Вечный зов. Том II - Иванов Анатолий Леонидович 18 стр.


— Нет, меня не очень давно освободили, — помог ей отец.

— Совсем? Папа…

— Как же ещё освобождают? Я скоро приеду к вам, наверное. Я поеду по всем сибирским заводам нашего Наркомата. И к вам заеду… Прости, Наташа, звонит внутренний. До свидания, я напишу тебе…

И в трубке щёлкнуло, громко захрипело. Наташа оторвала её от уха и поглядела на трубку удивлённо.

— Вот видишь, как хорошо, — с улыбкой произнёс Нечаев, вышедший из кабинета в приёмную. — Ну, поздравляю.

— Спасибо, — прошептала Наташа.

Директор стоял в приёмной, держа в руках фуражку, он что-то ещё проговорил и пошёл из заводоуправления. А Наташа долго ещё сидела за своим столом, не шевелясь, осмысливая теперь весь разговор. Только теперь, вспомнив каждое слово отца, она поняла, что разговор вышел какой-то странный, холодный… И что на другом конце провода был вроде и не отец её, а чужой, посторонний человек. В сердце сделалось больно, и на глазах от какой-то неясной ещё обиды проступили слёзы…



* * * *

Своя жизнь, не всегда понятная родителям, идёт у детей.

Димка Савельев, сын Анны и Фёдора, за два военных года незаметно налился силой, окреп, голос его сделался басовитым. Весной сорок третьего ему исполнилось пятнадцать лет, всё мальчишечье в его фигуре стало быстро исчезать, ходить он стал более развалисто, ноги на землю ставил твёрдо, словно не шёл, а сознательно и размеренно печатал шаги. Чёрные, глубоко посаженные глаза стали какими-то ещё более зацепистыми, смотрели на всех внимательно и словно пронизывали насквозь всякого. Его взгляда не выдерживали даже некоторые школьные учителя, а преподавательница литературы, женщина пожилая, почти старуха, нередко говорила:

— Почему ты смотришь так на меня, Савельев?

Малоразговорчивый от природы, Димка теперь стал ещё молчаливее и на такие слова только пожимал плечами.

— Ты, Савельев, кажется, не любишь меня. А за что? — спросила однажды эта же учительница. — Смотришь, будто насквозь продавливаешь.

— Почему же? — возразил Димка. — Я вас уважаю… И литературу люблю.

Он действительно любил литературу и вообще учился неплохо.

— И на меня… И на меня ты вот так же всё зыришь, — в тот же день сказала ему Ганка, с которой он по-прежнему занимался в одном классе, сидел в одном ряду, только он на задней парте, а она на первой. — Я затылком всегда чувствую. От девчонок стыдно. Дома гляди сколько хочешь, а в школе не смей.

— Нужна ты мне… — буркнул Димка. — И дома, и в школе.

— Так, да?! — повернулась она к нему, глаза её метали чёрные молнии, давно набухшая грудь гневно колотилась. — Ты… так?!

Смуглые щёки Димки порозовели, и только это выдало его волнение, потому что внешне он остался совершенно спокоен. Он качнул лобастой головой и ещё более упрямо и дерзко произнёс:

— А как же ещё? Воображаешь о себе много.

У Ганки от обиды мелко затряслись губы, большие и красивые её глаза быстро-быстро переполнились слезами, засверкали ослепительно, сделались ещё прекраснее. И с длинных ресниц на пылающие щёки капнула одна слезинка, потом другая.

— Ладно, — прошептала она почти беззвучно, крутанулась так, что чуть не хлестнула его по лицу тяжёлыми уже косами, и убежала, оскорблённая и непокорная.

С тех пор её заливистый и звонкий смех стал всё чаще раздаваться со двора Николая Инютина. Тот, как слышал Димка через плетень со своего двора, что-то ей, по обыкновению, молол, она хохотала беззаботно на всю улицу. «Куда мать-то её смотрит, не видит, не слышит, что ли? — ворочались в голове у Димки тревожные и, как он сам чувствовал, беспомощные какие-то мысли. — Ведь он, Колька, совсем мужик… В военкомат всё бегает, к этому Григорьеву, обещают, говорит, отправку на фронт летом, как девятый класс закончит. И Григорьев-то ничего, говорит, оказался, не злыдень, хоть и рябой… Что он тогда с Ганкой… ежели на фронт собирается? И Григорьев для него хороший стал… Паразит крючконосый!»

А тут ещё сам Колька однажды подлил масла в огонь.

— Ух, зараза такая! — сказал он восторженно о Ганке. — Тугая! Прям от неё искры какие-то! Как при замыкании проводов.

— Так ты не сгори смотри, — сказал Димка с усмешкой. — А то вон с одного места уже воняет.

— Ч-чего? — заморгал Инютин, уставился на Димку.

— Ничего. Болтаешь много. И врёшь.

— Где?

— Да что это… тугая? Ты что её… Откуда знаешь, какая она?

Николай Инютин хмыкнул, пальцем поскрёб свой горбатый нос.

— Тетеря ты, Димуха, понятно? Не знаю, так узнаю. Мы сговорились в кино с ней по субботам ходить.

— Ты узнаешь? — воскликнул Димка. — Да я… вперёд тебя узнал уж.

— Ч-чего-о? — опять протянул Николай. — Три раза хе-хе… Молоко покуда у тебя не обсохло.

— Тогда у неё спроси самой!

Димка выкрикнул это в запальчивости, понимая, что делает что-то мерзкое, непоправимое, и ещё сознавая, что обычная сдержанность, которой он втайне гордился, здесь как раз и изменила ему, изменила именно тогда, когда важнее всего было взять себя в руки, промолчать.

— Ладно, я спрошу, не постесняюсь, — угрожающе проговорил Николай.

Всё это было нынешней весной, когда в палисадниках только-только набухали сиреневые почки. А когда сирень запенилась, заполыхала перед окнами белым и голубовато-розовым огнём, случилось то, что и должно было случиться, раз он не сдержался.

Однажды ранним вечером Димка сидел на крылечке и от нечего делать строгал таловую палку, мастеря костылёк. Когда он, надрезав тонкую кожицу, длинной лентой сдирал её, закончил по всему костыльку замысловатый узор, во двор вбежал Витька Кашкаров.

— Ганка тебя зовёт! Там она, за нашим плетнём стоит.

— Зачем я ей?

— Откуда я знаю? Я иду мимо — она стоит. С Колькой. Полные руки у неё сирени. Колька, видать, ей наломал где-то. Он, гад такой, всю сирень ей по всем улицам обломал.

Димка сразу догадался, зачем она зовёт его. Не идти нельзя, тогда он совсем упадёт в её глазах, скажет — трус, и Колька скажет — трус, да ещё и врун несусветный. Да и Витька вот так же будет думать. И идти нельзя, потому что… Тогда же надо будет объяснить Кольке при ней, при Витьке вот, что он не соврал тогда Инютину про Ганку. Но это же значит… замарать Ганку, так её обидеть… смертельно. Как же быть? Что делать?

Витька, тоже вытянувшийся, похудевший, стоял, пошвыркивая носом, ждал, наклонив голову на длинной шее, разглядывал палку.

— Скажи — счас приду, — промолвил Димка, сказал это сознательно, чтобы отрезать путь и возможность поступить как-то иначе, ибо чувствовал — если он действительно струсит и не пойдёт, то что-то в нём случится непоправимое, он потеряет уважение к самому себе.

— Дак пойдём вместе, — сказал Виктор.

— Айда… — Димка встал и принялся стряхивать с колен стружки.

Стряхивал их долго… «Что же сказать? Что сказать?!» — колотилось больно у него в голове, когда он выходил со двора, шагал мимо Витькиного дома. Вот уже и дом миновал, вот угол плетня, да вон и сама Ганка, а рядом с ней горбоносый Инютин. «Как же это я не сдержался? Язык бы лучше откусить!»

Ганка стояла злая, ещё более красивая в гневе, глаза сверкали ярко, так сверкали, что больно было смотреть. У неё действительно был огромный букет сирени, только она держала его в опущенной руке, как веник.

— Ну, говори! — потребовала она, задыхаясь. — Когда это ты узнал… что я тугая? Говори сейчас же, при всех! Ну, сочиняй…

Это «сочиняй» было каким-то спасительным. Ведь Ганка, в конце концов, ни в чём не виновата, что в ту ночь он, Димка, впервые дотронулся до её тела, и, теряя разум, сжал в ладони тёплый бугорок её груди. Она ведь даже не проснулась, только вздрогнула во сне и перевернулась со спины на бок, напугав его своим движением до потери сознания…

«А может, и проснулась?!» — вдруг опалила впервые его, ошеломила вот сейчас, здесь, у ограды кашкарихинского дома, страшная догадка. Ведь именно после той ночи, бессонной, какой-то дурманной, началось непонятное между ним и Ганкой, пролилось что-то холодное, отчуждающее. «Что, если она проснулась? Ну конечно, конечно…»

Дело было зимой. Марья Фирсовна, Ганкина мать, затеяла побелку дома, но за день не управилась, вечером у них с Ганкой хватило сил вымыть полы только в одной комнате.

— Давайте спать, постелимся все на чистый пол. Завтра домоем уж везде, сейчас ноги не держат. Ганюшка, Дмитрий, разворачивайте одёжу…

Все легли вповалку, Димка приткнулся где-то на свободный клочок пола, и, уже засыпая, понял, ощутил всем телом, что лежит рядом с Ганкой. Вот она посапывает сбоку, чуть даже прихрапывает, а сразу за ней ровно и глубоко дышит её мать. Сон у Димки рукой сняло, он почувствовал, как плавится в груди, там, где сердце, необычный жгучий жар.

Шло время, прошло, наверное, много часов, всё тикали и тикали ходики, которые он сам и повесил на свежевыбеленную стенку, на старое место, и гирька опускается всё ниже. Тиканье часов да дыхание спящих — больше и не было никаких звуков в комнате. Димка не спал и понимал, что в эту ночь не уснёт.

Прошло ещё немало времени, наверное, очень даже много, в голове у Димки теперь гудело. И, не помня себя, не соображая, что делает, он протянул руку, дотронулся до размётанных на подушке Ганкиных волос. Волосы были мягкие, холодные, его прошило током. Сознанием он понимал, что делает недозволенное, что руку свою надо немедленно отдёрнуть. Ганка ведь проснётся, закричит, и тогда… Но пальцы его сами собой перебирали пряди её волос, задели её щеку. Чувствуя теперь, как пальцы дрожат, он скользнул ими по её шее, по плечу, и его ладонь неожиданно легла на крепкий бугорок её груди, обтянутый нагревшимся от тела ситцем… Ганка вздрогнула, зачмокала во сне губами и повернулась к нему спиной, легла на бок. Оглушённый, он не в силах был отдёрнуть руку, ладонь теперь лежала на её мягком и тоже горячем плече, и Димка боялся снять её. Теперь-то, ему казалось, она обязательно проснётся, едва он пошевелит рукой.

Так его ладонь и пролежала у неё на плече до рассвета. Вот и всё.

Нет, не всё. Утром Ганка — сейчас Дмитрий это вспомнил отчётливо — ни разу не взглянула на него, всё отворачивала в сторону припухшее за ночь лицо и быстро убежала в школу. И потом несколько дней будто не замечала его. А после и начала кидать усмешечки, пырять разными шуточками, и, наконец, вот это: «И на меня ты вот так же всё зыришь…»

…Это «сочиняй» было спасительным, Димка знал, что теперь ему говорить, хотя сразу слов никак подобрать не мог.

— Чего, я спрашиваю, в рот воды набрал? — опять донёсся до него сердитый Ганкин голос.

Она глядела на него враждебными глазами. И Николай Инютин смотрел на Димку виновато, ему тоже было неловко.

— Сволочь ты, Колька, понятно? — выкрикнул Димка.

— Чего-чего? — Инютин приподнял крючковатый нос.

— Ничегокай. Я… ну, сочинил… Назло тебе, прихвастнул… А ты?!

У Ганки дрогнули зрачки, презрительно сложенные губы чуть отмякли. Всё это Димка заметил в одну секунду, почувствовал большое облегчение, повернулся к ней.

— Вот… Прости меня.

— Подлец! — дохнула она ему горячо прямо в лицо. Взмахнула букетом, ударила по лицу. — Я тебя прощаю… прощаю, прощаю…

Выкрикивая это сквозь слёзы, она безжалостно хлестала Димку по лицу, по плечам, мелкие сиреневые звёздочки разлетались в разные стороны, обсыпая его плечи. Димка не защищался, опустив плетьми длинные и уже сильные руки, отступал, пятился, пока не упёрся спиной в изгородь.

— И ты? И ты… дурак горбоносый! — повернулась она, разгорячённая, к Николаю. — И ты руки распускать! Вот тебе… вот!

И Ганка обхлестанным уже букетом принялась колотить по плечам и лицу Инютина.

— Сдурела! — Николай пытался поймать и отобрать у неё сиреневый веник, но это ему не удавалось. — Сдурела…

Руку Ганки перехватила появившаяся мать Николая. Как она подошла, никто из четверых не заметил.

— Вы что это? — спросила Анфиса строго. — Ты же глаза выхлестнешь…

— Сбесилась она совсем, вот чего, — буркнул Колька, пошёл прочь.

— Обидели они тебя, что ли? — спросила Анфиса у Ганки.

— А вам какое дело? — зло прокричала Ганка, взмахнула уже почти голыми сиреневыми прутьями, будто хотела ударить и Анфису. Но не ударила, отшвырнула то, что осталось от букета, зарыдала и побежала домой.

Витька прямо через изгородь пролез в свой огород и пошёл по рядкам картофельных всходов. Анфиса и Димка остались одни.

— Хулиганьё вы, однако. Зачем девку обижаете? — спросила она.

— Её обидишь! — усмехнулся Дмитрий, приложил ладонь к щеке. Лицо, больно нахлёстанное Ганкой, горело.

Потом Анфиса и Дмитрий молча пошли. Мать Инютина возвращалась из библиотеки, где она работала теперь уборщицей, в руках у неё была хозяйственная сумка.

— Как мать-то там, в колхозе? — неожиданно спросила она, останавливаясь у калитки дома Дмитрия.

— Работает, что ж тут.

— Отец-то пишет, нет?

— Нет…

— А Семён?

— От него недавно письмо было.

— А наш батька что-то давно замолчал, — сказала мать Николая. — Уж не знаю, что и думать…

— Мало ли, — проговорил Димка успокаивающе, по-взрослому. — Там ведь так… не всегда и напишешь.

— А ты на отца всё больше становишься похожий. Я его и в таких вот годах, как твои, помню. Прямо вылитый ты. И взгляд такой же…

Димка не то чтобы знал что-либо определённое об отношениях своего отца и матери Кольки Инютина в молодости. Но по отдельным словам своих родителей, по некоторым фактам поступков и поведения обоих смутно догадывался, что Инютина эта играла тут какую-то роль и что она, кажется, принесла его матери много горя. Поэтому на последние слова Анфисы он ничего не сказал, только взглянул на неё чуть удивлённо, вопросительно. И она, взрослая женщина, смутилась, смешалась и пошла к своей калитке.

Она шла быстро, легко, по-девчоночьи, и Димке показалось, что это с ним разговаривала, стояла вот тут сейчас не тётка Анфиса, а дочь её Верка.



* * * *

3-й гвардейский танковый полк, отведённый после тяжких февральско-апрельских боёв на доформировку и отдых в сожжённую немцами деревушку Тасино под Курском, в самом конце июня получил приказ выдвинуться под сельцо Фатеж, стоявшее на тихой и светлой речке Усоже.

Шоссейная дорога Курск — Орёл, содержавшаяся до войны в образцовом состоянии, сейчас была сплошь в рытвинах и ухабах, местами дорожное полотно зияло глубокими воронками. Длинная танковая колонна, двигающаяся и без того на малых оборотах, объезжая эти воронки, ещё более замедляла ход.

Стояла сушь, траки взбивали пыльную пудру, она клубами взрывалась под танковыми днищами, тугими струями хлестала во все стороны, забивала, запечатывала щели триплексов. Машины шли будто в густом молочном тумане, Семён ничего не видел, кроме мутной пелены, и, боясь врезаться в машину, идущую впереди, яростно матерился про себя.

Под Фатеж прибыли к вечеру, солнце садилось во вспучившиеся до неба пыльные облака. Семён, грязный, как трубочист, выбрался из танка, снял шлемофон и гимнастёрку, начал выколачивать из неё пыль об ствол ободранной берёзки. Рядом отряхивались, отплёвывались от пыли стрелок-радист Вахромеев, командир орудия их повидавшего виды КВ сержант Алифанов и дядя Иван, заряжающий.

— А я-то думаю, что это полк двинулся при ясном солнышке, в открытую, — проговорил Семён, кивая на серое, пыльное небо, тяжко висевшее над землёй. — А тут такая маскировка.

— Речной мятой тянет вроде. — Иван, глядя на мутное небо, принюхался, будто запахом мяты оттуда, сверху, и тянуло. — Где-то речка рядом. Умыться бы хоть. А, Егор Кузьмич?

Алифанов, маленький, плотный артиллерист с такими же усами-подковками, как у Ивана, молча поглядел на командира танка старшего лейтенанта Дедюхина, неуклюже вылезающего из люка.

— Можно, — сказал Дедюхин хмуро. — А то на чертей похожи. Только сперва машину примаскируйте.

Старший лейтенант Дедюхин был человеком грубоватым и мрачным, но в душе, как это почти всегда бывает с такими людьми, бесконечно добрым. Семён увидел его впервые под Челябинском около года назад. Он, тогда ещё младший лейтенант, шёл, тяжко ступая, вдоль строя выпускников краткосрочных курсов механиков-водителей танков, при каждом шаге тяжело выбрасывал вперёд то одну, то другую руку. Семёну показалось на миг, что, если этот хмурый человек остановится, руки его ещё будут некоторое время болтаться.

— Ты! — произнёс он неожиданно, остановившись против Семёна, ткнув в него указательным пальцем.

— Рядовой Савельев, — проговорил Семён.

— Вижу, что не генерал. Сибиряк, мне говорили?

— Так точно, товарищ младший лейтенант.

— Шагом марш за мной.

Повернулся и пошёл обратно.

Младший лейтенант Дедюхин был не молод, лет сорока, по виду из рабочих. На его груди посверкивал орден Красной Звезды, две медали. В несколько фраз он объяснил Семёну, что приехал с фронта в тыл за своим ремонтировавшимся здесь танком, «расколотым прямым попаданием сволочной фашистской авиабомбы, во время которого убило механика-водителя и Костю-заряжающего».

— Вот, теперь ещё заряжающего надо, — закончил он. — Не знаешь, где взять хорошего мужика?

— Так разве мало…

— Хе! — усмехнулся Дедюхин и грубо прибавил: — Дерьма много, да по-разному воняет… Я сам с Красноярска, весь экипаж у меня сибиряки. Железо люди! Костя тоже был с Иркутска, а не с Малаховки какой-нибудь… Был я до войны в Москве и в Малаховку ездил со знакомой одной. Дачное место. А знакомая — ух… Ну, не знаешь?

— Знаю, — сказал Семён, понявший, чего хочет этот странноватый младший лейтенант. — Сейчас пополненцы тут обучаются. Там есть такой солдат Иван Савельев… Как раз в артиллерийском полку он.

— Чего? — прищурил Дедюхин свои острые глаза.

— Это дядька мой. Не ошибётесь.

— Хм, — буркнул Дедюхин, ещё раз ободрал холодным взглядом Семёна. — Ну, я проверю. Ежели соврал и барахло вы с дядькой, шкуру с обоих спущу. Где его найти?

Назад Дальше