Море – мой брат. Одинокий странник (сборник) - Джек Керуак 29 стр.


Разумеется, путешествовать по миру не так приятно, как кажется, лишь когда вернешься со всей этой жары и ужаса, забываешь досадовать и помнишь все виденные причудливые сцены. – В Марокко я отправился погулять одним прекрасным прохладным солнечным днем (с Гибралтара дул бриз), и мы с другом дошли до окраины чудно́го арабского городка, рассуждая об архитектуре, мебели, людях, небе, которое, сказал он, при наступлении ночи выглядит зеленым, и качестве еды в различных ресторанчиках по городу, добавляя, сказал он, «А кроме того, я просто скрытый агент с другой планеты и беда в том, что не знаю, зачем меня прислали, я забыл чертовых дорогуш сообщения» поэтому я грю, «Я тоже посланец с небес» и вдруг мы увидели стадо коз, шедшее по дороге, а за ними арабский пастух, мальчик десяти лет, который держал в руках крохотного детку барашка, а за ним шла мама барашка, блея и бе-мекая, чтоб дескать хорошенько сильноспецом заботился о младенце, кой мальчик сказал, «Egraya fa y kapata katapatafataya» и выхаркнул все это горлом, как говорят семиты. – Я сказал, «Смотри, настоящий пастушонок несет младенца-агнца!» а Билл сказал: «О ну, маленькие пижоны эти вечно носятся с ягнятами в руках». Затем мы спустились по склону холма к тому месту, где святой человек, или то есть ревностный магометанин, стоял на коленях, молясь заходящему солнцу к Мекке, и Билл ко мне повернулся и произнес: «Ну не чудесно ли было б, будь мы настоящие американские туристы, и я бы вдруг подлетел с камерой щелкнуть его портрет?» …потом добавил: «Кстати, как нам его обойти?»

«Кру́гом от него справа», все равно сказал я.

Мы направились в сторону дома к болтливому уличному кафе, где весь народ собирается перед паденьем ночи под вопящими деревьями птиц, возле Соко-Гранде, и решили пройти по железнодорожным путям. Было жарко, но бриз со Средиземноморья дул холодком. Дошли до старого арабского сезонника, сидевшего на рельсе путей, он пересказывал Коран кучке оборванных детишек, которые слушали внимательно или хотя бы послушно. За ними стоял дом их матери, жестяная лачуга, где женщина в белом вешала белую, голубую и розовую стирку перед бледно-голубой жестяной хибаркой на ярком африканском солнце. – Я не знал, что делает этот святой, я сказал, «Он какой-то дурачок?» – «Нет», ответил Билл, «он бродячий шерифский паломник, проповедующий благовест Аллаха детям – он hombre que rison, человек, который молится, у них в городке несколько hombres que rison, которые носят белые одежды и ходят босиком по переулкам, и не дают никакому хулиганью в синей джинсе затевать на улице драки, он просто подходит и пристально смотрит на них, и они разбегаются. Кроме того, народ в Танжере не похож на публику с Западной Стороны Нью-Йорка, когда б на улице ни началась потасовка среди арабского хулиганья, все мужчины выбегают из мятных чайных и всю срань из них вышибают. В Америке мужчин больше нет, они просто сидят и жуют пиццу перед ночной телепередачей, дорогой мой». Человеком этим был Уильям Сьюэрд Барроуз, писатель, и теперь мы направлялись по узким переулкам Медины («Касба» лишь Крепостная часть города) к маленькому бару и ресторану, куда ходили все американцы и изгои. Мне хотелось рассказать кому-нибудь о пастушонке, святом и человеке на рельсах, но никому не было интересно. Большой жирный голландец-хозяин бара сказал, «Не могу найти в этом городе хорошего поя» (так и сказал «поя», не «боя», хотя имел в виду мальчика). – Барроуз от смеха пополам сложился.

Оттуда мы пошли в предвечернее кафе, где сидела вся упадочная аристократия Америки и Европы, а также несколько жаждущих просвещенных арабов или почти-арабов, или дипломатов, или что они там еще. – Я сказал Биллу: «Где мне в этом городе найти женщину?»

Он ответил: «Есть несколько блядей, тут вокруг тусуются, надо знать таксиста или как-то, а еще лучше – тут в городе есть кошак один, из Фриско, Джим, он тебе покажет, на каком углу и что делать» поэтому в тот вечер мы с Джимом-художником выходим и становимся на углу, и само собой вскорости подваливают две женщины в чадрах, тонкие хлопковые вуальки рты закрывают и носы до половины, видны у них только темные глаза, и в длинных развевающихся одеяньях, и видно, как туфли у них одежду рассекают, и Джим поймал такси, которое там ждало, и отправились мы на домовуху, которая была с патио (моя) с патио, выходящим на море и шерифский маячок, что все включался и включался, по кругу да по кругу, мигал мне в окно время от времени, пока, наедине с одним из таинственных этих саванов, я смотрел, как покров свой и вуаль она откинула, и увидел совершенную маленькую мексиканскую (или, то есть арабскую) красотку, совершенную и смуглую, как тот старый октябрьский виноград и, может, как дерево Эбена, и повернулась ко мне, разомкнув губы любопытственным «Ну и чего ты стоишь там?» поэтому я зажег свечу у себя на рабочем столе. Когда уходила, она спустилась со мной туда, где некоторые мои связники из Англии и Марокко, и США все дули самодельные трубки опия и пели старую песенку Кэба Кэллоуэя «Я посмолю чернушку добела». – На улице, когда садилась в такси, она была очень вежлива.

Оттуда я потом поехал в Париж, где мало чего происходило, если не считать самой красивой девушки на свете, которой не понравился мой рюкзак за спиной, да и все равно у нее была свиданка с парнем с мелкими усиками, который стоит рука в боковом кармане с ухмылкой в ночноклубной киношке Парижа.

Ух – а в Лондоне что я вижу, как не прекрасную, небесно красивую блондинку, стоящую у стены в Сохо, подзывая хорошоодетых мужчин. Много грима, с синими тенями у глаз, самые красивые женщины на свете определенно англичанки… если вы, как я, не предпочитаете смуглых.


Но в Марокко были далеко не только прогулки с Барроузом и бляди у меня в комнате, я сам по себе уходил в дальние походы, хлебал «Чинзано» в кафе на тротуарах solitaire[51], сидел на пляже…

По пляжу шли железнодорожные рельсы, что приводили поезд из Касабланки – я, бывало, сидел в песке, глядя на чудны́х арабских тормозных кондукторов и их смешную маленькую Железную Дорогу Си-Эф-Эм (Central Ferrocarrill Morocco). – У вагонов колеса были со спицами, не сцепки, а просто буфера, двойные цилиндрические буфера с каждой стороны, а вагоны друг к другу привязывались посредством обычной цепи. – Сигналист подавал сигналы обычным гусем, рукой показывал стоп-машина и путь-свободен, а еще у него был тонкий пронзительный свисток, и орал он по-арабски, харкая-горлом, заднему кондуктору. – У вагонов ни ручных тормозов, ни скоб-лесенок. – Жуткие арабские бомжи сидели в угольных бункерах, пока ими маневрировали взад-вперед по сортировочной горке на песчаном морском побережье, рассчитывая доехать до Тетуана…

На одном тормозильщике феска и баллоны-панталоны – Я так и представлял себе диспетчера в полной мантии Джалабы, сидящего у телефона с трубкой гашиша. – Но у них был хороший маневровый Дизель, с офесканным машинистом внутри у дросселя и знаком на борту локомотива, гласящим DANGER A MORT (Смертельная опасность). – Вместо ручных тормозов они бегали, спеша в развевающихся одеяньях, и отпускали горизонтальный брус, который тормозил колеса тормозными башмаками – это было безумие – они чудодейственные просто были железнодорожники. – Сигналист вопил «Thea! Thea! Mohammed! Thea!» – Мохаммедом был старший кондуктор, он стоял на дальнем краю песка, печально глядючи. – Между тем овуаленные арабские женщины в длинных Иисусовых одеяньях слонялись вокруг, собирая куски угля у путей – к вечерней рыбе, к ночному теплу. – Но песок, рельсы, трава, были так же вселенски, как Южная Тихоокеанская… Белые одежды у птичьего песка железной дороги синего моря…

У меня была очень приятная комната, как я говорил, на крыше, с патио, звезды по ночам, море, молчание, французская квартирная хозяйка, китайская экономка – шести-и-семь-футовый голландец-педераст, живший по соседству и приводивший каждую ночь к себе арабских мальчиков. – Никто мне не докучал.

Паром из Танжера в Альхесирас был очень печален, потому что весь освещен так весело ради ужасного предприятия перебраться на другой берег. —

В Медине я нашел спрятанный испанский ресторан, где подавали следующее меню за 35 центов: один стакан красного вина, креветочий суп с мелкой лапшой, свинина в красном томатном соусе, хлеб, одно жареное яйцо, один апельсин на блюдце и один черный кофе-эспрессо: руку дам на отсечение. —

Ради писательства и спательства, и думательства я ходил в местную прохладную аптеку и покупал «Симпантину» для возбужденья, «Диосан» для кодеиновых грез, и «Сонерил» для сна. – Тем временем мы с Барроузом также раздобыли немного опия у парня в красной феске в Соко-Чико, и смастерили себе каких-то самодельных трубок из старых банок от оливкового масла, и курили, распевая «Уилли-Мочалку», а назавтра смешали пахтача и кифа с медом и специями, и сделали себе кексиков «Маджун» и съели их, жуя, с горячим чаем, и пошли на долгие пророческие прогулки в поля маленьких беленьких цветочков. – Однажды днем улетев по гашишу, я медитировал на своей солнечной крыше, думая «Все, что движется, есть Бог, и все, что не движется, есть Бог» и при этом переизречении древней тайны все, что двигалось и шумело в Танжерском дне, похоже, вдруг возликовало, а все, что не двигалось, вроде возрадовалось…

Танжер очаровательный, четкий, приятный город, полный изумительных континентальных ресторанов вроде «El Paname» и «L’Escargot»[52] с такой кухней, что слюнки текут, сладкими снами, солнышком и целыми галереями святых католических священников возле того места, где я жил, которые молились к морю каждый вечер. – Пускай повсюду будут оризоны! —

Меж тем безумный гений Барроуз сидел, печатая, диковласый у себя в садовой квартире следующие слова: – «Мотель Мотель Мотель одиночество стонет через весь континент как туман над недвижной маслянистой водой приливных рек…» (имея в виду Америку). (В изгнании Америка всегда вспоминается.)

В День независимости Марокко моя большая 50-летняя сексуальная арабская негритянка-горничная убрала мне комнату и сложила мою грязнющую нестираную футболку аккуратно на стуле…

И все же иногда Танжер бывал невыразимо скучен, никаких флюидов, поэтому я уходил две мили вдоль берега среди древних ритмичных рыболовов, которые тянули сети поющими бандами с какой-то древней песней вдоль прибоя, оставляя рыбу плескаться в морскоглазном песке, а иногда я смотрел офигительные футбольные матчи, разыгрываемые в песке безумными арабскими мальчишками, некоторые причем забивали голы бросками назад через голову под аплодисменты целых галерей детворы. —

И бродил я по Магрибской Земле хижин, коя прелестна, как земля старой Мексики со всеми ее зелеными холмами, burros, старыми деревьями, садами. —

Однажды днем я сидел на речном дне, втекавшем в море, и смотрел на высокий прилив, распухавший выше моей головы, и внезапный шторм вынудил меня бежать обратно вдоль берега к городу, как звезду легкой атлетики на рысях, весь промок, и вдруг на бульваре кафе и отелей вышло солнце и осветило мокрые пальмы, и от этого у меня возникло старое ощущение – бывает у меня такое застарелое чувство – я подумал обо всех.

Чудной городок. Я сидел на Соко-Чико за столиком кафе, наблюдая, как мимо проходят субъекты: Чудно́е воскресенье в Феллахской Арабляндии с, как ожидаешь, таинственными белыми окнами и дамами, мечущими кинжалы, и ты и впрямь видишь, но ей-богу, женщину там, что я видел в белой вуали, сидящую, вглядываясь у Красного Креста над маленькой вывеской, гласившей: – «Practicantes, Sanio Permanente[53], TF No.  9766» крест при этом красный – прямо над табачной лавкой с багажом и картинками, где маленький голоногий мальчик опирался на прилавок с семейством онаручночасовленных испанцев. – Меж тем проходили английские моряки с подводных лодок, стараясь все больше и больше напиться малагой, однако спокойные и затерявшиеся в сожаленьях по дому. – Два маленьких арабских хеповых кошака устроили себе краткую музыкальную болтологию (десятилетние) и даже расстались, толкнувшись плечьми, на одном мальчике была желтая ермолка и синий лепень. – Черные и белые плитки уличного кафе, где сидел, испакощены одиноким танжерским временем – мимо протопал маленький лысостриженый мальчик, подошел к мужчине за столиком подле меня, сказал «Yo», и официант метнулся и шуганул его, крикнув «Yig». – Со мной за столиком сидел жрец в буром оборванном одеянье (какой-то hombre que rison), но смотрел в сторону, положив руки на колени, на зеленую сцену с ослепительно-красной феской, красным девчачьим свитером и красной мальчуковой рубашкой… Грезя о Суфии…

О стихи, что Католик заполучит в Исламской Земле: – «Святая Шерифская Мать моргает у черного моря… спасла ли ты финикийцев, тонущих три тыщи лет назад?.. О нежная царица полночных коней… благослови Марокеновы грубые земли!»…

Ибо они точняк были грубые земли, и я однажды выяснил, вскарабкавшись высоко в задние холмы. – Сначала прошел по побережью, в песке, где чайки все вместе группой у моря словно бы закусывали за столом, сияющим столом – поначалу я думал, они молятся – главная чайка возносила благодарственную молитву. – Сидя в прибрежном песке, я задавался вопросом, знакомятся ли в нем микроскопические красные жучки, спариваются ли вообще. – Попробовал сосчитать щепоть песка, зная, что там столько же миров, сколько песчинок во всех океанах. – О досточтимый из миров! ибо как раз в тот миг мимо с посохом и бесформенной кожаной торбой, и хлопковым узелком, и корзиной на спине прошел старый Бодхисаттва в мантии, старый брадатый воплотитель величия мудрости в мантии. – Я видел за много миль, как подходит он по пляжу – покрытый саваном араб у моря. – Мы даже не кивнули друг другу – это было чересчур, слишком уж давно мы с ним знакомы. —

После этого я вскарабкался вглубь суши и достиг горы, смотревшей на весь Танжерский залив, и вышел на тихий пастушеский склон, ах рев ослов и меее овец там наверху, что радуются в Юдолях, и глупенькие счастливенькие трели свихптичек, дуркующих в уединении скал и кустарника, овеваемого солнечным жаром, навеваемым морским ветром, и все теплое завыванье мерцает. – Тихие хижины из кустов-и-веток, похожие на Верхний Непал. – Лютые на вид арабские пастухи шли мимо, хмурясь мне, смуглые, бородатые, в мантиях, коленки голые. – К Югу лежали дальние африканские горы. – Подо мной на крутом склоне, где я сидел, были зеленовато-голубые деревушки. – Сверчки, рев моря. – Мирные горные Берберские Деревни или хутора, женщины с вязанками веточек на спинах спускаются с холма – девчушки среди кормящихся быков. – Сухие овраги в жирных зеленых луговинах. – И карфагеняне все исчезли?

Когда я спустился обратно к пляжу перед Танжерским Белым Городом, уже была ночь, и я посмотрел на тот холм, где жил, весь в блестках, и подумал, «И я там живу, весь полный воображаемых умозрений?»

У арабов был их субботний вечерний парад с волынками, барабанами и трубами: мне он навел на мысль Хайку: —

Бродя по ночному пляжу
– Военная музыка
На бульваре.

Внезапно однажды ночью в Танжере, где, как я уже сказал, мне было скучновато, около трех часов утра задула одинокая флейта, и приглушенные барабаны забили где-то в глуби Медины. – Я это услышал из моей мореобращенной комнаты в Испанском квартале, но когда вышел на свою плиточную террасу, там ничего не было, кроме спящей испанской собаки. – Звуки неслись из-за многих кварталов, к рынкам, под магометанскими звездами. – То было начало Рамадана, поста длиною в месяц. – Как печально: из-за того, что Мохаммед постился с рассвета до заката, целый мир из-за веры под этими звездами тоже так станет. – На другом изгибе бухты подальше вращался маяк и отправлял свой луч мне на террасу (двадцать долларов в месяц), разворачивался и овевал берберские холмы, где дули в еще более причудливые флейты и барабаны постраньше и пониже, и дальше в рот Гесперид в мягчеющей тьме, что уводит к заре у побережья Африки. – Мне вдруг стало жаль, что я уже купил себе билет на пароход в Марсель и уезжаю из Танжера.

Если когда вам придется плыть пакетботом из Танжера в Марсель, никогда не езжайте четвертым классом. – Я-то себя считал эдаким умненьким, все повидавшим путешественником и экономил пять долларов, но когда на следующее утро в 7 взошел на пакетбот (огромная синяя бесформенная глыба, что показалась мне такой романтичной, пыхтя вокруг танжерского мола из Касабланки дальше по побережью), мне тут же велели ожидать с бандой арабов, а потом, через полчаса загнали стадом в носовой кубрик – казармы Французской Армии. Все койки были заняты, поэтому пришлось сидеть на палубе и ждать еще час. После нескольких отрывочных блужданий среди стюардов мне сказали, что койку мне не выписали и никаких распоряжений касаемо моей кормежки или как-то сделано не было. Я был практически заяц. Наконец я увидел шконку, которой, похоже, никто не пользовался, и присвоил ее, сердито спросив солдата неподалеку, «Il y a quelqu’un ici?»[54] Он даже не потрудился ответить, лишь пожал мне плечами, не обязательно галльское пожатье, а общее, усталое от мира, усталое от жизни пожатье Европы в целом. Я вдруг пожалел, что покидаю довольно равнодушную, однако честную искренность арабского мира.

Глупая эта лоханка отчалила через Гибралтарский пролив, и тут же начало яростно качать долгими донными волнами, вероятно худшими на свете, что происходили от скалистого дна Испании. – Уже настал почти полдень. – После краткой медитации на койке, покрытой джутом, я вышел на палубу, где солдатам приказано было выстроиться с их пайковыми тарелками, и уже половина Французской Армии на этой палубе потравила, поэтому по ней невозможно было ходить, не поскользнувшись. – Меж тем я заметил, что даже пассажирам третьего класса накрыли обед у них в столовой, и у них были свои каюты и обслуживание. – Я вернулся к своей шконке и вытащил старые причиндалы походного мешка, алюминиевый котелок и кружку, и ложку из рюкзака и стал ждать. – Арабы по-прежнему сидели на полу. – Здоровенный жирный немец, старший стюард, похожий на прусского телохранителя, вошел и объявил французским войскам, только что с несения боевой службы на жарких границах Алжира, что надо встать по стойке «смирно» и заняться уборкой. – Они молча воззрились на него, и он ушел со своей свитой крысят-стюардов.

Назад Дальше