречистенского бульвара, к серому знакомому особняку. Но когда оставалось только выйти с бульвара и, спустившись, войти и позвонить у дверей, вдруг силы оставили меня, и я опустилась на скамейку бульвара, жадно вглядываясь в его окно. Прийти после того, что было вчера, после такого прощания? Прийти зачем? А вдруг это игра, вдруг он куда-нибудь собирается в гости? А может, вызванная Ильей Ефремовичем мать уже там, у него? Как глуп будет мой приход, как смешон и неуместен! Ах, Боже мой! Если бы только он хотя бы подошел сейчас к окну, живой и невредимый!..
Сидя там, на Пречистенском бульваре, против его окна, я не знала, что это были последние минуты его жизни, что, может, именно в эти минуты он страстно звал меня, а я сидела тут, рядом, совсем близко! Если б я знала, что в своем волнении я перепутала номера телефонов и дала Илье Ефремовичу телефон не его родителей, а его собственный, из-за чего спутались все мои расчеты...
Просидев полчаса, я взяла себя в руки и пошла домой. Я шла, заранее готовясь к новой маминой нотации и упрекам, но мне было все глубоко безразлично.
Мама действительно была уже дома и начала сейчас же что-то говорить мне. Не слушая, я швырнула куда-то мою шляпу, бросилась на кровать, и в эту же минуту в передней послышались тревожные звонки - один, другой, третий, четвертый... Я как сумасшедшая побежала в переднюю, но дверь уже открыл Алексеев, и все жильцы выскочили из своих комнат. На пороге стоял мужчина. Я сразу узнала его. Это был жилец из квартиры Владимира.
- Здесь живет Екатерина Александровна Мещерская? - задыхаясь, тяжело переводя дух, спрашивал он, вопросительно оглядывая всех. - Вот, Владимир Николаевич Юдин только что застрелился, просил ей передать письмо и немедленно прийти, он велел идти прямо за вами, а потом на Знаменку, за его матерью...
После этих слов все потемнело в моих глазах, ледяной холод пополз по ногам вверх, подступая к сердцу, и я потеряла сознание...
Я пришла в себя на своей постели. В комнате стоял едкий запах эфира, на левой моей руке желтело пятно от йода, по которому я поняла, что мне делали инъекцию камфары. Я поднялась и быстро села, мама тотчас подбежала ко мне. В комнате были еще старушка Грязнова и Валюшка, они тоже подошли к моей постели.
- Что с ним? Он еще жив? Я иду к нему, - сказала я решительно.
- Ты никуда не пойдешь! Никуда! - так же решительно ответила мама, властно откинув меня рукой обратно на подушки. - Его увезли в Пироговскую клинику, может быть, спасут, будут вынимать пулю. Тебе идти некуда!.. Ляг. Доктор запретил тебе вставать. Неужели из-за какого-то сумасшедшего ты допустишь, чтобы тебя перекосил какой-нибудь нервный паралич? Если так, то тебе лучше было выходить за него замуж!..
Я легла. При каждом движении боль в сердце усиливалась и тошнота подступала к горлу. Через час из Пироговской больницы приехала сестра с запиской от Елизаветы Дмитриевны. Она писала о том, что только что была срочная операция и пулю вынули, но ее сын безнадежен. Он в полном сознании, просит меня прийти к нему проститься. Она присоединяется к его просьбе.
Моя мать объявила о том, что не пустит меня. Я сказала ей, что повешусь. Тогда она испугалась и согласилась.
Подъезжая к больнице, я увидела около ее подъезда много народа. Это были его поклонницы, среди них я сразу узнала стройную фигуру Веры Головиной.
Мамины глаза холодно и строго остановились на мне.
- Ты поняла, что он умер? - сказала она. - Там теперь лежит не живой человек, а труп. Его мать в слезах отчаяния - около него, ее сына, убитого как ей, безусловно, кажется - нами. Как ты войдешь туда? Как? Зачем? На ее суд? Наконец, ты видишь толпу этих истеричек? Тебя еще, чего доброго, какая-нибудь из них обольет кислотой из мести... Да и вообще это будет неприличная сцена! Ты должна пощадить меня, твою мать!..
Она велела нашему извозчику повернуть и везти нас обратно на Поварскую. Еще долго она говорила что-то о покойном князе, который от ужаса и стыда за меня, свою дочь, переворачивается в своем гробу...
Его отпевали в церкви Бориса и Глеба на Арбатской площади и похоронили в Донском монастыре.
Я не была на похоронах и не простилась с ним. Конечно, в маминых словах была доля правды. Он был певец. В Москве его знали. Эта история наделала шуму. Мое появление было бы, как мне казалось, неуместным и нетактичным, а его мертвому телу это было не нужно. Я около его гроба была бы только зрелищем для любопытных глаз и злых языков.
- А вот теперь я на твоем месте обязательно пошла бы в церковь, объявила Валя. - Я завидую тебе! Это шикарно: такой певец из-за тебя застрелился! Кому это может быть не лестно!
- Ты глупости говоришь, Валя. Я не пошла по многим причинам, и первая из них та, что это уже непоправимо. Я не воскрешу его. Он был так талантлив... Пусть его не осуждают и не смеются над ним за его выбор. Пусть думают, что та, которую он любил, была прелестна...
Вот подлинники его писем и записок, переданные нам в день, когда он застрелился, 14-го августа, в воскресенье.
"Екатерина Прокофьевна, прощайте. Знаю, Вы рады будете моей смерти. Я любил Вашу дочь больше всего на свете. Вы отняли ее у меня. Жить больше не для чего. Храните ее и не толкайте на мерзости. Клянусь Вам, если Вы обидите ее, я жестоко отомщу Вам с того света. Умираю, благословляя Котика. Не обижайте мою милую, хорошую девочку.
Вл. Юдин".
Далее следует его письмо, начало которого я сожгла, так как в нем Владимир обвинял в воровстве Валю Манкаш (теперь Валентину Константиновну Фадееву-Товстолужскую), и у меня остался только второй лист этого послания:
"...таточно было на неделю потерять тебя из виду, чтобы ты окончательно подпала под влияние этих людей, которые заодно с твоей матерью устраивают свои делишки, играя на твоей жизни. Ведь один убеждает тебя в том, что ты летишь в пропасть, другой спасает, третья продает всем, у кого есть деньги...
Думаю, что моя смерть раскроет тебе глаза на все, и ты сумеешь лучше разобраться, кто как к тебе относится...
Твой отказ позволить навестить тебя был последней каплей, переполнившей мои муки... А твое требование не видеть и не писать тебе решило мою участь. Я давно был готов к самому худшему, не ожидал только такого быстрого конца, а в последний раз даже мелькнула надежда на счастье. Лгать больше не могу, было два выбора: ты или смерть... Письма твои я тебе все вернул, не хотелось, чтобы попали в чужие руки... Твой медальон и прядь твоих волос пусть положат со мною. Это мое последнее желание. Твои волосы у меня в зеленом конвертике, в шкафчике на стене... Приди, если сможешь, проститься... Ведь мне думается, что тебя не пустят ко мне. Но умоляю прийти, если сможешь...
Всегда буду с тобой. Благословляю тебя.
Володя".
"Котик, кто-то звонил ко мне и вызывал мою маму. Я удивился и спросил: "Кто это?" - "По делу". Тогда я дал мой телефон нашей квартиры на Знаменке.
Судя по голосу, это был Эфромс. В последние минуты пришлось лгать. Я пошел к маме и узнал, что кто-то предупреждал ее так: "Я случайно был свидетелем разговора вчера между вашим сыном и одной барышней. Он хотел отравиться. Предупреждаю вас..." "Кто вы?" - спросила мама. Он не ответил.
Очевидно, это дело рук твоей матери. Кто же иначе мог это сделать и кто мог знать, что мы вчера виделись. Очевидно, ты проговорилась обо всем маме, а та, конечно, сейчас же сообщила обо всем кому-либо из своих советников.
Я сумел убедить маму, что это все ерунда, и все равно умираю. Ведь жить без тебя я не могу.
Володя".
* * *
Прошло пять лет. Я вернулась в Москву после долгого отсутствия и оказалась здесь без службы, без средств и без крова. Мама в то время жила у Беляевых как воспитательница их детей и тоже не имела своего угла.
Тогда, в 1921 году, после самоубийства Владимира Валя почему-то не хотела ни одной минуты оставаться с нами на Поварской. Она должна была стать владелицей большой прекрасной комнаты в нашей квартире, которая некогда принадлежала моему брату. Комната была обставлена нашей мебелью. Но никакие мамины и мои уговоры не могли удержать Валю. Она выходит замуж за инженера Е. Ф. Павлова, с которым познакомилась, служа в ЦУС.
Валя уехала, а к нам подселили чужих людей, которые завладели всей обстановкой.
Через некоторое время оказалось, что жить Вале с ее мужем негде, так как Е. Ф. жил с матерью и братом. Еще через некоторое время меня очень удивило то, что один Валин поклонник, глубокий старик (адвокат), купил ей прекрасную большую, в два окна комнату, в которую она въехала со своим мужем.
Кто же был этот старик и мнимый, как оказалось потом, благодетель?.. Небезызвестный по моим воспоминаниям Василий Тимофеевич Костин, тот самый присяжный поверенный, который, ведя мамины дела, попался в мошенничестве, был уличен, против него было возбуждено дело; ему грозило изгнание навеки из адвокатов, суд и запрет когда-либо заниматься адвокатурой. Тот самый Костин, которого в свое время пощадила добрая мама, простив его и остановив это уголовное дело (поскольку мама являлась пострадавшей, это было в ее руках).
И вот этот самый Костин, жадный, отвратительный старик, имевший жену с двумя детьми от ее первого брака, старик, переменивший несколько жен и даже не собиравшийся жениться на Вале, скупой настолько, что никогда не подарил ей коробки конфет, вдруг купил ей комнату, чтобы она жила в ней с другим, молодым мужем. Но все эти сомнения не тревожили меня, тогда верившую в необычайные отношения, а прежде всего безгранично любившую Валю...
Итак, в 1926 году я нашла Валю в прекрасной солнечной комнате. Кроме того, она была обладательницей пианино, новой швейной машины фирмы "Зингер" и маленькой пишущей машинки. Простая женщина, некая Марфуша, жившая в этой же квартире, ей прислуживала, так что Валя жила прекрасно.
Я пришла к Вале, уверенная в том, что найду у нее приют и хотя бы временную прописку, не имея которой мне ни минуты нельзя было оставаться в Москве. Я не могла даже предполагать, что она может мне отказать. Все трое Манкаш столько лет жили у нас, мама столько им делала, да и вообще я считала ее моей сестрой. Тем более что я дала ей честное слово сделать все, чтобы как можно меньше жить под ее кровом. Но она, встретив меня очень радушно и ласково, дала мне ключи от своей комнаты, сказав, что я могу пользоваться ею как своей, но... но жить я у нее не могу и прописаться тем более, так как против меня очень настроен ее муж Евгений.
Евгения я знала с 1921 года. Это был добрый, великодушный, гуманный и в высшей степени благородный человек. Мы были с ним очень дружны, мне казалось (что он позднее и доказал), что он все был готов для меня сделать, но... Вале я верила безгранично, и мне только оставалось огорчиться тем, что Евгений так изменился ко мне.
Меня приютила бонна Беляевых, Ольга Николаевна, у которой я и поселилась на шестом этаже в доме в Верхне-Кисловском переулке. Условия жизни моей были неважными. Чтобы попасть к Ольге, в ее маленькую комнатку, надо было пройти большую, проходную, в которой жила молодая пианистка с теткой. Когда их не было дома, они не оставляли ключа, их комната была заперта, и попасть в комнату Ольги было невозможно. Ей это было не важно, потому что она уходила рано утром (к Беляевым), а возвращалась поздно ночью. Лифта в доме не было, и мне, с больным сердцем, было очень тяжело несколько раз в день, а иногда и зря, подниматься на шестой этаж. Особенно бывало тяжело, когда в жестокий мороз зимой я бродила по улицам, так как квартира в Верхне-Кисловском была закрыта, а в Средне-Кисловском, где жила Валя, стояла на окне в виде условного знака лампа. Это означало, что она принимает Костина и к ней тоже нельзя.
Несмотря на такие условия жизни, Евгений быстро устроил меня на службу к себе в "Радиоконструктор". Я была секретарем коммерческого директора, некоего Политти. По-прежнему у меня была в Москве масса друзей, и мы с Валей жили очень весело.
Подошел Новый год, и мы встречали его в складчину большой компанией. Я заблаговременно решила купить то, что выпало на мою долю, и поэтому раньше всех пришла к Вале. Ни ее, ни Евгения еще не было; у меня были ключи, и, войдя в парадную дверь, я прошла в Валину комнату. Приятное тепло охватило меня после вьюжного новогоднего вечера. Камин был истоплен, комната убрана, и все было готово к приходу гостей.
Я подошла к столу, чтобы положить на него покупки, и... отступила, не веря своим глазам. холодный ужас пополз к моему сердцу. Я смотрела, смотрела, боясь приблизиться и не в силах оторвать своих глаз от стола...
Передо мною на столе лежало наше ожерелье-змея.
Я взяла его в руки и тотчас бросила обратно на стол. Мне почудилось, что оно обрызгано невинной кровью застрелившегося человека. Мне казалось, я сплю или галлюцинирую... Не знаю, были это секунды, минуты, часы, которые я провела на грани того, что могла сойти с ума.
Меня отрезвил звук поворачиваемого во входной двери ключа. Я бросилась к пианино, открыла клавиатуру и, сев, начала играть что-то наизусть. Пальцы мои дрожали, плохо мне повинуясь.
Там, за моей спиной, на столе, лежала змея, неопровержимая улика и вещественное доказательство... Ах, Валя, Валя...
Дверь комнаты открылась, и Валя с Евгением, весело разговаривая, нагруженные покупками, вошли в комнату, отряхивая друг с друга снег.
- Ты уже здесь! - приветливо сказала Валя.
Я ничего не ответила, сердце мое сильно билось, но я продолжала играть. Я вся горела от невыносимого стыда за нее, которой всю жизнь так беззаветно верила.
Евгений подошел к столу. почти тотчас я услышала его вопрос:
- Китти, вы, конечно, знаете эту прелестную Валину вещицу? - он протягивал мне ожерелье, держа его в руке.
- Еще бы! Как же мне его не знать, если это ожерелье мое! - вполоборота повернувшись к нему, ответила я, сама удивившись чужому, точно деревянному звуку своего голоса.
И вот здесь, как я потом вспоминала, была минута, решившая все остальное. Спроси меня Евгений что-нибудь еще об этой змее, не знаю, что я ему ответила бы и как бы развернулись дальнейшие события, но он настолько привык к тому, что "Манкаши" все получали от нас, что решил, что и эта змея - наш подарок, и разговор на этом оборвался... Валя быстро вышла из комнаты. Я, уже овладев собой, продолжала играть.
- Не пора ли накрывать стол? - спросил Евгений, но в это время распахнулась дверь, и Марфуша, заглянув в комнату, закричала нам: