С каждым днем солнышко пригревало жарче. Трава зеленела, выбившись отовсюду, где можно. Она казалась особенно сочной оттого, что и здешняя земля, в сущности, обильно полита кровью.
На лесных опушках появились первые ландыши, вдоль полевых окрайков колокольчики, кашка, одуванчики и цветы, которых я в России не видел. Над полями висели невидимые жаворонки, словно обсыпали трелями высохшие, разомлелые поля.
И я млел от близости лета и от женской близости. О, мирные деньки мелькали - не то что на войне, там они нудно тянулись.
Так вот всегда: хорошо тебе - время бежит, плохо - время стоит.
Не пропадала мысль: я свое отслужил, отвоевал, пора в гражданку, за учебу, пусть другие послужат.
Прислали других. Это было пополнение, десятка три желторотых, семнадцатилетних: на щеках незнакомый с бритвой пушок, припухлые губы, доверчивые и детски любопытные глаза, цыплячьи шеи. Подобных юнцов я видывал в пополнениях, прибывавших на фронт, - не все они доживали до второго боя. Эти прибыли после победы, и многие жалели: эх, не повоевали, без нас кончилось. Ребята были послушны, исполнительны, вовсю глядели на наши ветеранские груди, где звенели-позванивали ордена да медали. А я глядел на их чистые юношеские лица и чувствовал себя стариком, у которого за плечами фронтовые годы разлуки с женой, с детьми и с внуками. И от этого было грустно.
Еще было грустно от сознания: этих солдатиков прислали служить не вместо тебя, а у тебя. Это мои подчиненные, я их отецкомандир. Я должен служить. Сколько - никто не знает. Кроме бога и Верховного Главнокомандующего, он же нарком обороны.
Бога нет, это я знаю точно. Верховный и нарком есть, и это я знаю не менее точно. Ну что ему стоит, Верховному и наркому, издать приказик: дескать, студенты, которые не доучились... и так далее. А ведь не издаст, чует мое сердце, не издаст.
Солдатики же из последнего пополнения, разумеется, ни о какой демобилизации не помышляют. Они хотят служить. Они послушны, не испорчены и на шесть годов моложе меня. До чего ж много - шесть лет!
Это пополнение послужило толчком к одному занятному разговору с Эрной. Проведав, что солдатикам по семнадцать, Эрна сказала мне:
- Почти мои ровесники.
Задумалась. Посмотрела на меня искоса. Спросила:
- А если я тебе, Петья, принесу пополнение, а?
Сперва я не разобрал, о чем речь, переспросил:
- Что-что?
- Сына тебе рожу или дочь, - сказала Йрна. - Ты кого хочешь?
И засмеялась - отрывисто, будто вскрикивая. Не люблю, когда она смеется. Лучше б улыбалась. Но она ни разу не улыбнулась. Покраснев, кое-как пересилив смущение, я ответил:
- Родить-то родишь, а что с ним делать? Кем он будет считаться, ребенок, - русским ли, немцем...
- Это был бы мой ребенок. - Эрна перестала смеяться. - И твой... Но не беспокойся, ребенка пока не будет.
"Пока-то пока, а все-таки", - подумал я, продолжая дурацки краснеть и потеть.
- Ну, не расстраивайся, мой милый, не сердись. - И Эрна поцеловала мне руку.
- Не сержусь, - сказал я, хотя действительно ощутил нечто вроде досады.
Сказанула черт-те что, а теперь целует руки - у мужика. Мда.
Ну, а ежели она и впрямь забеременеет? Родит мне наследника?
Куда я с ним денусь? И куда она денется? А руки целовать взяла за моду с тех пор, как фрау Гарниц полегчало. Я попросил полкового врача осмотреть ее. Он осмотрел, принес порошки, пилюли и мази, фрау Гарниц стала лечиться, и однажды Эрна поцеловала мою ладошку.
- Спасибо за маму. Она встает, скоро будет ходить.
А потом начала целовать мне руку после каждой нашей близости. Я сказал:
- Эрна, не надо.
Она ответила:
- Я очень люблю тебя и благодарю за все. И ты позволь мне... Позволишь?
- Ну, пожалуйста, как хочешь.
Я был не в своей тарелке. После близости я тоже бывал благодарен ей за теплоту, за ласки, за нежность. Но у самого не было потребности поцеловать ей руку. А вот она целовала. И мне было неловко, нехорошо оттого, что она испытывает эту потребность, а я нет.
- Не сердись, не сердись, - говорила Эрна, - я не рожу. Ты хороший, я не сделаю тебе неприятное... Ты очень хороший!
"Это в сравнении с другими, - подумал я. - А так - какой там хороший?"
Я поцеловал Эрну, потрепал по щеке. Она сказала:
- Петья, а правда, что нас выселят?
- Кого вас? Тебя с матерью?
- Немцев, которые живут в Пруссии.
- Откуда взяла?
- В городе все немцы об этом говорят. Нас выселят в Германию, а Восточную Пруссию заберут себе русские или поляки.
Это правда?
- Мне не докладывали, - сказал я.
- Не хочу отсюда уезжать, - сказала Эрна. - И куда столько немцев разместят?
Что верно, то верно, трудно будет разместить переселенцев - уж больно плотно населена Восточная Пруссия, она нашпигована городами, городками, селами, фольварками, на каждом шагу поселение. Да ладно, как-нибудь перемогутся, наш народ и не то вынес. За войну надо расплачиваться. Поэтому вполне возможно, что пруссаков стронут с насиженных мест.
Я подумал об этом, но Эрне ничего не сказал. Она-то при чем?
Тут ее беда, а не вина. Заварили кашу главари, расхлебывать же приходится всей нации. Эрна сказала:
- Если бы ты знал, как я ненавижу фюрера и его свору, тех, кто развязал войну. Будь они прокляты!
- Их будут судить, - сказал я. - Хотя в печати сообщалось, будто Гитлер и Геббельс покончили с собой.
- Трусы! Боялись держать ответ. Подлые трусы и убийцы! - Щеки Эрны побледнели, губы скривились. - Будь они прокляты!
И будь прокляты все мы, немцы!
Она еще сильней побледнела, плечи ее передернулись. Что же, это было прозрение, жестокое, неумолимое, запоздалое. К концу войны многие немцы стали прозревать.
Ей досталось вдоволь горького. Да и мне. Но мы живы и будем жить. А сколько людей не будет? Вот и перед ними, павшими товарищами, я также виноват. Может быть, я должен был погибнуть заодно с ними. Временами я почти уверен в этом. А временами чертовски хочется жить, радоваться жизни и брать от нее все, что положено живущему на земле.
Разговор с Трушиным. О чем? Не о чем, а о ком. Об Эрне.
Трушин сказал мне как бы невзначай:
- Расстанься с немочкой, Петро. Что, русских баб не хватает? Оглянись вокруг...
- Хватает. Но пойми, так получилось. Прикипел к ней. Временами мерещится: люблю ее, немку, по-настоящему...
Сказал и вспомнил: по-настоящему - это ее выражение, Эрны.
Трушин сморщился.
- Вот уж точно: тебе мерещится! Осенись крестом - и сгинет наваждение!
Изволит шутить? И отчего затеял этот разговор? По собственной инициативе? Вдруг озарило:
- Тебя замначподива подбил?
Трушин малость смутился:
- На данный разговор? Ну, он, что из этого?
- Ничего... Но можете вы понять: немка тоже человек?
- Кто ж спорит, человек. Однако время, ситуация неподходящие...
- Мы всегда интернационалисты!
- Даешь, Глушков! Нашел на чем демонстрировать интернационализм! По-твоему выходит, ласкать немочку - святое даже дело...
- Ничего не выходит. - И я смутился. - Просто так получилось... И к тому же немки и немцы начнут меняться после войны...
- Дай-то бог.
- Я в том уверен...
- Слушай, Петро, ты же всемирно известный скромник по женской линии. Соблазнила тебя, что ли?
- Пошел к черту!
- Приворожила? Опоила зельем?
- Я сказал: иди к черту!
- Вот и побеседуй с таким... Ладно, будем считать: поручение замначподива выполнил. А углубляться в данную тему не буду:
слишком интимна, так ведь?
- Воистину так, милый ты мой замполит! Отчепись, как говорят у нас на Дону. Я же не маленький, сам за себя отвечу...
- Ну и отвечай. Мой долг - предупредить...
- Уже предупреждали.
- Ох и упрямый ты осел, Петро!
- Благодарю за добрые слова.
- Не за что.
И мы рассмеялись - вроде бы ни с того ни с сего. Рассмеялись, впрочем, невесело. И уж вовсе мне стало грустно, когда Трушин добавил доверительным, дружеским тоном:
- Я тебя понимаю, Петро. Понимаю, но одобрить не могу. Извини.
Я с вечера знал, куда мы пойдем утром. Нас, офицеров, после обеда оставили, и командир полка объявил, чем подразделения займутся завтра. Новость была ошеломляющая, и сразу забылся казус за обеденным столом.
К обеду я опоздал - задержался в штабе дивизии, куда выезжали с комбатом на инструктаж по караульной службе, - в столовую мы вошли, когда уже раздавали второе. Комбат и я попросили разрешения присутствовать, командир полка кивнул. Комбат пошел к голове стола, я - к хвосту: за каждым был закреплен стул согласно чину. У нас принято говорить: "Приятного аппетита". Мне это пожелание давно казалось сусальным, мещанистым, и я решил на сей раз избежать его, шутливо сказал соседям:
- Волчьего аппетита!
Кто-то рассмеялся, кто-то обронил: "Спасибо, тебе того же", начальник же штаба скрипуче произнес на всю столовую:
- Товарищ Глушков, к вашему сведению: мы люди, а не волки!
Гляжу на него - майор бурачно-красный, злой. Неужели я сморозил что-нибудь? Или шутка не дошла до майора, большим умом он не отличается. Надо было бы сказать: "Хорошего аппетита!" - и он бы не разозлился. Мне неудобно, я смущен. И всем неудобно, кроме майора. Оп скрипит:
- Волчьего аппетита!
Кто-то рассмеялся, кто-то обронил: "Спасибо, тебе того же", начальник же штаба скрипуче произнес на всю столовую:
- Товарищ Глушков, к вашему сведению: мы люди, а не волки!
Гляжу на него - майор бурачно-красный, злой. Неужели я сморозил что-нибудь? Или шутка не дошла до майора, большим умом он не отличается. Надо было бы сказать: "Хорошего аппетита!" - и он бы не разозлился. Мне неудобно, я смущен. И всем неудобно, кроме майора. Оп скрипит:
- Вы поняли, лейтенант Глушков?
Я собираюсь ответить: "Так точно, товарищ майор", привстаю и цепляю за скатерть - тарелка с супом опрокидывается на меня.
Стою дурак дураком, с макаронинами на гимнастерке...
А командир полка сообщил нам: завтра будем тренироваться в посадке в эшелоны, выделен один железнодорожный состав, поэтому будет составлен график, какому подразделению в какой день тренироваться.
Перед ужином начальник штаба собрал офицеров, зачитал инструкцию о том, как грузиться в эшелоны, и перечислил подразделения, выделенные для тренировки завтра; была названа и моя рота.
Я слушал майора, стараясь не думать, почему у багроволицего, тучного человека скрипучий, въедливый голос. Я старался думать о том, как получше подготовить личный состав к необычным завтрашним занятиям.
Накачал командиров взводов и моего заклятого друга Колбаковского. С той поры, как меня назначили ротным, старшина переменился - сама учтивость и предупредительность. Хитер старый служака, на всякий случай перестроился: пу как из временного стану постоянным? А вообще-то он толковый хозяйственник, хотя и комбинатор, за ним нужен догляд. Опытен, трудолюбив, требователен. Сдается, не было веских причин конфликтовать с ним, я раздувал, прыткий, самоуверенный вьюнош.
Подспудная, копошилась, саднила мысль: тренируют в погрузке на поезд, значит, дивизию повезут. Куда? На родину, конечно! Но куда конкретно? Родина необъятна.
Солдаты еще как будто не знали о предстоящих занятиях - я должен был объявить им на вечерней поверке, - но уже по всем углам слышу: скоро нас повезут домой! Даже места называют.
Правда, разнобой: тот Рязань предсказывает, тот - Казань, тот Вологду. Откуда берут сведения? Из сообщений ОБС - одна баба сказала. Женщины болтливы, это факт. Однако и мы, мужики, не всегда им уступаем. Почему Вологда? Почему не Сызрань? Ейбогу, болтуны.
Но поразительней всего то, что о тренировочных посадках в эшелон знала и Эрна. Ночью она сказала мне:
- Будете садиться в эшелон? Завтра учеба, а послезавтра и в самом деле уедешь?
И схватила мои руки, принялась целовать. Я еще не раздевался, еще не было между нами ничего, а она целовала и целовала мои руки, и я ощутил на них мокрое, теплое.
- Не плачь, Эриа. Когда-нибудь я ведь должен уехать.
- Понимаю. Но без тебя будет тяжело. Вот в городе все радуются, когда русские солдаты уезжают домой, и мама радуется.
А я тоскую, я понимаю: сейчас уезжают они, а потом уедет и мой Петья... Ты мой?
- Твой, твой.
- Иди ко мне...
Я не высыпался, по утрам лень было вставать, хотелось поваляться, побыть с Эрной. Но в это утро поднялся решительно.
Умылся холодной водой из крана. Побрился, изучив в зеркальце свою исхудавшую, осунувшуюся физиономию - в подглазьях синева. Насвистывал опереточный мотивчик и разумел, почему у меня настроение отменное. Потому что сегодня учимся посадке в эшелон, а завтра либо послезавтра, глянь, и натурально уедем. Домой, в Россию!
На железнодорожную станцию шли с полной выкладкой, но легко, ходко, с песнями и посвистом. Вижу, у всех великолепный настрой. Еще бы - Казань или Рязань маячат. А в Кушку не хотите? Да и Кушка подойдет, лишь бы на родину, в Союз, к своим.
Тем более - пущен очередной слух: в Союзе дивизию расформируют - и все по домам.
На станции полно войск и техники. Расцепленный на части состав облеплен людьми: тренировка уже идет. Мы подходим к выделенным нашему полку крытым вагонам и платформам, и потеха начинается. Покрикивают командиры: "А ну, больше жизни!" - покрикивают солдатики: "Раз, два - взяли! Еще раз взяли!" Солдатики выполняют команды с ходу и с рвением, всех охватывает азарт. Кто-то поет, кто-то матерится. Ржут лошади. Свищет маневровый паровоз.
Подкатываются пушки, подводятся кони, волокутся ящики и тюки сена, катятся бочки. С погрузочно-разгрузочных площадок бойцы заводят в вагоны лошадок, на платформы с откинутыми бортами закатывают пушки, повозки, полевые кухни. Последней в теплушки садится матушка-пехота - это ей раз плюнуть. Затем принимаемся за выгрузку.
Поодаль, у разбитого вокзальчика, за погрузкой-разгрузкой наблюдает дивизионное и полковое начальство: полковник и подполковник взглядывают на часики, многозначительно покачивают головами. Что, не укладываемся в срок? Стало быть, нас будут гонять еще с этой погрузкой-разгрузкой. И точно: нас гоняли до седьмого пота. А жара уже летняя, основательная.
Трижды мы погружались и выгружались - с неизменным удовольствием, распаренные, усталые, возбужденные. Это было похоже на игру взрослых, непосредственных, по-детски радующихся и самой игре, и тому, что за ней последует.
А я, по совести, не совсем уяснил, для чего, собственно, нужны эти тренировки. Чему тренироваться? Ну, взяли и сели в эшелон, только и деловито. Вот как сейчас. Комбат пояснил:
- Видите ли, Глушков, на погрузку отводится определенное время. Так же, как и на выгрузку... Командир полка поставил задачу: суметь погрузиться досрочно.
- А зачем досрочно?
- Разве плохо, если мы опередим график?
- Но что это даст? Для чего опережение?
- Для пользы службы, - сказал комбат многозначительно.
А гвардии старший лейтенант Трушин ухмыльнулся:
- Лезешь не в свои сани, философ. Тебе известно, что на погрузке в эшелоны будет лично присутствовать командир корпуса?
- Нет.
- Ну, а мне известно. Что же, командиру корпуса будет приятно, если мы сядем раньше хотя бы на пяток минут.
- А если вовремя? То уже неприятно? Для формы, для парада все это. Скажешь - нет?
- Скажу! Мы, советские люди, так воспитаны: выполнять все досрочно. И это хорошо, а не плохо. В армии особливо.
- Но всегда ли это целесообразно? Ведь эшелон уйдет по расписанию, а не на пять минут раньше. Как хочешь, но тут я не обнаруживаю смысла.
- Бессмыслица?
- Да вроде.
- Выбирай выражения. - Трушин поморщился. - Как-никак ротой командуешь, соображать бы надо.
- Я и соображаю.
Трушин промолчал, посопел: что, мол, за спрос с этого Глушкова - чудак, краснобай, спорщик. Словом, философ. Не прав ли Трушин? Не слишком ли я философствую, рассуждаю, сомневаюсь? В армии надлежит не сомневаться, а выполнять приказы.
Армия есть армия. Я есть пехотный лейтенант, доктор философских наук это кто-то другой. Это я с победой стал говорливей.
На фронте больше помалкивал. Воевал. Было не до излияний. Теперь же и по пустякам высказываешься. Стоит ли? К тому же тебя не понимают. Либо не желают понять. Как Трушин, например. Разговаривает со мной свысока, поучает, как будто я не ротный. Нет, надо вести себя с большим достоинством. Не кипятиться, не разбрасываться словами налево и направо, знать им цену.
Пора повзрослеть! Не странно ли взрослеть мне, начавшему войну по сути мальчишкой и закончившему ее так, что иной раз мерещится: шестьдесят за плечами.
Абрамкин Фрол Михайлович незадолго перед демобилизацией сказал мне:
- Товарищ лейтенант, заглавное горе мое - сын-старшак сгиб на войне. Я вот после победы и отписал старухе: "Извини, Катерина, что я остался жить, а наш сокол..." Старуха отписала:
"Коли так случилось, чего ж, живи..." И у меня отлегло от души, ровно бы простила она меня...
А май разбегался, набирал скорость, дни мелькали, сливаясь один с другим. Не за горами был июнь, 22 число, которое не переставало меня тревожить. 22 июня сорок первого и 9 мая сорок пятого! Между этими датами уместилась едва ли не вся моя жизнь, спрессованная, как тюк сена: распотроши - и годы рассыплются, разлетятся аж в далекое детство. Но все, что было до войны, - как бы пролог к моей жизни. То, что будет после войны, - это эпилог?
Погода держалась жаркая. Перепадали дожди, грозовые, грибные, неосвежающие. Солдаты бегали освежаться к мелкой, илистой речонке за городом, хотя был строжайший запрет: можно напороться на мины, были уже случаи. Но все бегали окунаться в коричневую, в кувшинках воду, лениво текущую среди низменных, топких берегов. Я не составлял исключения. Подговаривал Эрну, однако она стеснялась появляться со мной на людях: что скажут немцы, что скажут советские офицеры? А когда бывали с ней наедине, то никого и ничего не стеснялась, озадачивая и пугая меня.
В полях цвели колокольчики и ромашки, на диво крупные.
Я нарвал их, нарвал кувшинок, получился приличный букет. Принес Эрне. Она приняла его, прижала к груди.
"Будет целовать мне руки", - подумал я. Она не поцеловала, отошла к столу, поставила букет в вазу, а когда подняла глаза, то они поразили меня. Не знаю чем. Что-то в них было такое, что я сам прикоснулся губами к ее руке. И подумалось: подарил жене цветы, надо было бы что-нибудь подарить и ребенку, игрушку какую-нибудь. Ребенок у нас не родился? А может, война убила его - на войне и около нее убивают и неродившихся детей. Стало муторно, тяжко, я сел за стол, опустил голову.