И все же глаза «быстроногого» пылают полубезумным огнем.
– Ты что задумала?! – кричит сын Пелея в этой густой, тягучей тишине замороженного времени. – Явилась посмеяться над моим унижением, о дочь Громовержца?
– Поддайся ему! – повелевает Афина.
Если вы еще не встречали богинь, что я могу вам сказать? Только то, что они выше смертных (в буквальном смысле: в дочери Зевса футов семь роста, не меньше), а также намного прекраснее видом. Предполагаю, тут не обошлось без нанотехнологий и лабораторий по модификации ДНК. Женственная миловидность «совоокой девы» сочетается с божественной властностью и абсолютной силой, о существовании которой я и не подозревал до того, как возвратился к жизни под сенью Олимпа.
Афина дергает Пелида за голову назад, подальше от окаменевшего царя с приспешниками.
– И не подумаю! – Даже в вязком воздухе, где гаснет любой звук, голос мужеубийцы по-прежнему гулок и грозен. – Эта свинья, возомнившая себя царем, заплатит жизнью за свою наглость!
– Смирись, – настаивает богиня. – Белорукая Гера послала меня укротить твой гнев. Поддайся.
В шальных очах Ахиллеса я читаю замешательство. Среди олимпийских союзников ахейцев Гера, супруга Зевса Кронида, – самая могущественная и к тому же покровительствовала герою еще в его полном странностей детстве.
– Окончи ссору теперь же, – приказывает Афина. – Убери клинок, Пелеев сын. Хочешь, брани Агамемнона, крой его на чем свет стоит, но руки не поднимай. Покорись нашей воле. Воистину обещаю – а мне известна твоя судьба и будущее любого из смертных, – что наступит день, когда за это оскорбление тебе воздастся втрое. Попробуй не подчиниться, и ты умрешь. Лучше повинуйся мне и Гере – и обретешь блистательную награду.
Мужеубийца корчит сердитую гримасу и вырывает волосы из божественного кулака, однако прячет меч в ножны. Со стороны Ахиллес и дочь Громовержца кажутся посетителями в музее восковых фигур под открытым небом.
– Не мне бороться с вами обеими, богиня, – отвечает прославленный ахеец. – Кратковечный обязан исполнять волю бессмертных, пусть даже сердце разрывается от гнева. Но и боги должны впредь внимать его молитвам.
Афина неуловимо улыбается, исчезает из виду – квитируется обратно на Олимп, – и время возобновляет ход.
Агамемнон заканчивает речь. С клинком в ножнах Пелеев сын выступает на середину опустевшего круга.
– Жалкий пьяница с глазами собаки и сердцем оленя! – вопит мужеубийца. – Что ты за вождь, коль ни разу не вел народ на битву! Даже в засаде с лучшими из нас не бывал! Недостает мужества разорить Илион, так лучше грабить своих, отбирая добычу у каждого, кто скажет слово поперек! Лишь над презренными ты и «владыка»! Но говорю тебе и клянусь великой клятвой…
Сотни людей вокруг меня дружно ахают. Лучше бы Ахиллес взял и порешил противника, словно бешеного пса, чем бросаться ужасными проклятиями.
– Время придет, и сыны Ахеи возжелают Пелида, все до последнего! – продолжает герой, и раскаты его голоса над лагерем заставляют встрепенуться даже игроков в кости за сотню ярдов отсюда. – Гектор покосит вас, точно пшеницу! И тогда, Атрид, как ни дрожи ты за свою душонку, спасенья не будет! В тот день ты вырвешь сердце из груди и изгложешь в отчаянии, что предпочел так обесчестить храбрейшего из ахейцев!
С этими словами Ахиллес поворачивается на прославленной пятке и удаляется во тьму, громко хрустя морской галькой. Красиво ушел, шут меня дери!
Агамемнон складывает руки на груди и качает головой. Прочие возбужденно перешептываются. Нестор делает шаг вперед, готовясь произнести свою речь под девизом «во-дни-кентавров-мы-держались-вместе». Странно: у Гомера старец увещевает обоих, а на самом деле Пелид только что покинул наш круг. Разумеется, я, будучи опытным схолиастом, замечаю явное отклонение, но мои мысли уже далеко-далеко.
Понимаете, я припомнил зверский взгляд Ахиллеса за миг до того, как богиня дернула героя за волосы и вынудила смириться с поражением… И тут в моей голове родился один замысел. Дерзкий, самоубийственный, без сомнения, обреченный на провал и все же такой прекрасный, что с минуту я почти не мог дышать, словно получил удар в живот.
– Ты в порядке, Биас? – спрашивает Орус, мой сосед.
Я тупо гляжу на него. Кто это? И кто такой Биас? Ах да, ясно. Отрицательно машу головой и выбираюсь из плотной толпы великих убийц.
Галька хрустит и под моими ногами, хоть и не столь героически, как при уходе Ахиллеса. Шагаю к воде и, оказавшись вдали от любопытных глаз, тут же сбрасываю с себя чужую личину. Всякий, кто взглянул бы на меня сейчас, увидел бы средних лет доктора наук, очкарика и так далее, обремененного нелепым одеянием ахейского копьеборца; под шерстью и кусками меха скрываются противоударные доспехи и прочее снаряжение схолиаста.
Передо мной расстилается море черного цвета. Винно-черного, поправляю я себя, но почему-то даже не улыбаюсь.
Меня не впервые захлестывает страстное желание употребить свои способности на то, чтобы невидимкой взвиться в последний раз над Илионом с его пылающими факелами и обреченными жителями, окинуть город прощальным взором и улететь на юго-запад, через Эгейское море цвета черного вина, к тем покуда-не-греческим островам и материковой земле. Прописаться бы там под именем Клитемнестры, Пенелопы, Телемаха или Ореста… Профессор Томас Хокенберри с юных лет ладил с детьми и женщинами лучше, чем с сильным полом.
Правда, здешние дамы, да и ребятня тоже, не в пример беспощаднее и кровожаднее любого из взрослых мужей, знакомых мне по прошлой, мирной жизни.
Стало быть, улечу как-нибудь в другой раз. Или нет. Оставим эту затею.
Волны катятся к берегу, одна за одной. Их привычный шум немного утешает.
Внезапно приходит решимость. Я сделаю это. Как будто летишь… Даже не так, не летишь, но срываешься с вершины, устремляешься вниз и на какой-то волшебный миг теряешь чувство гравитации и знаешь, что возврата не будет. Была не была. Либо в стремя ногой, либо в пень головой. Либо шерсти клок, либо вилы в бок.
Я сделаю это.
4
Близ Хаоса Конамара
Подводная лодка европейского моравека Манмута опередила кракена на целых три мили и продолжала отрываться, что, по идее, должно было успокоить миниатюрного полуорганического робота. Однако мысль о щупальцах твари, достигающих длины в пять километров, мало способствовала успокоению.
Тяжеловато придется. Хуже того, нападение отвлекло моравека. Манмут почти закончил новый разбор сонета 116 и не мог дождаться, чтобы послать плоды исследований Орфу на Ио. Поэтому последнее, чего бы он желал, – это позволить огромной и голодной медузообразной массе поглотить суденышко. Убедившись, что тварь все еще преследует его, моравек связался с реактором и увеличил скорость подлодки на три узла.
Кракен, покинувший привычные глубины, изо всех сил старался нагнать добычу на открытых разводьях близ Хаоса Конамары. Моравек знал, что пока они оба перемещаются с той же быстротой, тварь не сможет вытянуть щупальца в полную величину, и значит, ему ничего не грозит. Но если подлодка встретит какое-либо препятствие, скажем, огромный клубок бурых водорослей, и снизит ход или, чего доброго, запутается в мерцающих лентах ламинарий, неприятель слопает кораблик, словно… Подходящее сравнение как-то не шло на ум.
– А, ладно, черт с ним! – изрек Манмут в гудящую тишину тесной кабины.
Сенсоры капитана были подключены к системам подлодки, и сейчас виртуальное зрение показывало гигантские клубки мертвых бурых водорослей. Мерцающие колонии колыхались вдоль изотермических потоков, подпитываясь красноватыми прожилками магниевого купороса. Они тянулись вверх, к плавучим глыбам прибрежного льда, подобно многочисленным кровавым корням.
«Нырнуть», – подумал моравек, и судно опустилось двадцатью кликами (так на военном жаргоне называют километры) ниже. Кракен метнулся следом. Если бы эти твари умели ухмыляться, чудовище непременно оскалилось бы: ведь жертва сама устремилась на гибельную глубину.
Нехотя стерев из визуального поля сто шестнадцатый сонет, Манмут прикинул, как быть дальше. Дать кракену проглотить себя менее чем в сотне километров от Централа Хаоса Конамары не очень-то приятно. Проклятые бюрократы: как будто нельзя сперва очистить местные подледные моря от чудищ, а уж потом вызывать одного из своих исследователей на совещание!
Можно, конечно, убить мерзкую тварь. Однако тут за тысячи кликов ни единой уборочной машины, а бросать многорукого красавца на съедение паразитам, населяющим колонии водорослей, морским акулам, трубчатым червям и его собратьям-кракенам было бы слишком расточительно.
Моравек на время отключил виртуальное зрение и огляделся, словно ожидая, что стиснутая до размеров кабины окружающая действительность подскажет верное решение. Так и получилось.
На рабочем пульте, рядом с шекспировскими томами в кожаных переплетах и распечаткой Хелен Вендлер, стоял светильник в виде прозрачного цилиндра, где в подкрашенной жидкости клубились и медленно поднимались вверх комки светлого расплавленного вещества, – шутливый подарок на память от прежнего партнера по имени Уртцвайль, полученный двадцать земных лет назад.
Манмут улыбнулся и в полном объеме возобновил связь с системами корабля. В такой близи от Централа не могут не плавать диапиры, а кракены их на дух не переносят…
И точно: в пятнадцати кликах к юго-востоку целое извержение диапиров лениво всплывало со дна подобно белым пузырькам в лампе. Моравек устремился к ближайшему из них и заодно прибавил еще пять узлов, просто для надежности. (Если только можно говорить о таких вещах, как надежность, в тот миг, когда взрослый кракен пытается ухватить вас грозными щупальцами.)
Диапир – просто шар теплого льда, который нагревается на большой глубине, в горячих гравитационных очагах, всплывает на поверхность моря из горькой соли и присоединяется к ледниковому покрову, некогда сковывавшему планету целиком. (Да и теперь, спустя тысячу четыреста электронных лет после прибытия на Европу криобот-арбайтеров, лед занимает более девяноста восьми процентов ее площади.)
Известно, как сильно отпугивают кракенов электролитические свойства подобных «пузырей»: твари не решаются опутать их даже щупальцами, не то чтобы коснуться гибельной лапой или брюхом.
Подлодка достигла шара, оторвавшись от преследователя на десять километров, замедлила ход, усилила прочность внешнего корпуса, втянула вовнутрь сенсоры и зонды и стремительно ввернулась в подтаявший лед. С помощью гидролокаторов и поисковой системы Манмут тщательно изучил поверхность, до которой оставалось почти восемь тысяч метров. Минут через пять диапир вклинится в толстый прибрежный покров, просочится по трещинам, разводьям и лентикулам, а затем вырвется наружу стометровым фонтаном. На какие-то мгновения Хаос Конамара уподобится Йеллоустонскому парку Потерянной Эпохи с его красно-серными гейзерами и кипящими ключами. Струя быстро рассеется (ведь здешнее притяжение в целых семь раз ниже земного, а искусственная атмосфера очень неплотная, около ста миллибар), застынет и медленно осядет, изменяя причудливый рельеф уже многократно потревоженного ледяного поля.
Гибель моравеку не грозила, – являясь лишь частично организмом, он скорее «существовал», чем «жил», – всего лишь не хотелось украшать собой абстрактную скульптуру изо льда в течение ближайшего земного тысячелетия. Манмут на время позабыл и кракена, и сто шестнадцатый сонет, углубившись в вычисления. Итоги расчетов были срочно отправлены в машинное отделение и балластные отсеки. Если все пойдет как надо, подлодка покинет шар с южной стороны за полклика до удара о прибрежные льды и помчится вперед со скоростью сто кликов в час из-за приливной волны, которую вызовут остатки фонтана, опадающие в разводье. Примерно полпути к Централу Хаоса Конамара моравек пролетит на судне, будто на доске для серфинга, однако последние двадцать с чем-то кликов придется проделать над уровнем моря. Что поделать, иного выбора нет.
Главное, чтобы разводье не оказалось перекрыто чем-нибудь, например, другой подлодкой. Досадно будет подвергнуться разрушению за считанные секунды до цели.
Ладно, по крайней мере кракен перестанет беспокоить: ближе чем на пять кликов эти твари к поверхности не подплывают.
Убедившись, что он сделал все возможное, дабы выжить самому, сохранить «Смуглую леди» и прибыть на базу вовремя, Манмут вернулся к разбору сонета.
* * *Последние два десятка километров, оставшихся до Централа Хаоса Конамары, подлодка, много лет назад окрещенная «Смуглой леди», прочертила по просторному разводью между черной морской гладью и таким же черным небом. Над ледяным горизонтом восходил видный на три четверти гигантский Юпитер в окружении ярких облаков и клубящегося дыма; на фоне встающего великана легко и быстро пронесся его крохотный спутник Ио. Отвесные скалы высотой в сотни метров, испещренные бороздами приглушенных серых и алых тонов, четко вырисовывались на темном космическом небосклоне.
Манмут в волнении раскрыл томик Шекспира на нужной странице.
Сонет 116Не признаю препятствий я для брака
Двух честных душ. Ведь нет любви в любви,
Что в «переменах» выглядит «инако»
И внемлет зову, только позови.[7]
Любовь – над бурей поднятый маяк,
Не меркнущий во мраке и тумане.
Любовь – звезда, которою моряк
Определяет место в океане.
Любовь – не кукла жалкая в руках
У времени, стирающего розы
На пламенных устах и на щеках,
И не страшны ей времени угрозы.
А если я не прав и лжет мой стих,
То нет любви – и нет стихов моих![8]
За долгие десятки лет моравек успел возненавидеть это слащавое творение. Чересчур прилизано. Должно быть, люди Потерянной Эпохи обожали цитировать подобную чепуху на свадебных церемониях. Халтура. Совсем не в духе Шекспира.
Но вот однажды Манмуту попались микрокассеты с критическими трудами Хелен Вендлер, женщины из девятнадцатого, двадцатого, а может, двадцать первого Потерянного Века (даты плохо сохранились), и ему пришлось поменять свои взгляды. Что, если сонет не содержит липучего, непоколебимого утверждения, как верили столетиями, а, напротив, – одно лишь жестокое отрицание?
Моравек еще раз перечитал «ключевые слова». Вот они, почти в каждой строчке: «не, не, не, не, не, не, нет, нет». Почти эхо речи короля Лира, его знаменитого «никогда, никогда, никогда, никогда, никогда».
Несомненно, это поэма отрицания. Только против чего же столь яростно восстает автор?
Манмут прекрасно знал: сонет относится к циклу, который посвящен «прекрасному юноше»; не сомневался и в том, что само слово «юноша» – всего лишь фиговый листок, добавленный в более осторожные годы. Любовные послания предназначались отнюдь не «юноше», скорее мальчику не старше тринадцати лет. Моравек читал литературных критиков второй половины двадцатого века: эти «знатоки» на полном серьезе воспринимали сонеты дословно, записывая прославленного драматурга в гомосексуалисты. Однако более ранние, как и более поздние, толкования времен Потерянной Эпохи убеждали европейца в наивности прямой трактовки, выросшей на почве политических соображений.
Манмут не сомневался: в сонетах Шекспир воссоздает единую, цельную драму, где и «юноша», и «смуглая леди» – всего лишь персонажи. Это вам не порождение сиюминутной страсти, а плод многолетней работы зрелого мастера в расцвете творческих сил. Что же стало предметом его исследований? Любовь. Только вот что думал о ней автор на самом деле?
Этого никто и никогда не узнает. Разве Бард с его умом, цинизмом, с его скрытностью выставит напоказ свои истинные чувства? Ведь каждая его пьеса, одна за другой, являет читателю, как чувства превращают людей в игрушки. Подобно королю Лиру, Шекспир обожал своих шутов. Ромео – кукла в руках Фортуны, Гамлет – шут Рока, Макбет – игрушка собственных амбиций, Фальстаф… ну, если только Фальстаф… Хотя страсть к принцу Хэлу одурачила даже этого героя и в конце концов разбила брошенное сердце.
Вопреки уверениям непроницательных знатоков двадцатого столетия, моравек ни в коем случае не считал упоминающегося в цикле сонетов «поэта», иногда нарекаемого «Уиллом», исторической личностью. Он видел в нем очередной драматический образ, призванный раскрыть все грани влечения. А что, если «поэт», как и злополучный граф Орсино, был Паяцем Любви? Человеком, помешанным на самой Страсти?
Данный подход нравился Манмуту больше. «Соединенье двух сердец» подразумевало, конечно же, не гомосексуальную связь, но подлинное посвящение восприимчивых душ. А эта сторона любви никого не смущала, напротив, пользовалась почетом и уважением задолго до Шекспира. На первый взгляд сонет 116 кажется избитой пропагандой описанного чувства и провозглашением его нерушимости. Однако зачем же столько отрицаний?..
И вдруг все части головоломки встали на места. Подобно большинству гениев, Бард начинал свои произведения ранее или позже их настоящего «начала». Так что же сказал «юноша» старшему по возрасту, одурманенному любовью поэту, что потребовало столь яростного отпора?..
Моравек протянул пальцы первичного манипулятора, взялся за пишущую иглу и принялся выводить на планшете:
Дорогой Уилл. Да, нас обоих радовал брак двух честных душ – ибо тела мужчин не способны разделять столь священные узы. Поверь, мне тоже хотелось бы продлить его, словно истинное супружество, до скончания дней. Но это невозможно. Люди меняются, Уилл. Обстоятельства тоже. Если человек или какое-либо его качество уходят навсегда, гаснет и чувство. Когда-то я любил тебя, Уилл, святая правда. Только ты стал иным, ты уже не тот, и потому переродился я и моя привязанность.