И наконец в 1779 году[330] «в бывшем Неймановом доме на Мойке показывается муфта, сделанная из человеческих волос весьма искусно, за стеклом. Те, которые оную видеть желают, платят по 50 коп.»
Близость дома Неймана к проезжей дороге, к Адмиралтейству, к Морским слободкам — известно, что моряки никогда не принадлежали к трезвенникам — обратила на этот дом внимание виноторговцев. Уже в 1739 году «Иноземец Октавий Бартоломей Герцен» продавал в нем[331] «разные водки наподобие гданских водок зделанные, лучшие сорта фляжки по 90 коп., а целый ящик 43 рубля, в котором 50 фляжек, да у него же продается недорогою ценою разных сортов, а именно Шпанское, Алеканти и другие хорошие виноградные вина»; в конце 70-ых годов XVIII столетия здесь был Итальянский погреб[332], в котором продавалось «аглинское пиво по 20 коп. бутылка» (в итальянском погребе продавать английское пиво!), его сменил французский винный погреб[333], который продавал то же пиво, но уже по 10 коп. бутылка; кроме того, в 40-ых годах того же столетия здесь продавались «лучшие свежие устерсы (т.-е. устрицы), привозимые из Ревеля[334]. Устрицы привозились в декабре месяце, и продажа ими производилась целый январь месяц. Кроме виноторговцев, этот дом полюбили «золотых дел мастера[335], часовщики, например, здесь жил придворный часовщик Жан Фоза, у которого в 1774 году[336] были украдены «гладкие золотые карманные часы на французский образец, с гладким золотым футляром, вырезанными краями и с переломленным у секундной стрелки концом и с надписью мастера «Garneci à Jenève». Очень долго в доме Неймана жил некто француз Шарпантье[337], он был учителем французского языка в Академической гимназии, автором первой русской грамматики «с французским переводом в пользу желающих обучаться языку российскому». Шарпантье продавал свою грамматику по 1 рублю за экземпляр. Но, нужно думать, продажа шла плохо, и предприимчивый француз, несмотря на свое положение учителя Академической гимназии, не замедлил открыть продажу более выгодного товара — «самой хорошей пудры и крахмала бочками»[338]. Очевидно торговля пудрою не повредила Шарпантье, так как ему была поручена продажа «новонапечатанной книжки Letters d'un scythe franc et loyal ou rescitation du voyage de Sibérie publié par M. l'abbé Chappe[339] — это опровержение записок аббата Шаппа продавалось по 25 коп. за экземпляр.
Но кем был Нейман? Биографических данных, кроме того, что он был иноземец, портных дел мастер, мы не нашли, но, видимо, он, приехав в Россию, сделался богатым человеком и любил комфорт, что ясно видно из распродажи оставшегося после его смерти имущества: обстановка его была красного дерева, причем были какие-то «особливые кадрильные столы», фарфоровый сервиз, двуместная карета и пара карих лошадей[340]. В 1778 году, как мы указали выше, наследники Неймана продали свой дом купцу Шаде, который им владел до 1794 года[341], когда дом купил какой-то надворный советник Штандт. При купце Шаде дом не изменил своей внешности, ни характера своих жильцов, хотя вследствие того, что рядом появились значительные дома Чичерина и Овцына, большинство торговцев повыехало из бывшего Нейманова дома. Оставался верным лишь голландский торговец Ле Роа, который содержал здесь магазин под громким наименованием «Роттердам», где продавал «сельтерскую воду, хороший шоколад а ла ваниль, чернила разных сортов, бумагу, сургуч и перья[342]».
В начале XIX века дом перешел к купцу Котомину, который и перестроил старый неймановский дом в существующий по сие время четырехъэтажный дом. Этот дом с 1827 года[343] избрал своею резиденциею один из многочисленных зубных врачей С.-Петербурга — «Нижеподписавшийся зубной врач из Берлина сим извещает почтенную публику, что он лечит всякого рода зубные и в деснах болезни. Средствами его предохраняются десны от цынготной боли, а зубы от гнилости, воспаления и других опасных последствий. Он также ровняет зубы, чистит, наполняет их золотом, так что в оные не может проникнуть воздух, укрепляет шатающиеся, выдергивает испорченные, вставляет новые передние, коренные и целые ряды зубов, хотя бы даже и ни одного бы не было не из кости, но приготовленные в чужих краях из самой крепкой массы и имеющие весьма искусно шлифованную тонкую эмаль. Сухие мозоли на ногах и врастание в тело ногтей вырезывает без боли. Давид Валленштейн у Полицейского моста дом Котомина, к коему вход с Невского подле кондитерской лавки». В следующем же году этот же зубной врач и мозольный оператор[344] «имел честь уведомить почтенную публику, что недавно получил из чужих краев хорошую, прочную и весьма натуральную массу, употребляемую для вставления новых зубов, а также партию прекрасных белых и здоровых натуральных человеческих зубов, надеясь, что они будут соответствовать желанию каждого не только потому, что они красивы, натуральны, но и потому, что они прочны». Далее зубной врач расхваливал свое искусство: «Я вставляю также как по одному зубу, так и целыми рядами, даже если у кого ни одного зуба нет во рту, заменяя совершенно оный недостаток и укрепляю зубы таким образом, что от того нимало не повреждаются подле стоящие, но и те, которые несколько шатаются, утверждаются вновь вставленными и могут еще долгое время служить. Все потребное от моего искусства постараюсь я, сколько возможно лучше и прочнее на самых выгодных условиях».
Очевидно, этот врач приехал в счастливую минуту, так как он пришелся по вкусу петербургским обывателям и навсегда обосновался здесь и, кажется, прожил всю свою жизнь на одной и той же квартире. Об этом враче написал несколько строк в своей «Северной Пчеле» Ф. Булгарин. Начал свою заметку Ф. Булгарин по обыкновению издалека[345]: «У испанцев есть пословица: «не пускайся в путь с злым человеком и с больным зубом. Зубная боль в дороге и походе беда! Если умный и осторожный человек осматривает перед путешествием экипаж, все ли винты на месте и исправны ли рессоры, то гораздо умнее и осторожнее поступит тот, который запломбирует или вырвет испорченный зуб перед путешествием!» После такого вступления, которое должно было, по мнению Ф. Булгарина, заинтересовать читателя, следовало указание, что «в Петербурге есть столько зубных врачей, сколько здоровых зубов у жителей столицы». Указав на громадное количество зубных врачей, Булгарин восклицал: «всем этим господам мы свидетельствуем свое почтение, не оскорбляем их ни словом ни намеком и рекомендуем зубного врача Давида Валлентштейн (отец), живущего у Полицейского моста в доме Котомина». Оказывается, что для такой рекомендации у Ф. Булгарина были веские основания: «г. Валленштейн уже более двадцати лет печется о зубах всех лиц, составляющих редакцию «Северной Пчелы», с их чадами и домочадцами», и, подчеркивал Ф. Булгарин, «кажется, нельзя сказать, чтоб редакция «Северной Пчелы» была беззубая. На зубок (курсив подлинника, кроме того, была сноска следующего содержания: в просторечии взять или правильнее поднять кого-либо на зубок значит осмеять) мы никого не берем, а раскусим, что следует раскусить!»
Как характерна эта выписка для прошлого русской жизни! Не забудем, что эти строки появились на столбцах самой распространенной и большой политической газеты того времени. После такого намека на достоинства «Северной Пчелы» шло описание достоинства и самого Валленштейна: «г. Валленштейн весьма скуп на чужие зубы и говорит: вырвать легко, но вырастить зуба нельзя; а потому вырывает в крайней необходимости. Пломбирует он удивительно золотом и разными массами и вставляет весьма ловко искусственные зубы превосходной парижской работы, которые заменяют естественные с тою разницей, что не вросли в челюсть, хотя держатся столь крепко, как натуральные».
После такого восхваления Ф. Булгарин заканчивал свою заметку обычною для него фразою: «Говорим истину, побуждаемые чувством признательности к г. Валленштейну и по непоколебимому нашему правилу извещать наших читателей о всем полезном».
Эти сведения о Валленштейне позволяют нам привести справку вообще о зубных врачах и зубной болезни в старом Петербурге, тем более, что эта справка отличается многими колоритными подробностями, оживляющими былую жизнь былой столицы.
«Прошлого 722 года Июня 19 дня в Колтовской по дороге на Васильевский остров был задержан дозором отставной солдат Иван Красков с плахой дров» — его заподозрили в воровстве этих дров. А когда его стали обыскивать, то нашли при нем платок. Развязали платок, из пего посыпались травы, корешки, сделанные из дерева жеребейки и какие-то непотребные письма.
Разобрали прежде сего эти письма, оказалось, что они «до тайной канцелярии не косны, еретичества и важного непотребства не содержат, а всего на всего заговорные, а призываемо в них имя Божие всуе и содержат они только кощунство и обман».
Разобрали прежде сего эти письма, оказалось, что они «до тайной канцелярии не косны, еретичества и важного непотребства не содержат, а всего на всего заговорные, а призываемо в них имя Божие всуе и содержат они только кощунство и обман».
Первое письмо было таково: «Господе Иисусе Христе, сын Божий, помилуй меня грешного! Во имя отца и сына и святого духа. Аминь. Стану я, раб божий, благословясь, пойду, перекрестясь из избы во двор; со двора воротами в чисто поле; в восточной стороне святая гора; на той святой горе стоит святая церковь; в той святой церкви лежит гроб, в том гробу лежит мертвец, круг того гроба ходит поп с кадилом и говорит такие речи: «Как у этого мертвеца не болят зубы, не опухают чирки, не отекают десны, не бьет червь коренновая и верховая в день при солнце, в ночи при месяце, на ветру и на холоду, так у этого раба Божия (имя рек) не болели бы зубы»... Вторая бумажка гласила: «Четыре сестрицы, Захарий, да Макарий, сестра Дарья да Марья, да сестра Ульяна, сами говорили, чтобы у раба Божия (имя рек) щеки не пухли, зубы не болели, век от веку, от ныне до веку, тем моим словам ключ и замок; ключ в воду, замок в гору». И наконец на третьей бумажке было написано: Ежели болят зубы, подойди к рябине и погрызи ее, приговаривая: «Рябина, рябина, вылечи мои зубы, а не вылечишь, всю тебя изгрызу»[346].
Солдат Красков попал не в тайную канцелярию, а на криксрехт (военный суд). Презус премьер-майор Василий Аничков и асессоры допросили солдата сперва «просто», а потом, получив от господина генерала и кавалера князя Михаила Михаиловича Голицына «ордер» и с «пристрастием, под батогами, в застенке на виске».
Но солдат говорил те же речи, что и при первых допросах: «за ним идолопоклонства, чернокнижества, богохуления, ружья заговаривания, чародейства нет, и никакого с диаволом обязательства не имеет, а принесенными с ним жеребейками он ворожит про себя, а именно о здоровье и о смерти, также и о других домашних нуждах, а людям никому не вораживал. А травы де, которые с ним принесены, хотел он топить в печи и пить от грыжи и от ломоты и от животной болезни, и от вередов, и от других подобных болезней и другим их хотел давать для такого пользования».
Вышеозначенные травы и коренья, при присутствии презуса и асессоров, свидетельствовали штаб и полковые лекари и по свидетельству сказали и подписали, что - де во оных травах и кореньях и в прочем во всем, кроме пользы от разных болезней, никакова худа и порчи и погублению человеческому не касается, понеже-де оное употребляется в лекарстве к пользе человеческой от разных болезней».
И на криксрехте приговорили солдата Краскова — «хотя-де в военном артикуле напечатано: ежели кто из воинских людей найдется идолопоклонник, чернокнижец, ружья заговоритель, суеверный и богохулительный чародей, оной но состоянию дел, в жестоком заключении и в железах, гоняются шпиц-рутеном или наказан сожжен имеет быть», но в толковании того артикула пояснено: «наказание сожжением есть обыкновенная казнь чернокнижца, ежели он своим чародейством вред кому учинил или, действительно, с диаволом обязательство имеет. А ежели он чародейством своим никому никакого вреда не учинил и обязательства с сатаною никаково не имеет, то надлежит, по изобретению дела, того другими высокопомянутыми наказаниями и притом церковным публичным покаянием, а посему означенного Краскова прогнать шпиц-рутеном через баталион шесть раз и послать в Святейший Правительствующий Синод».
Прогнали Краскова через батальон шесть раз, — ничего, отставной солдат вынес наказание и был доставлен в Синод, где вторую сентенцию учинили: «непотребные присланные с ним письма и жеребейки сжечь, чтоб впредь таковые непотребства в простонародствии ни от кого употребляться и размножатся не могли, а Краскова послать Его Императорского Величества при указе церкви Успения Богородицы к обер протопопу Степану Ярмарковскому на публичное покаяние[347]». Получив указ обер-протопоп распорядился широко оповестить свою паству о предстоящем публичном покаянии, и маленькая деревянная церковь Успения Пресвятыя Богородицы, настоящее народное название «Николы на Мокрушах», — место это было низкое, при каждом морском ветре заливаемое Невой — была битком набита, прихожане толпились даже в ограде. А посреди церкви, понурив голову, окруженный еще стражею, стоял на коленях Иван Краснов. Отошли часы. Из алтаря вышел дьякон и, громогласно на всю церковь прочитав указ Синода, прибавил, указывая на Краскова: «И ныне он, Красков, ту свою вину исповедуя, приносит покаяние и просит от всемилостивого Бога отпущения. Того ради, извольте вси православнии, слышав оное его покаяние, от таких и подобных тому причин остерегаться, а о нем, кающемся, дабы сподобился он от Господа Бога прияти прощение, помолитеся».
После этого слова дьякона Красков подошел к амвону, сделал три земные поклона и, обратившись лицом к народу, повторял за дьяконом следующие слова: «Я, нижайший и всех грешнейший раб, пред Господом Богом и пред вами, православными христианами, за предъявленное мое сокрушение, со сокрушением сердца, и со осуждением того греха прошу прощения пред всеми и молю ради человеколюбия вашего помолитеся о мне грешном, чтобы оный мой грех от Господа Бога мне оставился в жизни сей и в будущем веце. Аминь».
После совершения божественной литургии обер протопоп Ярмарковский составил надлежащий акт, который был подписан всем причтом и к которому Красков «по безграмоте своей приложил крест».
Правосудие было удовлетворено, и Красков, после почти годовой волокиты, был отпущен к себе домой, в Колтовскую, и надо думать перестал собирать и травы и коренья и хранить заговорные письма от грыжи и ломоты и от зубной боли[348].
«Болеть зубами» в то время, в дни Петровы, было вообще очень неприятно и могло привести к совсем нежелательным последствиям. При Петре Великом постоянно были два набора хирургических инструментов, и сам император не раз делал операции. «Проезжая мимо дома купца Борст, — писал в своем дневнике Ф. В. Берхгольц[349], — герцог голштинский увидел стоявший там перед крыльцом кабриолет императора и после узнал, что его величество уговорил наконец, г-жу Борет, одержимую водяною болезнею, позволить ему в этот день выпустить из нее воду. Государь будто бы употребил для этого род насилия и не мало гордился, что ему посчастливилось выпустить из больной более 12 фунтов воды, тогда как при попытке какого-то английского оператора показалась только кровь. Императрица, говорят, сказала в шутку его величеству, что его за эту операцию следовало бы сделать доктором, на что он отвечал: нет, не доктором, а хирургом, пожалуй.
Тот же самый Берхгольц повествовал, что[350] «мне немало было хлопот с денщиком и фаворитом императора Василием Петровичем, который в присутствии императорских принцесс и его королевского высочества схватил меня за руку и потащил в другую комнату, где я должен был с ним пить. Он страшно приставал, чтобы я решился позволить вырвать мне мои больные зубы».
Но если Берхгольцу, видимо, удалось избегнуть операции, то не так-то счастлива была жена камердинера Полубояринова, о которой рассказывает Штелин[351]. «Эта жена была великая щеголиха, и Петр I вырвал весьма искусно один здоровый зуб, к чему приведен был ее мужем, который крайне досадовал на ее распутство. А сие случилось таким образом. Государь, нечаянно застав своего камердинера в передней погруженного в глубокую задумчивость, спросил его, что с ним сделалось, что он так печалится. «Ничего, — ответствовал он, — а печалюсь я о своей бедной жене, которая от непрестанной зубной болезни совсем почти изнемогает, однако ж никак не допускает у себя вырвать больной зуб». — «Я ее тотчас к сему уговорю, — сказал государь, — и скоро восстановлю покой». И в самом деле его величество пошел немедленно с ее мужем к его жене, у которой ни один зуб не болел. Она должна была сесть и дать осмотреть свои зубы; однако ж всеми силами отрекалась, что они у нее совсем не болят. — «Это-то и несчастье, — сказал комердинер государю, — что она всегда утаивает боль, а как скоро уйдет лекарь, то тотчас начинает стонать». — «Хорошо, хорошо, — продолжал государь, — скоро она перестанет стонать, держи только крепче ей голову и руки». — Тогда его величество, сколько она ни плакала, зубными своими клещами, с великою осторожностью и чрезвычайным проворством выдернул ей мнимый больной зуб».
Обман через несколько дней открылся, и камердинер Полубояринов познакомился с царскою дубинкою, которая походила по его плечам.
Первый дантист или зубной врач, практиковавший в Петербурге и оставивший после себя след, был выходец из Лифляндии, некто Фридрих Гофман. Он действовал в Петербурге довольно значительный промежуток времени, по нашим данным, с 1732 по 1744 год. Можно думать, что Гофман был выписан в Петербург другою медицинскою известностью того времени доктором Краузе, родственником знаменитого Бургава; по крайней мере в свой первый приезд Гофман остановился у Краузе. Первое время Гофман именует себя «оператором», но вскоре заменяет это название «зубным лекарем». Таким образом, можно предположить, что ГоФман был всего-навсего немецким фельдшером и только в России превратился в зубного лекаря. В начале своей деятельности он проявлял более обширную практику: «Его операции, — писал он в своем объявлении 1732 года[352], — особливо в сем состоят, а именно: бельма снимать, зубы вынимать и вставлять, всякие мозоли и бородавки сгонять. У него имется также зело изрядное лекарство от глаз и зубов, в чем он каждому по достоинству услужить потщится».