Семнадцать мгновений Москвы - Иванов Алексей Иванович 2 стр.


Для меня ответ по-марксистски прост. От буржуазной зависимости понятий «качество времени» и «количество потребления». Логический вывод этой зависимости: миг, превращенный в вечность («Остановись, мгновение, какое бы ты не было!»). Но это – философия, не искусство. Какое искусство в том, что данный снимок – просто случайность и ничего более?

Только не надо тотчас лезть в дебри. Не умножайте сущности сверх необходимого, как советовал Оккам уже довольно давно. Псевдомногозначительность этих стоп-кадров напоминает мне старый фильм о высоком блондине в желтом ботинке. Полицейским, рассматривающим частную жизнь сквозь лупу, всякая мелочь казалась огромной и ужасно подозрительной. В препарировании жизни художники-папарацци словно бы утрачивают дух жизни, как становится абсурдом смысл движения в Зеноновом парадоксе об Ахиллесе, догоняющем черепаху. В финале просмотра выставки только и хочется спросить: «Ну и что?».

 Забавным же оказалось сравнение этой экспозиции с выставкой «Столько-то лет московской милиции» в залах первого этажа. Здесь была длинная череда фотографий стражей порядка от усатых городовых с шашками до шлемоголовых роботов-щитоносцев нынешнего ОМОНа. Снимки, в основном, постановочные, а экспозиция построена хронологически, с расчетом дать ощущение «поступи лет» - будто в противовес «неподвижности мгновения» у папарацци. Но и такой механический, соцреалистический метод тоже не дал вкуса живой жизни: только машинным маслом пахнуло от шеренги прошагавших автоматов. Контраст застыл в лицах ментов – неожиданно обычных, привычных, даже славных, легко читающихся. Только вне шеренги, в частной жизни менты очеловечились. Разумеется: ведь на их частную жизнь не покушались папарацци.

МЕГАМАРКЕТ

Н-да-а, с ним, конечно, не сравнятся «ни леса, ни моря». Русское поле было сплошь заставлено автомобилями, а вдали вставали громады то ли стадионов, то ли самолетных ангаров, то ли оптовых баз. Все это и было мегамаркетом «Мега». Стилистически очень верно за автостоянкой высилась железнодорожная насыпь, по которой катились бесконечные вереницы вагонов. «Мега» не вместилась даже в Москву, а потому была вытеснена, как наполеоновская армия - за МКАД в промзону. Масштабы-то у нее воистину промышленные.

В Москве я понял, что разнообразие входных-пропускных систем является коллективной сублимацией. Черт бы побрал этого Фрейда, я тут чуть не погиб. В «Меге» вместо входа вращалась здоровенная стеклянная кастрюля, в которую надо было суметь вскочить, а потом выскочить. Получалось нечто вроде белки в колесе. Собрав волю, я просеменил сквозь этот крутящийся и прозрачный самогонный аппарат внутрь здания. Но остался вопрос: а если б я застрял, машина застопорилась бы, как двери лифта, или перекусила меня пополам, как пилорама – гвоздь в доске? Мол, одним посетителем больше, одним меньше, для «Меги» какая разница?..

Гигантское пространство перекрывал прозрачный потолок. Кажется, играла музыка. Везде ходили люди, но без толп и толкотни. Кто-то оставлял одежду в гардеробе, кто-то – нет. В многочисленных кафе сидели немногочисленные посетители. Детей развлекали толстые клоуны. Между прохожих проносились на роликах девушки в униформе и с воздушными шариками – этакие местные ангелы. На ледяном катке с очертаниями лужи вертелись доморощенные фигуристы. Унылые отроки стояли в очереди за великовозрастным детиной, который самозабвенно кидал мяч в волейбольную корзину, но все время мазал. Бурлили разноцветные пузыри в аквариуме, оказавшемся стойкой бара. Журчала голубая водичка в искусственной речке с кафельным дном. Все пространство и все предметы вдруг неожиданно оживлялись, когда выглядывало солнце.

Под самую крышу торчали гигантские, слегка изогнутые искусственные пальмы высотой с пятиэтажный дом. В их роще посреди зала громоздилась серо-стального цвета конструкция, напоминающая кокос. (Вообще, по этой искусственно-тропической символике читалось, что здесь сбылась вековая русская мечта о Рио-де-Жанейро и белых штанах.) Кокос оказался чем-то вроде детского дома. Десятилетних здесь кормили пирожным и мороженым; пятилетние в специальном сетчатом загончике плавали в озере из разноцветных пластмассовых шариков; где-то на верху кокоса и грудных тоже чем-то развлекали, песенки им там пели или кормили птичьим молоком, что ли. Искусственные пальмы своими волосатыми стволами росли, оказывается, сквозь дырки в перекрытиях этажей и крыш. Сложноорганизованное и извилистое пространство «Меги» почему-то очень быстро становилось понятным и знакомым. Но очень не хватало золотых рыбок или заводных павлинов.

А в общем, было и уютно, и просторно; и забавно, и не шумно. В тех магазинчиках-боксах в центральном здании, в которые я зашел, я не обнаружил какого-то особенного изобилия или разнообразия. Изобилие продавалось в соседствующих мегамаркетах – в «Ашане», в «Ikea», хотя и здесь с уникальностью было туго. Глобализм процветал. В своем провинциальном ЦУМе я уже лицезрел все эти товары, только числом помене. Единственное, что поразило меня по-настоящему – это живое кресло. Его, как самого опасного хищника, содержали в стеклянной витрине. При виде меня кресло зашипело и стало корчиться, меняя форму. Примеривалось то ли к тому, как мне будет удобнее сесть, то ли к тому, как ему будет удобнее есть. Жутковато. Особенно в сочетании со стерильными, мертворожденными интерьерами мебельных салонов.

В «Меге» не было ничего зазывающего, кричащего. За рукав здесь не хватали, в глаза не заглядывали со значением. Все показалось мне продуманным, спокойным, респектабельно-демократичным. Меня вежливо и корректно освободили от всех забот – от тяжелой одежды, от детей, от лишних сумок, от урчания в животе, лишь бы я не отвлекался от главного: от покупок. Но «покупка» - какое-то низкое слово, базарное, простонародное. А величественной «Меге» требовался пафос. И я понял, что явился сюда не за вульгарными «покупками». Я явился сюда, чтобы меня преобразил и возвысил новый смысл жизни. Я мог ничего не покупать, но я должен был проникнуться абсолютностью и окончательностью этого смысла: существование – это потребление.

Конечно, это так. Не потребляешь – не существуешь. Но мне немного обидно, когда с такой помпой и фанаберией, с таким апломбом, хоть и завуалированным, меня со всеми почестями низводят до пусть и уважаемого, сложного, но маленького устройства по (быстрому или не очень) переводу хороших вещей в утиль или отходы. Я-то считал себя чем-то большим. Конечно, не таким большим, как здешний кокос, но все же… Я еще и производить чего-нибудь могу. Но моего производства здесь не требовалось. Это же только магазин, хоть он и позиционирует себя как «мир».

Еще совсем недавно у себя в провинции я был обычным бюджетником.  В провинции с советских времен доминирующая парадигма ничуть не изменилась. Я должен был отдавать и отдавать себя системе, ничего, в общем, не получая взамен. «Любовь (например, к родине) придумали русские, чтобы не платить». И для меня какое-либо приобретение было небольшим, но праздником. А здесь оно преподносилась как обязательная обыденность. В «Меге» я на всем скаку перенесся из огня, да в полымя. Теперь я должен был брать и брать, потреблять. Сплошное, блин, потреблятство. В душе моей генетическая Азия начала противиться расхозяйничавшейся Европе.

Хороший магазин «Мега», большой и удобный. Только не надо в нагрузку к товару продавать мне еще и смысл жизни. 

РЕСТОРАН «ПИРОГИ»

Третьяковский проезд вечером кажется не улицей, а помещением – скажем, галереей. Так по-комнатному здесь витринами подсвечены стены, а столь дорогостоящие пиджачные плечи мужчин преступно осквернять плащом или пальто, чтобы мужчины добрались от дверей бутиков до своих блестящих лимузинов. В этом великолепии очень даже скромно выглядит подъезд ресторана с простецким названием «Пироги».

Мы спустились в подвал – словно на этаж ниже по социальной лестнице. Подвал был совсем церковным: с неоштукатуренными кирпичными стенами, с арочными проходами, с коробчатыми монастырскими сводами. Залы были плотно заставлены дощатыми столами; за столами плотно сидели посетители. Меню было отпечатано на принтере, а листочки засунуты в мутноватые файлы банальной канцелярской папки. Официантка ходила в свитере и джинсах. Над кассой болтались объявления, приклеенные скотчем прямо к кирпичам. Музыки я не запомнил – только гам голосов. Ждать заказа пришлось долго, даже слишком. Официантка поставила на стол поднос и уронила в салат салфетку. Уже потом, забирая тарелку из-под супа, она заодно унесла и вилку. Бесполезно было звать ее обратно, щелкать пальцами, трясти над головой долларами, кричать или рыдать в ладони – все равно бы не заметила. Такой вот интерьер и сервис.

Это был стиль или неистребимые особенности национального общепита? Пока длились многочисленные ожидания, мне рассказали несколько историй о человеке, открывшем… или владевшем… в общем, имевшем самое тесное отношение к «Пирогам». Человек этот – поэт, причем, говорят, хороший. Истории о нем были так фантастичны, что в них верилось сразу: такое просто незачем придумывать. Жаль, я не запомнил фамилию. Наверняка ведь услышу ее еще не раз – но, возможно, в других контекстах, а потому могу и не узнать, о ком идет речь.

В «Пирогах» (мне сказали) собираются молодые московские поэты и, бывает, состязаются с самим «отцом-основателем». Сегодня как раз такой день. Я порадовался удаче.

Поэты и поклонники набились в какой-то дальний каземат, куда я не смог протиснуться. Пришлось стоять в проходе, поминутно получая тычки. В самом каземате какие-то девушки неестественными голосами читали толпе свои стихи. Общая их интонация была такая, что я понял: мир – это мерзкая и гнусная клоака, в которой страдают, смердят и гниют заживо эти самые девушки, тоже, кстати, мерзкие, гнусные и полуразложившиеся от пороков. Еще в стихах как россыпь шариков пинг-понга многозвучно цокали аллитерации и подвывали ассонансы. Метафорика была столь изысканно-уродлива, что на ее фоне «Цветы зла» почти не отличались от «Дафниса и Хлои».

Я бы не сказал, что публика корчилась от отвращения или стонала от восхищенья. Реакция была как на нечто привычное. Из центра зала, из-за стола, где громоздилась подвыпившая компания, время от времени раздавались насмешки. Ведущий вечера одергивал распоясавшихся. Девушки-поэты на насмешки не огрызались, как положено поэтам, а тривиально обижались. Какой-то пожилой мужчина сердито протолкался к выходу с видом мэтра, которого эта неотесанная деревенщина даже не может признать. Рядом со мной люди приходили и незаметно уходили. Наиболее деликатные перед уходом вытягивали шеи и глядели поверх голов, словно им обязательно надо было хоть раз увидеть поэтов, чтобы запомнить навек. Негромкие переговоры вокруг в основном касались тем «где такой-то?» и «ты потом куда?». Невидимый мне ведущий что-то вещал о поколении «после «Вавилона»», а я и про поколение до него не слыхал. Мне стало не интересно, потому что собственно поэзии здесь я так и не встретил. Одно только самовыражение – и говорящих, и слушающих. А быть единственной внимающей публикой среди самовыражающейся творческой молодежи мне и раньше делалось скучно.

В трапезных, мимо которых я прошагал на выход, уже сдвигали столы в общую кучу, а среди сидящих и пьющих наиболее горячие уже стаскивали через голову свитера и кофты. Судя по мату и веселью, если здесь и была поэзия, то в духе простоты и скабрезности Вийона. В общем, тематически другая, чем на вечере. Я ушел – и не увидел самого интересного. Мне только потом рассказали, что произошло.

Этот загадочный человек, придумавший «Пироги», все-таки пришел и прочитал стихи. Свои строчки, присылаемые «сэмээсками», он нахально читал прямо с экрана телефона. Вот это была сила. Жаль, что я не увидел. Девушки-поэты до такого жеста не дотягивали даже вместе со своим апокалипсисом.

 А с другой стороны… Уйти меня обязывала стилистика, которой я тут облучился. Ведь все самовыражаются, и я тоже должен. Если уж мне скучны девушки-поэты и конец света, если я ничего не знаю о современной поэзии, а представления о поэтических вечерах в ресторанах у меня не идут дальше хрестоматийной «Бродячей собаки», то и самовыразиться я могу лишь по-провинциальному глупо: просто уйти. Ладно хоть еще дверью не хряснул.

Потому что не было здесь никакой поэзии, никакого искусства. На узких просторах помпезного Третьяковского проезда был вызывающий перформанс человека здешнего круга – сам ресторан «Пироги». А начинкой пирогов здесь были маленькие перформансы пришедших на поэтический вечер. Эдакая матрешка масштабов. И мне не хочется узнавать, каким по счету я могу здесь быть вкладышем.

КЛУБ «КИТАЙСКИЙ ЛЕТЧИК ДЖАО ДА»

При входе билетов не давали, а специальной машинкой ставили на запястье какую-то невидимую печать. Она то ли в темноте должна фосфоресцировать, то ли проявляться в инфракрасном свете (а может, в жестком излучении при ядерном взрыве).  Моя рука тайком от меня сама собой сразу вытерлась о штанину. Что это за печать такая? «666», наверное. Меня же в вертеп привели – в ночной клуб «Китайский летчик».

В провинции ночной клуб – непременно вертеп. Провинциальные мерки невольно применяешь и к столице. Первая мысль, когда попадаешь в Москву: «Господи, как бы не пропасть!..» И дело не в толпе на улицах, не в метро и неграх. Дело в мифе о том, что в Москве чуть ли не всё – неведомое «ноу-хау». Тот же «Китайский летчик», к примеру.

Да нет, не всё – «ноу-хау». Скажем, в Перми, где я живу, молодые поэты-авангардисты тоже создавали нечто подобное «Китайскому летчику». Только их ночной клуб назывался «Сбитый летчик». Впрочем, «как вы судно назовете, так оно и поплывет». Не знаю, на какой стадии воплощения этот проект сдох, но Китайский Летчик воистину был сбит до подлета к Перми. Если же судить о Москве по иномаркам, рекламам и брэндам, которые для всей России едины, словно геометрия Евклида, то будто вообще из дома не выезжал. И студенческая молодость, кстати, столичным ноу-хау тоже не является. В общем, в «Китайском летчике» я себя почувствовал почти как на родине…

… на которой, правда, еще не бывал. Но все здесь знакомо, словно так и должно быть. И низкий потолок с какими-то перекрещивающимися балками, и провинциально-жесткие скамейки под задом, и разнокалиберные стулья-табуретки, будто в общаге на дне рождения у приятеля. И молодежь вокруг была веселая и – не побоюсь этого слова – какая-то приличная. Я не обнаружил «Идущих вместе» в красных майках с Путиным на пузе, байкеров в касках с рогами и насупленных, бритоголовых скинхэдов (если по TV идет речь о молодежи, то про них только и рассказывается). За соседним столиком даже в шахматы играли. В провинции шахматы давно стали игрой, так сказать, интимной. У нас в уютных двориках, заросших лопухами, не сидят за клетчатыми столиками пионер с пенсионером, как показывают в кино. И даже с домино, и даже с водкой не сидят. У нас сидят только кучи лысых подростков с одной бутылкой пива на каждые шестнадцать человек. В «Летчике» рядом со мной тоже пили пиво. Но пивная компания не раздвигала собою всю остальную публику по стенам, словно зонтик, раскрытый в автобусе. Вот это, может, и есть ноу-хау.

Провинция – как «продолжение банкета», где все воспитанное постепенно уступает природному. Мне было интересно, чем продолжится банкет в «Китайском летчике»? Будут ли в финале концерта рвать гармонь пополам, найдется ли танцор, неистово падающий «на шпагат» посреди толпы, затащит ли пивная компания к себе вокалиста, чтобы наярить ему стакан водки, начнет ли бармен подменять «Хольстен» «Красным Востоком» («все равно не отличат»)? Но Китайский Летчик совершил посадку все равно в Москве, а не в тысяче российских «шанхаев». Почему-то все закончилось чинно. Даже обидно: как без дебоша, хотя бы маленького, чисто из приличия? Столица, как пьяный король, все равно не уронила короны в салат, подобно своим свежетитулованным герцогам. Вот это, наверное, и есть настоящее ноу-хау.

А что касается уникальности… В Перми на майские праздники молодежь со всего города отправляется на поляны вдоль реки Чусовой на туристический слет. И вот ночью из Перми едет электричка, набитая туристами. И все здесь одеты кто как хочет, и песни звучат подобные (только, разумеется, под гитару), и люди также перекрикиваются через полвагона, и танцуют в тесноте, пьют и курят, и перелезают друг к другу через спинки сидений – да вообще, очень похоже. Разница в том, что в Перми такое – раз в год, а в «Китайском летчике» - каждый вечер. И еще в том, что в электричке все кончается блеваньем в тамбуре, мужским центростремительным движением к буфету на станции и уныло-хоровым девичьим пеньем: «Милая моя, солнышко лесное…» (наша национальная женская песня). В общем, разница в качестве. «Ноу-хау» нет, но все российские города – словно рассыпавшиеся вагоны этой электрички, у которой головной, московский, уже прибыл в пункт назначения, а хвостовой, похоже, даже не тронулся с места.


Журнал «Афиша» (г.Москва), 2004 г.


Назад