Польская фэнтези (сборник) - Анджей Сапковский 9 стр.


— Пить! — повторил шаулис. — О Иису... Пить... Водыыыы!

— Wasser! — забулькал доброволец очень невнятно, потому что рот у него был полон крови и песка. — Wasser... Bitte... Hil... fe... bitte... Hilfeeee![82]

Анализа первой заметила характерное вздутие на вещмешке добровольца. Протянула руку, разорвала липучку застежки и достала бутылку кока-колы. Индюк ловко сорвал пробку о выступающий из земли прут арматуры.

— Как думаешь, Ярек, можно ему дать?

— Нельзя, — сказал я. С моим голосом творилось что-то неладное. — Но надо. Надо, сучье вымя...

Сначала мы дали пить шаулису — в конце концов, какая-то очередность обязывала, а он упал в нашу воронку первым. Потом, предварительно вытерев добровольцу из фрайкорпса рот носовым платком, дали напиться ему.

А потом очистили от крови горлышко бутылки и выпили по маленькому глоточку мы — Анализа, Индюк и я.

Вокруг воронки ненадолго почти утихло; звучали одиночные выстрелы, со стороны стадиона ровно долбил М-60. Доброволец из фрайкорпса вдруг напрягся так резко, что с треском разошлась застежка-молния на его комбинезоне.

— О... Иису... — неожиданно проговорил шаулис и умер.

— You... can’t beat the feeling...[83] — простонал доброволец, потом вспенился на груди кровью и кока-колой.

И тоже умер.

Анализа опустилась на дно воронки, обхватила коленки руками и разревелась. И правильно сделала. Кто-то же, язви его, должен был оплакать обоих бойцов. Они этого заслужили. Им положен хотя бы такой реквием — плач маленькой Анализы, ее слезы, словно горошинки стекающие по грязной мордашке. Им это полагалось. Они заслужили.

А мы с Индюком осмотрели их карманы. Так тоже полагалось, этому нас учили на уроках выживания.

В соответствии с тем, чему нас учили, мы не трогали оружия — у шаулиса были гранаты, а у фрайкорпса — «беретта» и штык-нож. Индюк же взял уоки-токи и тут же принялся крутить рычажки.

Я заглянул в карманы комбинезона добровольца и нашел полплитки шоколада. На плитке было написано: «Milka Poland» — бывший «E.Wedel». Я вытер плитку и дал Анализе. Она взяла, но не пошевелилась, продолжала сидеть, скуксившись, сопя и тупо глядя перед собой.

Я заглянул в карманы шаулиса, потому что при виде шоколада у меня аж как-то странно сделалось во рту и в желудке. Честно говоря, я охотно бы сожрал сам эти полплитки. Но так нельзя, верно? Если с тобой в компании девушка, надо о ней заботиться в первую очередь, надо ее утешать, охранять, ее надо кормить. Это ведь ясно. Понимаете? Ведь это так... так...

По-человечески.

Разве нет?

У шаулиса шоколада не было.

Зато в кармане мундира лежало сложенное вчетверо письмо. Конверт тоже был там же, без марки, но с адресом, а как же. В Польшу. В Краков. Кому-то по имени Марыля Войнаровская.

Я мельком заглянул в письмо. Потому что шаулис был мертв, а письмо-то не отослал. Я на секундочку заглянул в него.

«Ты мне снилась, — так писал шаулис. — Это был очень короткий сон. Сон, в котором я стою рядом с тобой и касаюсь твоей руки, а твоя рука такая теплая, Марыля, такая мягкая и теплая, и тогда, в своем сне, я подумал, что люблю тебя, Марыля, потому что я ведь тебя люблю...»

Дальше я читать не стал. Как-то не чувствовал потребности узнать продолжение, которого, впрочем, было совсем немного — только до конца листка, до подписи: «Витек». «Witek», не «Vitautas».

Я вложил листок в конверт и спрятал в карман. Подумал, что, может, вышлю письмо, вышлю его Марыле Войнаровской в Краков. Наберу злотовку на марку и вышлю. Как знать, а вдруг дойдет до Марыли Войнаровской? Как знать? Может, дойдет? Хотя вроде бы множество писем пропадает на границе во время контроля почтовых вагонов.

Индюк, сидя меж кабелей, словно баклан в гнезде, возился с уоки-токи, из которой вырывался свист, потрескивание и обрывки разговоров.

— Кончай ты с этим, — сказал я, начиная злиться.

— Тише, — сказал Индюк, прижимая к ушам наушники. — Не мешай. Я ловлю частоту.

— А на кой хрен ты ловишь частоту, — не выдержал я. — Лучше поймай себя за задницу, если тебе обязательно надо что-то ловить, кретин. Пищишь, мать твою, и пищишь, еще услышит кто-нибудь и кинет к нам гранату.

Индюк не отвечал, копаясь в кабелях коллектора. Над воронкой посвистывали пули.

Анализа продолжала плакать. Я присел рядом с ней и обнял. Так ведь надо, верно? Такая крохотная и беззащитная, в такой паршивой воронке, в сраном парке имени короля Собеского, в котором идет сраная война.

— Ярек, — потянула носом Анализа.

— Что?

— У меня нет трусиков.

— Что?

— Трусиков у меня нет. Отец прибьет, если я вернусь без трусиков.

М-да, не исключено. Инженер Будишевски славился железной рукой и железной моральностью. У него на этом пунктике был обычный закидон — кажется, я уже говорил. Глазами души я увидел Анализу на кресле-самолете у доктора Здуна, которому предстояло выдать ей справку о невинности. Доктор Здун, с некоторых пор уже не зарабатывавший на том, на чем делал это раньше, возмещал недобор за счет свидетельств, ибо без такого свидетельства возникали сложности с Церковью из-за венчания, а ежели к тому же девочка была еще и несовершеннолетней, то она могла запросто угодить в исправительное заведение в Ваплеве. Левое свидетельство, насколько мне известно, стоило шесть тысяч злотых. Состояние!

— Аня?

— А?

— С тобой что-нибудь сделали?.. Ну, понимаешь... Прости, что спрашиваю, конечно, не мое это дело, но...

— Нет... ничего не сделали. Стянули трусики и... щупали меня. Ничего больше. Они дрейфили, Ярек... Щупали меня и все время оглядывались и не выпускали автоматов...

— Тише, Аня, тише...

— От них несло страхом, потом, дымом, несло тем, чем воняет здесь внизу, тем, что остается после взрыва... И тем, чем воняют мундиры, знаешь, чем-то таким, от чего слезятся глаза. Я этого не забуду... это будет мне сниться по ночам...

— Тише, Аня.

— Но они ничего мне не сделали, — шепнула она. — Нет. Один хотел... Весь дрожал... Ударил меня. Прямо по лицу меня ударил. Но они бросили меня и убежали... Ярек... Это уже не люди... Уже не люди...

— Это люди, Аня, — сказал я убежденно, дотронувшись до письма, шелестящего в кармане.

— Ярек?

— Что?

— Ксендзу сказать? О том, что они со мной делали?

Девочка действительно была какая-то несовременная.

Евангелистско-неофитское влияние инженера Будишевского совершенно убило в ней инстинкт самосохранения.

— Нет, Аня, ксендзу не говори ничего.

— Даже на исповеди?

— Даже. Анализа, ты что, спала на уроках религии, или как? Исповедоваться надо в грехах. Если что-то украла или произнесла имя Его всуе. Если не чтила отца своего. Но нигде не сказано, что надо исповедоваться, если у тебя кто-то силой стянул трусики.

— Э-э, — неуверенно протянула Анализа. — А грех нечистости? Что ты в этом понимаешь? Ксендз говорит, что ты и твой отец — глухие и слепые атеисты... Или как-то так... Что ты не... Как же он это говорит-то? Ага, что ты не по образу и подобию. Нет, надо исповедаться... А отец меня прибьет...

Анализа опустила голову и принялась всхлипывать. Что делать, выхода не было. Я поборол в себе праведный гнев на ксендза Кочубу. Мужчина, который сидит рядом с женщиной в воронке от бомбы, обязан взять ее под крыло. Успокоить. Дать ощущение безопасности, верно? Я прав или не прав?

— Анализа, — сказал я сурово. — Ксендз Кочуба порет чушь. Сейчас я тебе докажу, что разбираюсь в катехизисе и в Библии. Ибо сказано... в послании святого Амвросия эфесянам...

Анализа перестала плакать и глядела на меня, широко раскрыв рот. Выхода не было. Я продолжал «цитировать» Амвросия.

— Ибо сказано... — тянул я, придав физиономии мудрое выражение. — Что пришли кадусеи...

— Наверное, саддукеи?

— Не мешай. Пришли, говорю, саддукеи и эти, ну как их там... мытники... Нет, мытари, к Амвросию и поведали: «Воистину, святой муж, свершила ли грех еврейка, у коей римские легионеры силой стянули трусики?» И тогда Амвросий начертал на песке нолик... э... кружок и крестик...

— Что начертал?

— Не прерывай. И сказал: «Что вы видите?» «Вообще -то видим мы кружок и крестик», — ответствовали мытари. «Так вот, истинно говорю вам, — сказал Амвросий, — вот вам доказательство, что не свершила греха сия девица, и лучше идите-ка вы по домам вашим, дабы судимы не были, идите. Идите, говорю, ибо истинно говорю вам: сейчас возьму я камень и оным камнем в вас кину». И ушли саддукеи и мытари в великом смущении, ибо ошиблись они, очернив оную деву». Ты поняла, Анка?

Анализа перестала реветь и прижалась ко мне. «Благодарю тебя, святой Амвросий», — подумал я.

— А теперь, — я встал, расстегнул брюки и выбрался из них, — сбрасывай свою драную юбку и надевай мои Lее[84]. Хрен твой фатер[85] знает, в чем ты выходила из дома. Ну, давай.

— А теперь, — я встал, расстегнул брюки и выбрался из них, — сбрасывай свою драную юбку и надевай мои Lее[84]. Хрен твой фатер[85] знает, в чем ты выходила из дома. Ну, давай.

Я отвернулся.

— А об этом, — добавил я, — забудь. Ничего такого не было, понятно? Это был сон, Анализа. Все это сон, скверный сон, и этот парк, и эта война, и эта вонь, и этот дым. И эти трупы. Ты понимаешь, Анализа?

Анализа не ответила, прижалась ко мне сильнее. Индюк какую-то минуту глядел на нас со странным видом, потом вернулся к кабелям и соединениям. Он отрегулировал уоки-токи так, что стал слышен оживленный диалог, прерываемый пуканьями оуег’а, звучащими так, будто собеседники, оканчивая каждую реплику, приставляли микрофон кое-куда и пускали ветры.

Преодолевая отвращение, я стянул с шаулиса сравнительно мало окровавленные брюки и надел их. Они сваливались с меня, поэтому я присел и принялся регулировать холщовый пояс. Индюк оставил в покое уоки-токи, извлек из бездонных карманов куртки маленький радиоприемничек и странного вида устройство. Включил приемничек — послышалась церковная музыка. Значит, это была какая-то польская радиостанция. Я не протестовал. Музыка была негромкая, а из ближайшей окрестности некоторое время уже не было слышно выстрелов и криков.

Анализа, опустившись на колени, протирала платочком лицо и руки. Индюк подсоединил странное устройство к торчащим из земли проводам, положил рядом уоки-токи и наушники от моего плеера и снова принялся шаманить с приемничком — слышались потрескивание и визги, обрывки мелодий и разряды.

— Слушайте, — сказал он вдруг. — Я аусгерехнет поймал Варшаву. Там что-то творится. Какой-то дебош или что-то типа того.

— Наверное, синагогу жгут. — Я выплюнул песок, скрипевший на зубах.

— Как обычно. Есть о чем беспокоиться.

— Вот именно. Брось Варшаву, Индюк. Поймай Гданьск или Крулевец. Узнаем, что на фронте. Надоело мне сидеть в этой дыре, да и проголодался я незнамо как.

— Ну, — сказала Анализа, — я тоже... незнамо...

— Тихо! — прошипел Индюк, наклоняясь к приемничку. — Нет! Это что-то другое. Какой-то митинг, что ли. Или демонстрация.

— Я же говорю, синагогу жгут.

— А в Варшаве была синагога?

— Вчера еще точно была. Потому как шел дождь.

— Тише, говорю! Демонстрация в Варшаве перед International Harvester в Урсусе. Народу, похоже, уйма. О, Марчин Кёниг говорит.

— Марчин Кёниг? — Анализа поддернула мои Lee и подвернула их. — Уже выпустили из тюрьмы?

— Глупая ты все-таки девчонка, Анализа, — сказал Индюк. — В тюрьме-то он сидел еще при Унии, а теперь уже полгода он этот, ну, председатель Движения. Руха. Capisco?[86]

— Si[87], — ответила Анализа, но я знал, что она врет. Не могла она capisco, потому как этого никто не капискует.

— Сделай погромче, Индюк, — сказал я. Меня, понимаете, немного заинтересовало, что мог сказать Марчин Кёниг. Последнее время много говорят о Марчине Кёниге.

— Громче? — спросил Индюк. — Ты хочешь громче, Ярек?

— Я же тебе аусгерехнет сказал. Оглох?

— Ну получай!

И тут же Марчин Кёниг заорал на весь парк. Крик шел отовсюду. Со всех сторон. И на все стороны. На весь парк. На стадион и, как знать, не на весь ли город. Индюк хохотал, явно довольный работой.

— Scheisse! — крикнул я. — Это еще что?

— Мегафоны стадиона, — похвалился Индюк. — Я добрался до них через коллектор. Соединил...

— Выключи, psiakrew!

— Ты же хотел громче, — снова захохотал талантливый электротехник. — Вот тебе громче. Пусть послушают все. Не боись, Ярек. Кто догадается, что это из нашей воронки? Лучше послушай, что этот тип плетет.

Я послушал.

«Мне был сон! — неожиданно крикнул Марчин Кёниг, а толпа, собравшаяся у фабрики International Harvester в Урсусе, рычала и орала. — Мне был сон!»

Стрельба совсем прекратилась. Квакнуло еще несколько одиночных выстрелов, шлепнулась где-то мина, протарахтел вертолет. А потом утихло все. Весь город. Был только Марчин Кёниг и толпа, собравшаяся у International Harvester.

«Мне был сон, и в том сне наступил день, день истины. День, когда всем стало очевидно и понятно, что все мы братья, что все мы равны! День, когда мы поняли, что нет границ, что границы — всего лишь штришки на картах, на листах ничего не значащей бумаги! День, когда мы выбросили из наших душ яд ненависти, которым нас опаивали несколько поколений! Грядет такой день, братья!»

Толпа кричала, орала, гудела. Кто-то аплодировал. Кто-то запел «We Shall Overcome»[88]. Кто-то скандировал: «Juden raus!»[89]. Кто-то свистел.

«Мне был сон, и в моем сне этот мир наконец стал Царством Божиим на земле! Мне был сон, и истинно говорю вам, братья: пророческий сон! В моем сне люди всех рас, вероисповеданий, убеждений, цвета кожи и национальности протянули друг другу руки и пожали их! Стали братьями!»

Над парком все еще плавал дым, но дым этот вроде бы редел, его словно разгоняло эхо голоса Марчина Кёнига, гудящего из мегафонов стадиона с ничего не значащим названием, в парке с ничего не значащим названием. Над городом с ничего не значащим названием вдруг разгорелось солнце. Так мне казалось. Но я мог ошибаться.

«Мне был сон!» — крикнул Марчин Кёниг.

«Был сон!» — откликнулась толпа. Не вся. Кто-то пронзительно свистнул.

Кто-то крикнул: «Вон! Убирайся вон, на Кубу!»

«Нам говорят, — кричал Марчин Кёниг, — что вот она пришла, эра свободы, всеобщего счастья и всеобщего благополучия! Нам велят работать, есть, спать и испражняться, нам велят поклоняться золотому тельцу под вколачиваемую в уши музыку! Нас опутали сетями указаний, запретов и приказов, которые должны заменить нам гордость, честь, рассудок и любовь! Хотят, чтобы мы стали скотом, удоволь-ствующимся огороженным пастбищем, скотом, радующимся даже оплетающей нас проволоке под напряжением! Нам толкуют о любви, а призывают к крестовым походам! Нам велят убивать, говорят «Dieus vult»[90]. Нас окружили границами, которые проходят через наши города, через наши улицы и через наши дома! Границами, которые проходят через наши души! Мы говорим: «Нет! Ибо мне был сон! Сон о том, что эта эра ненависти уходит в беспамятство! Что грядет новая эра. Эра Исполнения Желаний!»

Толпа вопила.

«Мне был сон! Сон...»

И вдруг Марчин Кёниг умолк, а из динамиков вырвался один громкий, изумленный рев толпы: что-то щелкнуло, кто-то, совсем рядом с микрофоном, крикнул: «Пресвятая Дева!», а кто-то другой рявкнул: «Врача!»

В динамике снова щелкнуло и скрипнуло.

«Оттуда стреляли, оттуда!.. С крыши...» — крикнул кто-то дребезжащим прерывающимся голосом.

А потом наступила тишина.

Была тишина в приемничке Индюка и тишина в парке имени короля Собеского. Думаю, тишина была и на площади перед фабрикой International Harvester в Урсусе.

После долгой паузы приемничек Индюка заиграл, а играли фортепианную музыку. Какое-то время ноктюрн извергался из мегафонов стадиона Ostmark Sportverein, но Индюк тут же разорвал свое гениальное соединение, и теперь тихо мурлыкал только его микроскопический приемничек.

Анализа не плакала. Она сидела, опустив голову, в полном молчании, а потом глядела на меня. Глядела долго, я знал, что она хочет о чем-то спросить. Индюк тоже молчал и тоже глядел на меня. Возможно, и он тоже хотел о чем-то спросить.

Но не спросил.

— Shit[91], — сказал наконец.

Я не прокомментировал.

— No future[92], — добавил он, помолчав.

И это я тоже не прокомментировал.

Мы сидели в воронке от бомбы еще некоторое время. Вокруг было спокойно. Умолкли моторы улетевших литовских вертолетов, вой карет «скорой помощи» и крики патрулей, прочесывающих северную часть парка. Незаметно наступил вечер.

Мы выбрались из воронки. Было тихо, веял спокойный вечерний ветерок, освежающий, с позволения сказать, как какой-то oil of ulay. Мы пошли, обходя трупы, горящие автомобили, воронки в асфальте и пятна битого стекла.

Прошли через мостик на Черной Ганке. Нам казалось, что речка в тот вечер воняла гораздо сильней, чем обычно.

«Макдоналдс» работал.

На улицах было пусто, но изо всех окон слышалось MTV, Jukebox и «Радио Москва». Группа «April, May, Decay» исполняла свой последний хит из альбома «Mental Disease».

Hail, we greet you
We, children of the past
Those about to die
In our rags of light, translucent and pale
Hail!

Мы распрощались на Новом Рынке. Много говорить не стали. Как всегда, хватило: «До завтра», «Tschus»[93], «А rivederci»[94]. Ничего больше.

На моей улице тоже было пусто. Новаковский успокоился, играл на пианино Брамса — громко, так, словно решил заглушить тиви, орущее в квартирах соседей.

Hail!
You’ve come at last
Not a minute too late
Hail, long awaited Age
Age of Hate!

Ничего больше в тот день не случилось.

Назад Дальше