Кто-то из рыбаков, пригибаясь на ветру, суетливо делал последние приготовления к ловле, другие сидели на корточках, укрыв плечи пожелтевшей парусиной, некоторые пытались высосать хоть немного тепла из своих коротких почерневших глиняных трубок. Они с отцом остановились поодаль. Алекс Чисхолм был старшим на Твидской рыболовецкой станции № 3. Молча стоя рядом под пронизывающим ветром, они следили за далеким кругом поплавков, танцующих там, где река сливалась с морем. У мальчика часто кружилась голова от ослепительного солнечного блеска на водной ряби. Но он не хотел, не мог моргнуть и отвести взгляд хоть на мгновение: пропустив одну секунду, можно было упустить добрую дюжину рыб, а в те дни улов доставался с огромным трудом, и в Биллингсгейте рыболовецкая компания получала лишь полкроны дохода с фунта рыбы. Высокая фигура отца застыла в таком же напряжении — голова слегка втянута в плечи, острый профиль четко обрисовывается под старой кепкой, на выдающихся скулах выступил румянец. Иногда на воспаленные глаза мальчика навертывались слезы счастья; его давало ощущение тайного товарищества с отцом, соединяясь в его сознании каким-то неуловимым образом с запахом водорослей, выброшенных морем, с отдаленным боем городских часов, с карканьем дерхэмских ворон.
Вдруг отец издавал крик. Как Фрэнсис ни старался, он никогда не мог уловить этот первый момент погружения поплавка — не того покачивания, которое производит прилив и которое порой заставляло его, как дурака, бросаться вперед, а того медленного ухода поплавка вниз, указывающего наметанному глазу, что пришла рыба. Короткий резкий вскрик отца мгновенно заглушался топотом ног — команда бросалась к лебедке, чтобы вытащить сеть. Привычка никогда не притупляла остроты этого мига: хотя люди получали процентную премию с улова, в тот момент никто не думал о деньгах — глубокое волнение, охватывавшее рыбаков, уходило корнями в далекие первобытные времена.
И вот, стекая ручьями, таща за собой водоросли, появляются сети; скрипит наматывающийся на деревянный барабан трос. Последнее усилие — и в кошеле вздымающегося невода вспыхивает расплавленным блеском, полным силы и прелести, семга!
Однажды — то была незабываемая суббота — они поймали сразу сорок рыбин. Большие сверкающие существа, изгибаясь дугой, бились, стараясь прорваться сквозь сеть и уйти в реку. Фрэнсис бросился вперед вместе с другими, отчаянно хватая драгоценную ускользающую рыбу. Рыбаки подняли мальчика, всего в блестках чешуи и вымокшего до костей, — он сжимал в своих объятьях великолепное чудовище.
Вечером, когда они с отцом шли домой, держась за руки, и звук их шагов гулко раздавался в дымке сумерек, не сговариваясь, оба остановились у лавки Берли на Хай-стрит, чтобы купить на пенни его любимых мятных лепешечек. Их товарищество приносило ему и другие радости. По воскресеньям после мессы они брали удочки и тайком, чтобы не вызвать неодобрение благочестивых прихожан, пробирались окраинными улицами погруженного в воскресное оцепенение города, в зеленую долину Уайтэддера. В жестянке Фрэнсиса копошились в опилках жирные личинки мух, собранные накануне вечером на дворе у Мили. День пьянил его шумом реки, запахом таволги… Отец показывал ему места, где могли быть водовороты… форель, вся в темно-красных пятнышках, извивалась по побелевшей гальке… отец склонялся над костром… потом они ели чудесную хрустящую жареную рыбу…
А иногда они отправлялись за черникой, земляникой или дикой желтой малиной, из которой выходил такой вкусный джем. Если с ними шла и мать, то получался настоящий праздник. Отец знал все лучшие места и заводил их далеко в лес, к нетронутым ягодным зарослям.
Когда выпадал снег и зима сковывала землю, они крались между заиндевелыми деревьями дерхэмского парка. Дыханье клубилось перед ними морозным паром, по коже бегали мурашки — а вдруг сейчас раздастся свисток сторожа!? Он слышал стук своего сердца, когда они опорожняли силки почти под самыми окнами барского дома. И вот они уже торопятся домой! Домой! С сумками полными дичи! Он улыбался, и у него уже текли слюнки при мысли о паштете из кролика…
Его мать была великолепной кухаркой. Своей бережливостью, умением хозяйничать и ловкостью в домашней работе она заслужила одобрение скупой на похвалы шотландской общины. О ней говорили: «Элизабет Чисхолм — добродетельная женщина!»
Сейчас, прикончив похлебку, он услышал, как мать говорит что-то отцу, глядя на него через стол.
— Ты постарайся сегодня быть дома пораньше, Алекс, сегодня ведь праздник в муниципалитете.
Наступила тишина. Фрэнсис заметил, что отец чем-то озабочен, может быть, он думал о поднявшейся от дождей реке и о том, что семга ловится неважно, и его застало врасплох напоминание о ежегодном концерте в муниципалитете, на который им предстояло идти вечером.
— Ты твердо решила пойти, женщина? — спросил он с легкой улыбкой.
Мать слегка покраснела; Фрэнсиса изумил ее совершенно необычный вид.
— Ты же знаешь, как я всегда жду этого концерта. Да и ты, в конце концов, принадлежишь к муниципалитету. Ты просто… ты просто обязан присутствовать там со своей семьей и друзьями.
Теперь отец расплылся в улыбке, вокруг его глаз собралось множество добрых морщинок… Чтобы заслужить такую улыбку отца Фрэнсис готов был бы умереть.
— Ну, тогда похоже, что нам придется идти, Лизбет.
Отец никогда не любил эти торжества, как не любил пить чай из чашек, носить жесткие воротнички и надевать скрипучие ботинки по воскресеньям. Но он любил эту женщину, которая хотела, чтобы он пошел туда.
— Так я рассчитываю на тебя, Алекс! Понимаешь, — в голосе матери, которому она изо всех сил старалась придать оттенок небрежности, прозвучала нотка облегчения, — я пригласила Полли и Нору из Тайнкасла; к сожалению, Нэд, кажется, не сможет отлучиться… — Она помолчала. — Так что тебе придется послать с квитанциями в Эттл кого-нибудь другого.
Отец выпрямился и бросил на нее быстрый взгляд, он, казалось, видел ее насквозь, проникая в самую глубину ее незамысловатой хитрости. Сначала, в своей радости, Фрэнсис ничего не заметил. Сестра его отца (ныне уже умершая) вышла замуж за Нэда Бэннона, владельца «Юнион-таверны» в Тайнкасле — шумном городе милях в шестидесяти к югу. Полли, сестра Нэда, и Нора, его десятилетняя племянница-сиротка, не были по существу их близкими родственниками. Однако их посещения всегда приносили в дом радость. Вдруг он услышал спокойный голос отца:
— Все равно мне придется самому идти в Эттл.
Наступило напряженное, полное скрытого значения молчание. Фрэнсис увидел, как побелела мать.
— Совсем необязательно идти самому… Сэм Мирлис, да и любой из твоих людей с радостью сделает это за тебя.
Отец ничего не ответил, продолжая спокойно смотреть на нее, — была задета его гордость, его мужское самолюбие. Ее волнение все возрастало. Она отбросила всякое притворство и, не скрывая больше своего страха, наклонилась над столом и положила дрожащую руку ему на рукав.
— Ну, для меня, Алекс! Ты же знаешь, что случилось в прошлый раз. Там опять очень скверно, ужасно скверно, я слыхала разговоры об этом.
Отец успокаивающе положил свою большую ладонь на руку матери.
— Ты же не хочешь, чтобы я сбежал, не так ли, жена? — он улыбнулся и порывисто встал. — Я выйду сейчас… и рано вернусь… у меня будет еще уйма времени для тебя, для наших друзей и для твоего драгоценного концерта в придачу.
Побежденная, с напряженно застывшим лицом, она смотрела, как он натягивает свои высокие сапоги. Фрэнсис, унылый и подавленный, был охвачен ужасным предчувствием того, что должно произойти. И действительно, выпрямившись, отец повернулся к нему и мягко сказал, с необычной для него ноткой раскаяния:
— Я подумал сейчас, мальчик, что тебе сегодня лучше остаться дома. Ты поможешь матери по хозяйству, ей ведь еще много надо сделать до прихода гостей.
Ослепленный слезами разочарования, Фрэнсис не протестовал. Он почувствовал, что мать крепко, словно удерживая, обняла его за плечи. Отец постоял минутку около двери, со сдержанной, но глубокой любовью глядя на них, потом молча вышел.
Хотя к полудню дождь перестал, время, казалось, еле-еле уныло ползло вперед. Мальчик прекрасно все понимал и мучился этим пониманием, но притворялся, что не видит хмурой озабоченности матери. Здесь, в этом тихом городке, их все знали, их не трогали и даже уважали. Но в Эттле, торговом городе в четырех милях отсюда, где находилось правление рыбных промыслов, куда отец должен был ежемесячно сдавать отчет об улове, к ним относились иначе. Сто лет назад вересковые пустоши около Эттла обагрились кровью ковенанторов[2]; теперь маятник неумолимо вернулся назад. Снова возникло жестокое преследование из-за веры, во главе которого встал новый мэр.
Открывались сектантские молельни, на главной площади собирались массовые сборища, народ был возбужден до неистовства. Когда ярость толпы вырвалась на свободу, немногочисленные католики города были изгнаны из своих домов, всех же остальных, живших в округе, торжественно предупредили, чтобы они не вздумали показываться на улицах Эттла.
Спокойное пренебрежение отца к этой угрозе возбудило особую ненависть сектантов. В драке, разыгравшейся в прошлом месяце, сильный рыбак сумел хорошо постоять за себя. А теперь, несмотря на новые угрозы и старания матери удержать его, он снова пошел туда… Фрэнсис вздрогнул от своих мыслей, и его маленькие кулачки сжались. Почему люди не могут оставить друг друга в покое? Его отец и мать были разной веры, но это не мешало им жить вместе, в полном мире и согласии, уважая друг друга. Его отец — хороший человек, самый лучший во всем мире… почему же они хотят причинить ему зло? Острый, как лезвие ножа, страх пронзил его до глубины души… самое слово «религия» заставляло его отпрянуть, холодея от растерянности при мысли, что люди могут так ненавидеть друг друга за поклонение одному и тому же Богу, только выражаемое по-разному. В четыре часа они возвращались со станции. Весело подзадориваемый Норой, он угрюмо перепрыгивал через лужи. Мать шла сзади со степенной тетей Полли, которая нарядилась по случаю субботнего чаепития и концерта. Приближение несчастья витало в воздухе и давило его. Ни резвость Норы, ни ее красивое новое коричневое платье с тесьмой, ни ее откровенная радость оттого, что она видит его, почти не могли отвлечь мальчика. Крепясь изо всех сил, он подошел к дому. Это был низкий чистенький коттедж из серого камня, выходивший на Кэннелгейт; сзади зеленела аккуратная лужайка, там летом отец выращивал астры и бегонии. Сверкающий медный дверной молоток и без единого пятнышка порог выдавали страсть матери к порядку. За окнами с непорочно чистыми занавесками в трех горшках пламенела герань. Нора раскраснелась, запыхалась, ее голубые глаза сверкали, на нее нашел приступ какого-то задорного, злого веселья. Когда дети, обойдя вокруг дома, вошли в сад, где они должны были до чая играть с Ансельмом Мили (это устроила мать), девочка так низко наклонилась к Фрэнсису, что волосы упали на ее худенькое личико, и начала что-то шептать ему на ухо.
Как ни странно, на этот раз изобретательность Норы подстегнули многочисленные лужи и сочная, влажная после дождя земля. Сначала мальчик не хотел ничего слушать. Это было удивительно, потому что присутствие Норы всегда вызывало в нем, несмотря на робость, ответный порыв. Сейчас он стоял, маленький и сдержанный, и с сомнением смотрел на нее.
— Я знаю, что он захочет, — убеждала она настойчиво. — Он всегда хочет играть в святого. Ну, живей, Фрэнсис! Давай это сделаем, ну, давай же!
Медленная улыбка чуть тронула его сжатые губы. Полунехотя он принес из сарайчика в конце сада лопату, лейку и старую газету. По распоряжению Норы он выкопал двухфутовую яму между лавровыми кустами, полил ее, и прикрыл газетой. Девочка искусно засыпала газету сухой землёй. Едва они успели поставить лопату на место, как пришел Ансельм Мили. Он был одет в красивую белую матроску. Нора бросила Фрэнсису злорадный взгляд.
— Какой у тебя прелестный новый костюм! А мы ждали тебя. Во что будем играть?
Ансельм Мили снисходительно обдумал вопрос. Для своих одиннадцати лет это был большой, хорошо упитанный мальчик с бело-розовыми щеками, белокурый и кудрявый, с сентиментальным взглядом. Единственное дитя богатых и набожных родителей — у его отца был доходный завод костной муки — он должен был поступить в Холиуэлл, знаменитый католический колледж в северной Шотландии, чтобы по окончании его стать священником (это было его собственным желанием и того же хотела его благочестивая мать). Ансельм, как и Фрэнсис, прислуживал в церкви св. Колумба. Его часто видели там на коленях, с глазами полными слез. Посещающие церковь монахини гладили его по головке. Все считали его — и не без основания — святым мальчиком.
— Давайте устроим процессию в честь святой Юлии, — сказал он. — Сегодня ее праздник.
Нора захлопала в ладоши.
— Давайте условимся, будто ее рака находится около лавровых кустов. Мы будем рядиться?
— Нет, — Ансельм покачал головой. — Это будет больше молитвой, чем игрой. Но вообрази, что на мне белая риза и я несу дароносицу, усыпанную драгоценными камнями. Ты будешь белой картезианской[3] монахиней, а ты, Фрэнсис, будешь моим прислужником. Ну, вы готовы?
Внезапная растерянность охватила мальчика. Он был еще в таком возрасте, когда не умеют анализировать свои ощущения. Фрэнсис знал только, что, несмотря на горячие уверения Ансельма, будто он его лучший друг, почему-то его благочестивые излияния возбуждали в нем какой-то странный, болезненный стыд. Собственное отношение Фрэнсиса к Богу было крайне сдержанным. Он оберегал свое чувство, сам не зная почему и не умея объяснить его, подобно тому, как тело оберегает нежный нерв, укрытый в его глубине. Когда Ансельм на уроке катехизиса пылко заявил: «Я люблю нашего Спасителя и поклоняюсь Ему всем своим сердцем», — Фрэнсис, который перебирал в кармане мраморные шарики, вспыхнул густым румянцем; он пришел из школы домой мрачный и разбил окно. На следующее утро Ансельм, частенько посещавший больных, принес в школу жареного цыпленка и горделиво объявил, что объектом его милосердия будет матушка Пэкстон, старая торговка рыбой, хотя эта особа высохла от ханжества и цирроза печени, в субботние вечера она устраивала такие уличные скандалы, что Кэннелгейт превращался в бедлам. Во время урока Фрэнсис, как бешеный, помчался в раздевалку, развернул сверток и вместо вкусной курицы (которую он съел вместе с товарищами) положил туда тухлую голову трески. Позже слезы Ансельма и проклятия Мэг Пэкстон доставили ему глубокое тайное удовлетворение.
Сейчас, однако, он колебался. Словно давая товарищу возможность спастись, Фрэнсис тихо спросил:
— Кто пойдет первым?
— Конечно, я, — быстро ответил Ансельм и встал впереди. — Пой, Нора: «Tantum ergo…»[4]
Под пронзительное пение девочки процессия гуськом двинулась вперед. Когда она приблизилась к лавровым кустам, Ансельм поднял сжатые руки к небу. В следующее мгновение он наступил на газету и во весь рост растянулся в грязи. Секунд десять никто не пошевелился. Рев «святого», пытающегося выбраться из ямы, рассмешил Нору. Ансельм, громко рыдая, повторял:
— Это грех, это грех!
Девчонка, смеясь, дико скакала вокруг и насмехалась над ним:
— Дерись, Ансельм, ну, дерись же! Почему ты не стукнешь Фрэнсиса?
— Не буду, не буду, — выкрикивал Ансельм, обливаясь слезами, — я подставлю вторую щеку.
Он бросился домой. Нора исступленно вцепилась во Фрэнсиса — она задыхалась и изнемогала от смеха, слезы текли у нее по лицу, но тот не смеялся.
В угрюмом молчании он уставился в землю. Как он мог заниматься такими глупостями, в то время как его отец ходит сейчас по враждебным улицам Эттла?! Фрэнсис все еще молчал, когда они пошли пить чай.
В маленькой уютной комнате стол был уже накрыт для совершения торжественного ритуала шотландского гостеприимства — он сверкал лучшим фарфором и всеми никелированными предметами, какие только были в их скромном хозяйстве.
Мать сидела с тетей Полли; ее открытое серьезное лицо слегка раскраснелось от огня, иногда она посматривала на часы, — и в эти мгновения её коренастое тело застывало в напряжении. Сейчас, после тревожного дня, заполненного попеременно то сомнениями, то надеждами, Элизабет твердила себе, что ее страхи глупы; она вся превратилась в слух — не раздадутся ли шаги мужа… она испытывала непреодолимое, страстное желание увидеть его.
Мать была дочерью Дэниела Гленни, мелкого неудачливого булочника, по призванию же уличного проповедника. Он возглавлял созданное им своеобразное христианское братство в Дэрроу — неимоверно скучном городке, где жили в основном корабелы. Он находился примерно в двадцати милях от Тайнкасла. Когда Элизабет было восемнадцать лет, во время недельного отпуска от службы за прилавком родительской булочной, в которой она торговала кренделями и пирожными, она без памяти влюбилась в молодого рыбака из Твидсайда, Александра Чисхолма, и вскоре вышла за него замуж. Полнейшее отсутствие сходства между молодыми людьми как будто заранее обрекало их союз на крушение. В действительности же их брак оказался на редкость счастливым. Чисхолм не был фанатиком: спокойный, добродушно веселый, он вовсе не стремился влиять на религиозные верования своей жены. Она, со своей стороны, была сыта религией по горло и, воспитанная своим странноватым отцом на принципах всеобщей терпимости, не придиралась к мужу. Даже когда первые восторги поостыли, она испытывала лучезарное счастье. По словам матери, муж был ей настоящей поддержкой — аккуратный, всегда охотно исполняющий все просьбы, он все умел: и починить ее машину для отжимания белья, и ощипать курицу, и вынуть мед из сотов. Его астры были лучшими в Твидсайде, его куры-бентамки всегда получали призы на выставках, голубятня, которую он недавно сделал Фрэнсису, была чудом мастерства. Зимними вечерами, когда она сидела с вязаньем у очага, а сын уютно спал в своей кроватке, когда ветер свистел вокруг маленького домика, делая его еще уютнее, а чайник шумел на крюке, когда ее долговязый, худой Алекс мягко ступал по кухне в одних чулках, молчаливый и сосредоточенный, занятый какой-нибудь работой, она иногда поворачивалась к нему со странной нежной улыбкой: «Муж, я люблю тебя».