В Иркутске я вспомнил, что Свиридов так и не попросился в отпуск. Я к нему: в чем дело? Он объяснил: лги л не в Иркутске, а в Братске, это еще пилять да пплять на север, и отпуска не хватит, но не в этом соль, соль в том. что он детдомовец, из Братска давно умотал и никого там нету, к кому звала б душа. Он так и сказал: "Звала б душа", - и глаза у него стали грустные. Вот не ведал, что они у Егоршп Свиридова могут быть такими.
Неразговорчивый Рахматуллаев, слыша нашу беседу, не удержался, сказал:
- Вах, если б это была моя родина, пешком пошел бы, пополз бы. Чтоб хоть издали увидеть Узбекистан...
В Иркутске нас нагнал Головастиков. Он сошел с пассажирского поезда, свежевыбритый, с чистым подворотничком, в надраенных сапогах, трезвый, как стеклышко, и хмурый, как осеннее небо. В одной руке он нес битком набитый вещевой мешок, в другой - бутылку водки. Солдаты встретили его дурашливыми криками "ура". Толя Кулагин спросил:
- Досрочно обернулся?
- Управился, - сказал Головастиков, каменея лицом. - Много ль надо, чтобы исполнить свои делишки?
Я присматривался к нему напряженно. Во что вылилась его поездка? Не учинил ли чего с неверной женой, черт бы их съел, этих неверных жен! Буду ждать, не полевая виду, что тревожусь.
Головастиков кипул пятерню к пилотке:
- Товарищ лейтенант! Разрешите доложить? Рядовой Головастиков прибыл в распоряжение.
Я козырнул ответно, подал руку. Головастиков сжал ее. Потом сунул мне бутылку:
- Вам подарочек, товарищ лейтенант. За то, что уважили, отпустили...
Нашел что дарить. Я отрицательно покачал головой:
- Благодарю, по...
- Уважьте, товарищ лейтенант. От души...
- Спасибо, Головастиков. Но не пью. Завязал. Выпейте уж лучше сами с товарищами, всем понемногу.
- Не. Я тож завязал. Будь она проклята, окаянная. Тож не пью больше.
- Давай сюда, - сказал Колбаковский, - мы ей найдем применение.
Толя Кулагин блеснул разномастными глазами:
- Товарищ старшина, меня не обделите!
- Разберемся без подсказок, сами грамотные. Но гарантирую; коллективной пьянки не будет.
- А индивидуальная? - не отставал Кулагин.
Старшина зыркнул на него, сухо произнес:
- Товарищ Кулагин, я б на твоем месте не претендовал. Потому - у тебя здоровье не дозволяет, подорвано в плену. Ты что, враг своему здоровью?
- Об моем здоровье не печалуйтесь, - сказал Кулагин. - И плен не пристегивайте.
Головастиков распатронил вещмешок, стал угощать Гошу, меня, солдат. Свиридов стонал от восторга:
- Гляди-ко! Шаньги! Шанежки! Шанечки! Гляди-ко! И клюква! И медвежатина!
Нину Головастиков не угощал, за него это сделал Колбаковский. Все жевали, хвалили. Кулагин брякнул:
- Небось жипка собирала?
- Кто ж еще? - Головастиков скрипнул зубами. - Не убил я ее, курву. А ведь дело прошлое, товарищ лейтенант, ехал-то я, чтоб прирезать... Головастиков начал громоздить этажи мата, во, покосившись на Нину и на меня, спохватился: - Мысля была одна - зарезать! У меня трофейная финочка наточенная, лезвие - четыре пальца, аккурат до сердца достанет...
Я аж похолодел. Значит, это все могло быть? Значит, и Головастиков и я были на волосок от трибунала? Ну и ну! Неужели пронесло? Слава тебе, господи. Если ты есть.
- Я все прикидывал, все прикидывал. И в теплушке, и в трамвае уже. Как войду в дом, как скажу: "Молись, курва" - и фгшочкой ее, финочкой...
Солдаты притихли, перестали жевать. Нина с испугом смотрела на Головастпкова. Я подумал, что зря он выкладывает, но прерывать не буду. В конце концов, пускай выговорится, быть может, полегчает.
Головастиков больше не матерился, однако пи разу он не назвал жену по имени, только "моя курва".
- Ну, вошел я в комнату, она мне на грудь... Нечайком обнял, учуял ее тело. И не поднялась рука. Опосля легли с ней, она у меня сладкая, курва-то моя. Льет слезы, причитает, кается, а я злюся, что раскис перед бабой... Ну, пожил я денек и чую: не могу. И быть с иен не могу, и зарезать не могу. На рассвете собрался, она гостинцы соорудила. С тем и отбыл... - Головастиков скрпппул зубами так, что у меня мороз пробежал по коже. - Опосля войны не возвернусь к ней. Потому - все-таки зарежу, ежели будет рядом. Через педелю, через месяц, через год, а зарежу. Потому - не прощу. Я ведь, знаете, через что с моей курвой спознался?
Спас ее от хулиганов, вечером в парке пристали, хотели снасильничать. Я услыхал крик, напролом в кусты, раскидал шпану, ну, и мне досталось, плечо ножом раскровенили. Встречаться мы зачали с ней, обженились... Спрашивается в задаче: надо было спасать ее от снасильников, чтоб она опосля снюхивалась с кем ни попадя?
Э, все это пустой разговор, лягу-ка я сыпануть...
Он лег на пары, укрылся с головой шинелью. Это в жару-то.
Никто его не стал утешать, да и меж собой солдаты, словно по уговору, не касались рассказанного Головастпковым. Видимо, в этом был немалый такт: почувствовали глубину чужой беды, которую лучше покуда не бередить скоропалительными выводами, дежурными утешениями и советами.
Спустя десять минут Головастиков откинул шинель, сел, вытер пот со лба. Сказал:
- Через ту курву матерь с сестрами не повидал. Про теток и говорить нечего. Мысля была - побыстрей бы уехать из города, от греха... Но город, доложу вам, Новосибирск, стало быть, все же такп разглядел. Родина ж моя... Разросся Новосибирск сильно.
- Это точно, - поддакнул Логачеев. - Едем по Сибири, видим: много в городах заводов всяких. Понимаем: оборонная промышленность! Без нее и войну как выиграешь?
- Тыл крепко помог, выиграли, - сказал Мнкола Симоненко. - Знамя Победы над рейхстагом! Вот мы какие!
- Да уж, такие, - опять поддакнул Логачеев.
Я слушаю солдат и радуюсь разговору. Правильно, хватит о жрачке и неверных женах. Почаще надо вспоминать о минувшей войне, о пашей великой Победе! Надо, чтобы мы всегда были достойны этой Победы!
Состав не отправлялся. На запад уходили пассажирские поезда и на восток, на запад шли товарняки с каменным углем, с лесом, на восток воинские эшелоны. А наш стоял, будто железнодорожное ведомство забыло о нем. Иркутск утопал в зелени и пыли.
Сквозь тополевые купы проглядывали купол собора, купеческие особняки, стеклобетонные сооружения тридцатых годов и деревянные бараки позднейшей формации. Мостовые были не замощены, деревянные тротуары полусгнли. Ну, это не центр, в центре должны быть камень и асфальт. Проехавшие повозки взбили тучу пыли, темно-бурой, хрусткой на зубах, позывавшей на чих. И мы чихали, и чихал пьяненький слепой, колобродивший возле погрузочно-разгрузочной площадки. Было жаль его: шатается, куда идет - не видит, натыкается на забор. Я подошел, ухватил его за локоть, вывел на улицу. Одетый в списанное, выцветшее хлопчатобумажное - "хебе" обмундирование, в стоптанных сапогах гармошкой, он зиял слизисто-краспыми глазницами, лез целоваться, бубнил:
- Браток, я танкист, сгорел под Белгородом, а ты кто?
Затем отпустил меня и зашагал по улице шатающейся, неосмысленной походкой пьяного. Пьяный слепой. Это было больпо видеть.
На привокзальной толкучке я купил Гоше игрушку - резинового чертика; надув его, выпускаешь воздух, и чертик пищит:
"Уйди! Уйди!" Поднатужился и выторговал Нине омуля. Он тут был и жареный, и копченый, и вареный, и соленый, с душком и без. Я выбрал копченый, на прочее великолепие деньжат не наскреблось.
Нина обрадовалась омулю и здесь же стала делить его на всех.
Представляете - рыбешку на тридцать с лишним гавриков! И Гоша обрадовался подарку. С ходу овладев технологией, он без устали надувал чертика: "Уйди! Уйди!" - завороженно прислушивался.
Пока чертик не лопнул: Гоша перестарался, надувая. Что тут было! Море слез, океан горя. А я не очень переношу детские слезы. Клял себя: купил бы непрактичней игрушку, остолоп! Колбаковский подарил Гоше фонарик, и мужик утихомирился. Но до этого слез вылил море не море, а ведро, это точно.
Мы съели омуля, лопнул чертик, опробован подарочный фонарик, а эшелон все не отправлялся. Я снова вылез из вагона, пошел на базарчик, хотя делать там мне было абсолютно нечего. Побродил по рядам и наткнулся на Ранку. Батальонная повариха, перетянутая в талии, сияя медалью "За боевые заслуги", одинокая, гордая, величественная, плыла по толкучке, словно мстя своим одиночеством, гордостью и величественностью всем этим невоевавшим теткам и воевавшим мужикам, которые на фронте надоедали ей своей любовью, а теперь отвернулись, кобели. не знаю отчего, но я побоялся встретиться с Ранкой, отвернул в сторону. Хотя мне-то что?
Болтаясь по толкучке, прозевал отправление. На станции разноголосица паровозных гудков, и я не уловил своего. Случайно оглянулся - эшелон идет, выстукивают последние вагоны. Я чесанул, догнал, меня за руки втащили к себе связисты. Еле отдышался. Отставать командиру роты не к лицу. Состав вскоре остановился, и я перебежал в свою теплушку. Нина сказала с укоризной:
- Разве можно так, Петя?
- А что?
- Как что? Поезд пошел, а тебя нет.
- Не буду отставать, слово офицера!
Пустячный разговор, а мне стало приятно. Значит, немного ей нужен. И на том спасибо.
Эшелон шел левым берегом Ангары, встречь течению. Оно было стремительное, у порогов вода закипала, пенилась. Колбаковскии не преминул выложить: в Байкал впадают триста речек, а вытекает одна - Ангара. Яша Востриков засомневался:
- Триста? А не сто? Я вроде где-то читал...
- А может, и сто, - согласился Колбаковскии. - Вон у Свиридова спытай, он родом здешний.
- Говоря по-французски, хрен его знает, - сказал Свиридов. - Меня это как-то не интересовало вплотную.
Справа над железнодорожным полотном нависали скальные глыбы, слева оно подчас шло впритык с Ангарой. Так было и с Байкалом: справа угрожающие скалы, слева, в нескольких метрах, голубая прозрачная вода. Эшелон и остановился перед семафором как раз в таком месте - Байкал рядом. Братва с гоготом и улюлюканьем выскочила из теплушек: есть шанс искупаться.
Наиболее ретивые подбежали к воде, сбросили обмундирование, в трусах и подштанниках полезли - и выскочили как ошпаренные:
озеро оказалось студеное. Я усмехнулся, вспомнил, как фантазировалось: войдем с Ниной в воду, она будет в трусиках и лифчике и будет опираться на мою руку. Опять усмехнулся. Нила даже не сошла на землю, стояла с Гошкой у кругляка, смотрела на меня.
Я нарвал букетик красных цветов, похожих на маленькие лилии, преподнес Нине. Она сказала:
- Чудесные саранки! Спасибо, Петя.
Я встал возле нее, и мы начали глядеть сверху на берег, где копошились солдаты, на расстилавшееся на многие километры озеро, стиснутое лесистыми берегами, на дымчатый горизонт. В разгар нашего созерцания Гошка сказал:
- Мама, хочу а-а.
Я остался у кругляша один. И вдруг сознание одиночества пронзило меня, как недавно пронзило предчувствие счастья. Да, я одинок, очень одинок, хотя и кручусь среди множества людей.
Это нелегко. Но когда-нибудь это кончится. После войны, когда наступит мир и жизнь потечет по мирным законам. Ну вот и успокоил себя. Уже потом до меня дошло: в этом что-то комичное - Гошкино "хочу а-а" и следом вселенские страдания по поводу моего одиночества.
Паровозный гудок развеял глубокомысленные рассуждения лейтенанта Глушкова и всколыхнул незадачливых купальщиков на бережке. Спешно натягивая штапы и сапоги, солдатушки рвануля к эшелону. А машинист видать, дядька озорной - нарочно еще сигналил, гудок за гудком, подбавляя паники.
Берег обезлюдел. Ленивая накатывала волна, у песчаной кромки переворачивала выдранное с корнем дерево. Чайки, всамделишные, морские, падали к воде, выхватывали серебристо сверкавшую рыбу. Вдали белел косой парус. Старшина Колбаковский сказал:
- Товарищи хлопцы, споем про Байкал? Эту - "Славное море, священный Байкал...". Кхм! Голосу нету. Свиридов, запевай!
- Слов не помню, товарищ старшина,
- Тю! Местный - и не помню слов?
- Зато он все танги знает, - сказал Кулагин, подначивая.
Свиридов высокомерно вздернул брови, поглядел на Кулагина, как бы говоря: и ты туда же, рак с клешней! Колбаковский сказал:
- Товарищи хлопцы, когда поезд проезжает мимо Байкала, завсегда эту песню играют. Поедем по Забайкалью - беспременно сыграем "По диким степям Забайкалья...". Ежели не проспим.
А сейчас - приготовились, начали, три-четыре...
Колбаковский запевал, путая, перевирая слова, остальные подтягивали не весьма уверенно. Молчун Погосян высказался:
- Замечательная песня! У нас в Армении, под Ереваном, есть свое озеро, очень похожее на Байкал. Севан! Поменьше, конечно...
- Я где-то читал, что Байкал самое глубоководное озеро в мире. - сказал Яша Востриков.
Свиридов и на них, Погосяна и Вострикова, глянул надменно, через губу обронил:
- Промежду прочим, доподлинные сибиряки ни в жисть не скажут про Байкал "oзеpo", скажут "море". Он и есть море!
- Мы ж не сибиряки, - пробормотал уязвленный Востриков.
Байкал не хотел пас покидать. Он то мелькал сквозь деревья, то открывался песчапым, пляжным скосом и менял цвета: голубой, синий, зеленый - будто поворачивался к нам разными гранями. И еще: в одном месте, в бухте, он был тихий, зеркальный, а в другом месте, за мыском, уже ходили волны, пенились барашки.
Эшелон приближался к нему и отдалялся, нырял в тоннели и вырывался на свет, паровоз радостно, по-оленьи, трубил.
На прибайкальских станциях все больше было чалдонов и бурят, и Колбаковский посулил:
- Поедем по Бурятии - сплошняком будут буряты.
Свиридов не сморгнув сказал:
- А я предполагал, в Бурятии сплошняком будут итальянцы.
- Почему итальянцы? - спросил Колбаковский и понял: Свиридов ехидничает. Старшина показал ему кулачище, но большего сделать не в состоянии, ибо аккордеон находился в руках у Свиридова. Не отнимать же принародно.
Трубит паровоз, стелет над составом дымную гриву. И проносятся бессчетные и безвестные речки и села, леса и поля, горы и равнины. Огромные пространства преодолел эшелон, и огромные пространства лежат впереди. На все четыре стороны немереные просторы. И мне подумалось, что на этих великих просторах должны рождаться великие люди. И они рождались, украшая собой и прославляя своими деяниями родину. Их в нашей стране немало.
Но еще больше простых смертных. Впрочем, что это обозначает - простые смертные? Не приемлю этого понятия. Все люди смертны, и все люди сложны. Но есть, разумеется, выдающиеся и есть обычные. Обычные - если каждый порознь. А все вместе - народ, великий народ. Включая, само собой, и выдающихся. Короче: великая страна - великий народ. Горжусь, что принадлежу к такому пароду.
И опять проносились сопки в сосняке, распадки, где прыгал с камня на камень бурливый поток, лесопилки, огороды на песках - картошечка на них первый сорт, - молочнотоварная ферма и одинокая береза на бугре, словно отбежавшая от своих подруг, с зеленым платком на белых плечах. И Свиридов, будто угадав мои мысли насчет платка, заиграл "Синий платочек". Который падал с опущенных девичьих плеч. Спасибо, не пел. Только наигрывал. Что в этом мотивчике? А я слышу, как его поет любившая меня женщина, и словно я уже иду по институтскому коридору, остриженный под пулевку и оттого лопоухий. А потом был старшина Вознюк, была его сестра, намного старте меня, был эшелон из Лиды на фронт и была вся война. Да, я прошел всю войну. И снова смогу пройти? Наверное. Если надо. Надо!
День складывался удачно, без происшествий. И вдруг в УланУдэ случилось чепе, точнее - едва по случилось. Переволновался я здорово.
Вокзал в Улан-Удэ небольшой, а перрон - футбольное поле, гуляй - не хочу. Мы с Ниной и Гошей прогуливались по этому перрону, не торопились эшелон на первом пути, рядышком, без паровоза, - лузгали семечки, которыми нас угостил Миша Драчев, и беседовали втроем. Вернее, я спрашивал Гошу, оп отвечал не мне, а матери, и она уже говорила мне. Примерно так: "Гоша, хочешь карамельку?" - "Мам, а он как думает? Конечно, хочу", - "Георгий не возражает против карамельки". Мы с Ниной смеялпсь, парень был пасмурен, суров - не выспался.
Прошли перрон из конца в конец и тут увидели толпу, выплеснувшуюся с площади. Возбужденные крики, брань, военный патруль, милиция. Я оставил Нину с Гошей, раздвинул толпу и ахнул: в центре ее были Свиридов, Логачеев и верзила в штатском с закрученными назад руками, верзилу охраняли милиционеры.
Свиридовым и Логачеевьш занимались патрульные.
Я крикнул:
- Свиридов, что стряслось?
Он не услышал. Обернулся Логачеев, махнул рукой: мол, чего спрашивать, лейтенант? Стоявший позади меня пожилой кривоногий бурят сказал:
- Ты начальник? Шибко подрались.
Железнодорожник-усач сказал:
- Задерживали они его, ну, и схлестнулись...
Кто кого задерживал? И зачем? Что схлестнулись, вижу: на физиях кровоподтеки, гимнастерки порваны, запачканы. Верзила тоже помят.
Толпа поперла к комендатуре, и я туда. Подбежал бледный, злой Трушин, заорал мне в ухо:
- Драку заварили! Позор! А ты, раздолбай, прогуливаешься с дамочками!
- Да не шуми ты! Сам раздолбан! Пойдем к коменданту разберемся.
- Поздно разбираться! Распустил личный состав!
Но прежде чем разобрались, я бегал за комбатом, вместе бегали к дежурному по вокзалу, к диспетчеру, к начальнику станции, к военному коменданту, чтоб эшелон задержали до выяснения обстоятельств происшествия. А выяснили довольно быстро. И вот что. По площади бежал уголовник-рецидивист, а за ним гнался милиционер. Услыхав крики: "Держи, держи!" - Свиридов бросился наперерез преступнику, тот взмахнул пожом, по Свиридов дал ему подножку. Преступник сразу вскочил, накинулся на Свиридова, однако подоспел Логачеев и выбил нож. Дальше шла рукопашная в чистом виде, без оружия. В итоге железнодорожный комендант приказал отправлять эшелон, комоат объявил благодарность Свиридову и Логачееву, а Трушин сказал мне: