Вся жизнь Барышева прошла на глазах Соколовой.
Лет тридцать назад молодой хирург Павел Андреевич Соколов почти с того света вернул тоже молодого еще артиста Арсения Артемьевича Барышева, доставленного в клинику с острым гнойным аппендицитом.
Талантливый, с большой культурой и нежной душой, не очень глубокий, несколько тщеславный, на редкость удачливый в работе, Арсений Артемьевич страстно хотел семьи, детей. Тут ему не повезло. Он перестал гоняться за синей птицей и замкнулся. Где-то росли отнятые у него дети, может быть, и не его дети, он посылал им деньги. Глуша тоску и едкую обиду, работал с ожесточением, не давая себе вздохнуть, оглянуться, задуматься. Целью стал успех, овации, хвалебные рецензии, звания, ордена, деньги. Тщеславие выстудило, высушило сердце, подсовывало компромиссы, прежде времени состарило. Барышев, конечно, ощущал, что сделал в жизни куда меньше, чем мог. Однако перестроиться, работать вглубь, не разбрасываясь, боялся, а может быть — разучился. Одним словом, бороться не хотел.
И вот Корнев пришел к руководству парторганизацией. Вплотную занялся «больной» кафедрой, скоро понял все причины и следствия. И хотя выправить положение было вовсе не просто, воздух в институте посвежел. И Барышев — сначала он неприязненно отнесся к Корневу — уже следил за ним с нарастающим интересом, казалось, готовился стать рядом…
Неужели все покатится назад?
Ключ заворочался в наружной двери — Анка.
— Какой-то пакет в ящике, бусь! — сообщает еще из передней. — С сургучной печатью! — Анюта входит в комнату, рассматривая конверт. — У-у-у! Припечатано-то копейкой! Не иначе — твои «дети».
На большом плотном листе бумаги печатными буквами:
«Дорогая и очень глубокоуважаемая
Анна Григорьевна!
Нам грустно без Вас, хотя…»
Посередине листа, в прорезанные, как в альбоме, отверстия, вставлен картонный прямоугольник вроде открытки, и на нем:
Вы львом нам кажетесь всегда.
Когда небрежны мы в работе.
И не минует нас беда,
Но все же…
Под стихами — готовый растерзать жертву, рычащий лев, а под рисунком — конец строки:
«См. на обороте»На обороте, в центре, рисунок: наседка, подняв голову, воинственно сверкая глазом, собирает под крылья цыплят. Над ней:
Молва гремит со всех концов:
Такой мамаши не найдете.
Она хранит своих птенцов…
Но все же…
и внизу снова:
«См. на обороте»Под открыткой приписка:
«Поправляйтесь! Больше без Вас не мыслим дня прожить», — и подписи.
Анюта смеется, хлопает в ладоши.
— Довольна, буська! Разулыбалась! Скажите — не могут дня прожить! А между прочим, определили точненько: гибрид льва с наседкой!
Глава третья
Есть время для любви,
Для мудрости — другое.
Сессия кончилась, свалилась тяжесть, стало весело, странно пусто.
Рудный на прощанье сказал:
— Спасибо, не подвели, не огорчили Анну Григорьевну. Веселых вам каникул, кто уезжает — доброго пути! Что передать ей?
— Чтоб скорей поправлялась!
— Чтоб отдохнула!
— Скажите: о Корневе — пока разговорчики.
— Зря Глашка сболтнула.
— Пусть вообще не думает об институте.
— Только о нас!
— Не обижайтесь, Константин Павлович! — перекричала всех Алена. — Мы с вами подружились, но… нам все равно плохо без Анны Григорьевны…
— Братцы, айда всем курсом! — как открытие возгласил Женя.
— Высказался!
— Ваня-дураня!
— Человеку покой нужен…
— Тихо! — прикрикнула Глаша. — Напишем письмо. Константин Павлович, мы напишем. Сейчас. И отнесем…
В двери аудитории уже стояла нянечка со шваброй, сочинять письмо отправились в комнату «колхоза». Алена живет здесь уже последние деньки. Но пока об этом знает только Агния.
Споры, крики — даже штукатурка летит с потолка. Трудятся три поэта: Женя, Валерий и Саша. Художник — Джек. Наконец послание рождено на свет. Под «гимн мастерской» все торжественно расписываются и допевают последние строчки:
Дружно идем мы в ногу,
Наш путь тернист, но мы пробьемся к цели.
Будет препятствий много —
Работать станем восемь дней в неделю.
Тамара Орвид взяла пакет с сургучной блямбой, припечатанной копейкой, и ушла — она живет почти рядом с Соколовой.
Еще поговорили о письме, о Соколовой, о Рудном, вспомнили тревожный слух об уходе Корнева, легко сошлись на том, что это «бред», опять потешались над волнениями и курьезами не отжитой еще сессии. Замолчали. Расходиться не хотелось.
— Каникулы — это вещь! — сказал Джек.
— Братцы, пусть Валерий стихи почитает. Любовные, — стонущим голосом предложил Женя. — Ч-чудные! И у него оч-чень это… — Удар кулака по воздуху досказал.
Обычно перенаселенное Женино сердце временно пустовало. Никем не вдохновляемый, он сам не писал и тяжко страдал без стихов и любви.
…О, весна без конца и без краю —
Без конца и без краю мечта!..
Знакомый бархатный баритон, знакомые строчки для Алены сегодня зазвучали по-новому. Во всем слышалось ей торжество весны, жизни: «За мученье, за гибель — я знаю, — все равно: принимаю тебя!»
— Ух, Валерий талантливый! — Агния прислонилась головой к плечу Алены — они сидели рядом на кровати.
…Есть времена, есть дни, когда
Ворвется в сердце ветер снежный,
И не спасет ни голос нежный,
Ни безмятежный час труда…
«Ну, вот и правда и ерунда, — думала Алена, по-своему слыша Блока. — И пусть „безумие любви“, пусть „во всем другой послушна доселе гордая душа“. Так легко, даже нравится покоряться Глебу — он ведь никогда не требует, не обижает. Он — чудо».
— Не жалею, не зову… —
начал Валерий.
Горечь есенинских строк только на минуту обожгла, Алена сильней откликнулась на слова: «дух бродяжий», «буйство глаз и половодье чувств».
Вот услышала незнакомое:
«Когда вы стоите на моем пути… Разве я обижу вас?.. Я — сочинитель. Человек, называющий все по имени, отнимающий аромат у живого цветка».
«Что, что, что?» — чем-то возмутили Алену слова:
…я хотел бы,
Чтоб вы влюбились в простого человека…
А поэт не простой? Фу ты!..
… — только влюбленный
имеет право на звание человека.
О-о-о! Вот это…
— Последние строки — да! А больше — ни слова хорошего! — отрубила Алена.
Ей разом возразили Джек и Валерий:
— Неверно! Не понимаешь ты!
— Непутевые стихи, братцы!
— Ч-чу́дные ритмы, Глашуха!
Спор завился стремительно и круто — уже не понять: кто с кем? против кого? за что? И вдруг все с разных сторон уперлись в одно слово: «влюбленный». У Блока — узко, как отношения между женщиной и мужчиной? Или можно «любить землю и небо», «рифмованные и нерифмованные речи», музыку, электричество, астрофизику?
— Не делайте из Блока дохлого Северянина! — громыхал Огнев.
Джек, Валерий, Женя отбивались:
— Блок не концентрат идей!
— Любовь к женщине — это узко?
— Говори — узко?
Алене надоел спор, главное — крик, у нее уже першило в горле. И кто знает, что думал Блок в тысяча девятьсот восьмом году? Почти пятьдесят лет назад! Важно, как мы сейчас думаем. Она хотела сказать это Агнии, взглянула в янтарно-желтые глаза, поняла, что в комнату вошел Арпад Дыган.
Ближе всех Алене стала Агния.
Агнию вводили на роль Ирины — пришлось за семестр сделать три акта. Ей безотказно помогали все, но играть после Лили нелегко. Алена, как никто, понимала это, как никто, знала своеобразную внутреннюю жизнь Лилиной Ирины.
Маша с Вершининым с прогулки заходили на телеграф к Ирине погреться. Ждали ее, молча стоя рядом в углу, не глядя друг на друга. Алене вспоминалось, как в степи с Тимофеем именно в молчании возникало тревожное ощущение особенной близости. Ирина смотрела в полутемный угол и думала: «Как ужасно, что Маша замужем и полюбила женатого Вершинина! Но какое все-таки счастье — любить!»
Приходил за Ириной Тузенбах — хороший, умный, любящий… Но она-то не любила его!
Вчетвером шли домой…
Этот этюд любили, повторяли — он каждого из них подводил к трудному третьему акту.
Придумывали много. Ирина, замученная своей жизнью без смысла, без радости, пришла к Маше. Маша уводит ее к себе в спальню — успокоить сестру, и так хочется говорить о Вершинине… Едва закрыла дверь, стучит Кулыгин — убил моль в передней! Необходимо сейчас же пересмотреть все вещи, даже сундуки. Как это кстати, что Ирина здесь, — она поможет Маше! И сестры покорно шли бороться с молью…
Сережа — Кулыгин работал с несвойственной пылкостью. Хотя знал, что дело его безнадежно, нервничал, когда Арпад приходил на репетиции.
Больше всех — казалось Алене — помогал Агнии Арпад, его любовь. Сейчас Алене и Глаше не приходилось следить: тепло ли оделась Агния в морозный день, съела ли свой дополнительный завтрак, не пропустила ли посещение диспансера — за всем весело, с великолепным юмором неотступно наблюдал Арпад. Да и сама Агния теперь сильней хотела навсегда проститься с тубдиспансером.
Алена подружилась с Арпадом — отношением к Агнии он напоминал Глеба.
— Он говорит: «Не нужна для меня больная жена», — рассказывала Алене Агния. — А я знаю: как бы ужасно я ни болела и вообще что бы со мной ни приключилось, он никогда… — Агния не улыбалась, но лицо и особенно янтарные глаза светились, как два солнца. — Он, как бы тебе…
— Надежный, — подсказала Алена и подумала, что и в этом он похож на Глеба.
— Да, да. — Брови Агнии беспокойно хмурились. — Знаешь, обидно… В наших мальчишках нет этого. Почему? И грубые они…
Алена перебрала в уме товарищей по курсу, пожала плечами.
— Михаил… если б не Марина ему досталась. Олег — в потенции, конечно.
— Саша, когда репетирует Тузенбаха, такой нежный, внимательный. — Агния сама рассмеялась сомнительной похвале. — Ну ведь мог бы и в жизни…
— Нет. В жизни он… — Алене вспомнились часы в поезде, приезд. — Нет, внимание у него только припадками. Накатит и…
После отчетного концерта ее бои с Огневым поутихли. Он по-прежнему задирался, колол, ядовито острил, однако… Алена тогда не поверила Зине, но уже то, что окружающие думали, будто Огнев любит ее, позволяло быть снисходительнее к нему. Алена работала уверенней, и даже его едкая насмешка не сшибала, как прежде. И вообще она уже мало думала о нем. Жизнь шла «на всю катушку». Ничто не рождало отвратного панического страха. Впереди «Двадцать лет спустя», ею предложенная пьеса, и роль чудесная — только бы справиться! Дуня! Это Уля Громова в гражданской войне, девушка с огромным чистым сердцем.
Сначала Алена ужаснулась:
— Какая из меня Дуня?.. Она же… Я же… Нет! Я не…
— Расти нужно. Понять, найти в себе высокую, требовательную, самоотверженную любовь к людям, — перебила Соколова. — Боитесь?
— Разве нет в вас материнства? — Рудный удивленно посмотрел на Алену, чуть повел плечами. — Вы же настоящая девушка…
Алена растерялась. Позвонила Глебу. Он сказал:
— Не знаю. Прочти еще раз пьесу.
Она читала вслух Глебу, примерялась к роли, часто останавливалась, думала вслух.
В машине — Глеб отвозил ее домой — он сказал:
— Такое впечатление, что Дуня — как бы совесть коллектива.
— Э-э-э! — шутливо заныла Алена. — Как ее сыграть, эту совесть?
Глеб рассмеялся.
— Значит — наплевать и забыть.
В Октябрьские дни на заводе у Александра Андреевича организовали встречу с участниками гражданской войны.
Сначала старики застенчиво и потому суховато рассказывали о фронте, голоде, разрухе — то, что студенты уже прочитали в книгах, воспоминаниях. Разговор не получался.
— Надо было иначе. Ну что — официально, в клубе… — зашипел Джек.
Рудный сказал:
— Женя, что вам хочется узнать для себя, для своей роли?
— Я, собственно… играю старика. — Женя начал деловито, но всегдашняя непосредственность победила: — Какие тогда были старики?
Засмеялись все.
— А такие же, как теперь!
— Ну!.. Разные. Как мы.
— И молодежь была, как вы.
— Но о любви, конечно, не думали, — сказала Зишка торжественным голосом.
— Да почему же?
— Разве любовь — плохое что?
Стриженая благообразная старушка ласково улыбнулась.
— Думать, пожалуй, не думали. Но — молодые же! Она пробивалась через войну, голод, холод, смерть. Любили, страдали. Ревновали даже… — Оживились глаза, лицо — и вдруг стало видно, какая она была в молодости. — Так же горячо кровь текла, как и у вас, ребятки.
Джек сказал тихо:
— Наверно, парням нравилась…
Глаша спросила:
— А любовь… Не мешала тогда?
Удивленно переглянулись старики.
— Хорошие чувства нигде не помеха.
— Мещанство нам не было свойственно.
— Любовь — чувство возвышающее, — седоусый, черноволосый друг Александра Андреевича строго оглядел студентов. — Мы любовь уважали. Любовь, дружбу, верность. А Родину ценили всего дороже.
Олег зашептал в ухо Алене:
— Я же говорю: чувства развивать у маленьких, а не вколачивать недоступные умишку понятия…
— Любовь к Родине тем горячее, чем больше дорогого у тебя в душе, — сказала стриженая старушка. — Только дорогое, ребятки, лежит глубоко.
— Мы по улицам в обнимку не ходили.
— Помнишь, Леля, как яблоко на одиннадцать частей делили?
— Ну!.. Васина мать принесла…
— Большое, красное, сладкое какое…
— А в валенках грелись по очереди…
— Ну! Будто вчера: сунешь ледышки свои, а там теплота…
— Васю хоронили в Сашиной рубахе…
— Я ватник на Тоню надела: «Поплачь, полегчает». А она: «Вася говорил: „Если каждый закричит о своем горе, жить нельзя будет на свете“.»
В отрывочных и будто бы незначительных фактах возникло живое дыхание времени.
Потом пели вместе: «Наш паровоз, вперед лети!» Читали Светлова:
И молодежь подхватит песню эту
И пронесет через года побед…
Теперь Алена уже не могла расстаться с Дуней — пусть трудно, пусть адова работа, пусть надо победить свой эгоизм, самолюбие, обидчивость, несдержанность, желание всем нравиться, пусть, пусть, пусть!.. «И если мне придется кого-нибудь огорчить своей смертью, сделай так, чтобы в эту минуту закрылся занавес», — от этих слов Дуни Алена просыпалась ночью.
…Арпад присел возле Агнии, хитрым глазом посматривая на спорящих о Блоке.
— Тише, оралы, — запищала Глаша. — Начали с лирики…
— К черту историческую ограниченность! — Валерий весело обнял Глашу. — Назад к лирике! К любовной лирике! Давай теперь Александр — ортодокс. «Гармошку», что ли?
Алена слушала критически: зачем так греметь первыми словами? Силы девать некуда? А голос Огнева стал мягче, глубже. Смотрел Саша поверх голов сидящих и не в ее сторону, но Алене показалось, что о ней, ей он говорит. Зинка и Женя быстренько глянули на нее.
Неверная, лукавая,
Коварная — пляши!
И будь навек отравою
Растраченной души!
Голос, как музыка, бился в сердце, притягивал. Алена ощущала, что не одна она понимает, кому слова: «Безумствуя, люблю…»
И рядом с чистым, горячим, тревожным чувством возникло победное женское торжество. Огнев нравился многим девчонкам, но он-то со всеми был одинаков.
Сашка неловко мотнул головой, неловко сел, неловко, с нарочитым безразличием сказал:
— Ширь у Блока русская-русская, простор, как в Сибири.
— Здорово ты! — потрясая кулаком, вдруг заорал Женя.
И все подхватили:
— Бешеный темперамент!
— Я даже реву! Какой ритм!
— Давай еще!
— Все принимаю, кроме конца.
— Почему? И безнадежность и счастье!
У Алены мысли расползались, как во сне. Раздраженный, слезливый голос внезапно вздернул и приземлил всё и всех:
— Чем упадническими стихами наслаждаться, чемоданы бы помог уложить. На поезд скоро.
Марина стояла в двери. Злое, расплывшееся, в коричневых пятнах лицо, фигура, обезображенная беременностью, почему-то вызвали у Алены необычную неприязнь. Едва Миша, смущенный и покорный, вышел вслед за женой, она вскочила:
— Угораздило Мишку! Мещанка! — И передразнила Марину: — «Упадническими стихами».
Кто-то засмеялся.
— Уважение к материнству, достойное Дуни. — Холодный, пренебрежительный взгляд только чуть коснулся Алены.
У нее перехватило дыхание: это несправедливо — она вовсе не об этом. И тут же вернулось веселое торжество. Алена расхохоталась:
— А как хороша для Тузенбаха колючка вместо души!
Агния обняла ее и потащила в свой угол.
— Ой, бросьте! Мне тоже укладываться, у меня тоже поезд!
* * *Алена вернулась с вокзала в опустевшую комнату.
Сегодня Глашу и Сергея проводили только она и Зишка — мальчишки уехали на тренировку по волейболу. Не то что вчера: чуть не ночью всем курсом провожали Агнию, Мишу с Мариной и потом еще Джека.
Алена включила утюг, принялась наводить порядок.
Опять не поехала домой, опять одна в комнате…
Зимние каникулы всегда проводила с Лилей. Лилька, Лилька, всю жизнь тебя вспоминать!.. Завтра эта комната уже не будет домом.
Алена разложила по местам мелочи, не убранные в спешке Агнией и Глашей, подмела пол. От утюга запахло накалившимся металлом. Она сняла клеенку, аккуратно постелила на столе одеяло, покрыла стареньким полотенцем и достала из шкафа вишневое платье, самое парадное из всего, что у нее было.