Уснуть… И видеть сны? - Галина Артемьева


Галина Артемьева

Уснуть… и видеть сны?

Она спала почти весь день пути, а к ночи сон отступил, давая дорогу ясным мыслям. Почему-то стало понятно: сейчас. Сейчас ей надо выходить. Зачем ей ехать в Москву? Кто ее там ждет? Приедет. И опять начнется. И опять ее потянут. С другими так было. За 17 лет она таких навидалась. Нет. Сидеть – так сидеть. Выйти – так выйти. Чтоб уж никогда больше. Ну и что следует из того, что усач подох год назад? Ничего. Отдышатся и снова начнут. Главное, ни на что не надеяться. Тогда еще можно тянуть. Это зря так говорят, мол, надежда умирает последней. Нет. Твоя надежда тебя же и убивает. В первых рядах гибнут или предают те, кому нашептывает свое вранье надежда.

Ей повезло. Надеяться было абсолютно не на кого. И она сумела расправиться с прежней жизнью в первую же тюремную ночь. Пожалуй, даже чуть раньше. В те десять дней, что предшествовали ее аресту. Отца забрали – вот был гром среди ясного неба. Вот когда были еще заоблачные дали.

Художественное училище закончила. На работу в театр попала, в институт поступила. Влюбилась. В первый и последний раз. Так и маме сказала: в первый и в последний. И что ей 18, а ему 34 – это ничего решительно не меняет. И не изменит никогда. Она его любит и будет любить, пока жива. И так все было хорошо, голова кружилась от счастья, от лета, песен, из окон несущихся.

Ночь, когда отца увезли, все переломила. Мать тогда превратилась в вещунью. Они сидели среди расшвырянных и униженных злыми руками книг, и мама чужим, как будто с того света, голосом рассказала все, что случится с ними.

– Отца расстреляют. Меня возьмут послезавтра. В живых ходить мне недолго. У тебя есть путь к спасению: бери самое необходимое, диплом и уезжай немедленно. Далеко. В Сибирь. На Дальний Восток. Приедешь, устроишься в школу там или еще куда, где незаметно. Скажешь, мечтала вложить свой труд в великое дело необъятной Родины. И сиди тихо. Будешь жива. И на свободе. Хотя… Нет, все-таки это свобода. Не тюрьма – это свобода. Что бы там ни думалось. О нас забудь. Мы тебе оттуда поможем.

Неверующая комсомолка сразу поняла все про оттуда. И поверила навсегда. Она слышала материнскую правоту, как никогда раньше. Но разве можно было уехать, не сказав самого главного тому, кого «раз и навсегда». В этот вечер, перед арестом отца, она слушала, как взрослый и сильный мужчина слабым и жалким голосом говорил ей о своей любви, о том, чтобы всегда вместе. Он ждал от нее ответа, а ей хотелось поиграть, порадоваться своей внезапной власти над ним.

– Я вам ничего сейчас не скажу, – интриговала она, глядя снизу в его темные ждущие глаза. – Мы встретимся послезавтра, и тогда…

– У меня трехдневная командировка…

– Значит, после командировки. И очень хорошо. У вас будет время подумать, – она говорила с ним, как куклами еще недавно командовала, играя в дочки-матери.

Он на прощанье поцеловал ей руку. Кто ж мог знать, что это был первый и единственный мужской поцелуй за всю ее жизнь. Она убежала, даже не оглянувшись ни разу. Кто мог знать!

Мама тогда знала все.

– Уходи. Сейчас же уходи. Ничего за собой не оставляй. Тут все кончено и ничему не бывать.

Она слышала правоту матери. Она знала, что так надо. Но как убежать от своей любви? На это сил не было. Вот если бы она всего несколько часов назад не ломала комедию, а сказала бы «да» и целовалась бы с ним по-настоящему и пусть даже было бы у них все. Тогда можно было бы бежать. Но так. Сейчас. Нет.

– Я уеду, – пообещала она твердо. – Но через пять дней.

– Из-за него?

– Я должна остаться и объяснить.

– Напрасно. Ничего не будет. Тут – пустота, – откликнулась мать, словно читая в неведомой книге, – не уедешь, тебя ждет тюрьма. Он – нет. Тюрьма.

Не верить было невозможно. Она верила. Ей только и нужно было от судьбы – пять дней. Три – на дождаться. И два – на любовь.

Мать увели, как она и говорила. Уходя, она не взяла с собой ничего.

– Можете взять теплые вещи, – посоветовал уводящий.

– Нет, мне ненадолго, – отказалась мать. И конвоир усмехнулся:

– Все так говорят.

– Мне ненадолго, – повторила мать вещим голосом, и холодно стало даже палачам в жаркую летнюю ночь.

И дочь, все зная уже, кивнула: «Три дня». А мать отрицательно покачала головой: «Пустое».

И это было все.

Она напрасно ждала пять дней. Он не позвонил и не пришел.

Знает и боится. Нет, задержался в командировке.

Беги. Нет, подожди еще день.

Она стала взрослой и ничего не ждала от жизни. Только его. Только совсем чуть-чуть его.

А потом за ней пришли, как обещала мать.

Через несколько месяцев она узнала, что он ее не предавал. От его бывшей жены, с которой давно уже не жил вместе, но не успел оформить развод. Они оказались в одной камере – бывшая и несостоявшаяся будущая. Бывшая знала, что сидит за мужа – изменника Родины, который совсем и не муж, но кому докажешь. Она инстинктом отчаявшейся женщины выбрала в подруги эту молчаливую девчонку, так и не узнав, что их связывало.

– В командировку отправили. И на вокзале взяли. Зачем им этот театр? Могли бы как всех. Ночью. Дома.

Девушка знала, зачем. Затем, что мать, любя ее, говорила о двух дорогах ее жизни, о свободе или тюрьме. Но там, где решаются судьбы, все давно было решено – тюрьма и была ее единственной дорогой. И никуда не свернешь и не переждешь ее в надежном укрытии.

Ей было тесно и душно внутри себя. Она устала и хотела в другой мир. Но убивать себя в их роду было не принято. Да и мать оттуда не позволяла. Она хорошо помнила ночь, когда матери не стало в этой жизни. Та ей приснилась и сказала, что все. «Молись за упокой», – сказал чужой голос из-за колышущейся фигуры матери. «А как?» Но голос только повторил: «Молись». И она вдруг произнесла во сне неведомо откуда взявшиеся слова: «Упокой, Господи, душу усопшей рабы твоей Александры». И проснулась с этими словами. Так они друг другу помогали: она – заупокойной молитвой, мать – самым главным словом в особо тяжкие дни: «Терпи!»

Любую дорогу можно преодолеть. Даже ту, что, кажется, ведет в никуда. Но у нее просто нет сил. И не хочется ни на что надеяться. Она знает, что никогда ей не быть женой, матерью. Никогда не узнать любви. Это давно оплакано и забыто. Смочь бы уйти. Просто уйти, чтобы никогда не видеть, никого не знать, чтобы никто не лез в душу, ни о чем не спрашивал, просто не замечали бы ее, и все.

1

Внезапно словно вихрь ворвался в сонный вагон: из тамбура заструились, шурша юбками, цыганки, и одна, столкнувшись на долю секунды глаза в глаза с мечтающей об уходе женщиной, вдруг сунула ей под бок сверточек: держи, милая, нам уж не иметь, а тебе пригодится. Милицейский топот через незначительный интервал, ей ли не знать тяжелую эту поступь. Но глаза ее закрыты: «Ничего не вижу, ничего не слышу». Скрежет колес, кто-то рванул стоп-кран. Упорхнули пестрые вольные птицы? Да. Вот только одну тянет за собой преследователь.

– Отпусти, гражданин начальник. За что? Видишь, нету у меня ничего, отпусти.

– Там разберутся, – обещает страж порядка и тянет пленницу назад по узкому проходу, сквозь любопытные взгляды.

Женщина украдкой пытается понять: ее ли цыганку взяли? Нет, не она. Эта совсем молоденькая, с животом, вот и попалась. Или ее специально оставили? Во спасение остальных. У этой не найдут ничего, похнычет она, похнычет, помаячит своим животом, надоест: «Ладно, иди, и смотри, больше не попадайся…»

Поезд снова набирает скорость, и опять она думает: вот будет станция, и я сойду.

Пусть кончится моя дорога. Не надо мне туда, где много людей и кипит смерть, выбирая и выбирая себе добычу из многих. Надо выйти на полустанке и уйти в лес, в тишь.

Поезд мчит и мчит по большой, съедаемой злобой стране. Она уже знает, что сделает. Попросит проводника открыть дверь – тошнит, мол, подышать воздухом хоть минутку хочу. Вещи не возьмет. Пусть уезжает без нее лагерное барахло. Только небольшую сумку с документами и мелочами – такое ни одна женщина ни в одном поезде ни на минуту от себя не отпускает. Она сует в сумку цыганкин сверток. Это подкинула судьба, это знак ее будущего. Что там – пустяки, колоды карт или существенная ценность? Потом посмотрит.

Поезд тормозит. Проводник открывает дверь сам, просить не пришлось, она спускается в темноту.

– Минуту стоим, – предупреждает сонный проводник, – уедем, без вещей останешься.

– Меня здесь ждут, – почему-то отвечает она и идет прочь от вагона.

– Эй! – доносится крик.

Состав снова приходит в движение, темные вагоны уплывают в ночь. Название станции вдруг заставляет понять, что до Москвы не так уж и много оставалось. Каких-то часа четыре пути. А то и меньше. Столько лет прошло. Она переходит пути и идет вдоль скудных домишек туда, где чуется лес. Улица кончается, за ней то ли поле, то ли свалка. Она бредет себе с одной только мыслью: «Устала». Снова идут домишки за заборами. От каждого забора рвется, гремит цепью псина, заходясь в лае. Лай этот сводит с ума недавнюю лагерницу. Ей хочется упасть на землю, закрыть уши руками, врасти в почву среди подорожников и лебеды, раствориться в ней. Но она заставляет себя идти, должно же кончиться наконец человеческое жилье. Остались на свете места, где не живут люди?

Выходит луна, и становится видно, что лес совсем недалеко. Дойти вон до того домика на отшибе, миновать его, пережить истерику последнего пса, и там, за поляной, лес.

У домика неожиданная тишина. В свете луны она видит сад за забором. Два окна, что должны смотреть на улицу, заколочены. Дверь открыта настежь, слегка поскрипывает, покачивается из стороны в сторону. Тихий дом у самого леса будто приглашает: заходи.

Она, сомневаясь, слегка берется за калитку, и та распахивается. Тропинки к дому нет, все заросло травой. Но и трава будто расступается перед ней, стелется под ноги мягким шелком. Ступеньки крыльца, на удивление крепкие, даже не скрипнули под ее ногами. В сенях на ощупь находит дверь, тоже не запертую. Открывает ее и пугается: в доме светло, будто ждет ее кто-то, затаившись. И сразу понимает: светло из-за луны. Окна, ведущие на задний дворик, не заколочены, и луна освещает все не хуже ночника. На всякий случай она спрашивает: «Можно?» Тишина. Она и так уже знает, что можно.

В доме тепло и безопасно. Она умеет чувствовать опасность, даже далекую, как умеют это чуткие звери. Здесь можно спать, ничего не боясь. Об этом говорят все запахи дома. Она видит, что очутилась на кухне. Перед ней большая русская печь. Теплая. Теплая? Значит – люди? Но ей не страшно. Никого нет и не будет – уверена она. На печи большой чан с теплой водой. К стене прислонено корыто. Значит, буду мыться. Она чувствует, что должна мыться долго-долго, смывая в вольной воде все прошедшие 17 лет. Ничего, она сейчас вымоется. Приберет здесь все. Воду возместит. Натаскает, должен же быть колодец поблизости или колонка. Эту воду откуда-то же принесли. Растопит печь. Ничего. Она возьмет взаймы немного уюта и тепла. Только взаймы. Совсем ненадолго.

Но сидит она в корыте до размякших кончиков пальцев, как в детстве, когда в ванну запускались кораблики, целлулоидные гуси-лебеди и прочая детская дребедень. Вода все не стынет: в доме тепло – жаркое лето и недавно протопленная печь. Намывается куском хозяйственного мыла, трет и трет себя пучком травы: стирает прошлое, как карандашный набросок.

– Ничего еще не было в моей жизни. Еще не было моей жизни, – повторяет и повторяет она, заполняя новыми словами пустоту внутри себя.

Она уже не думает о жизни в лесу. Ей хочется остаться навсегда в этом доме. Несмотря на воду и печь, ей все равно почему-то кажется, что дом пустой и ничей. И что он ждал именно ее.

Отмывшись, она слушает тишину ночи. Выходит на крылечко и другими глазами видит благодатный сон всего живого, слушает шепоты сада. В свете луны она угадывает очертания колодца и набирает воду, ведро за ведром. Заливает воду в чане, опрокидывает корыто.

– Добрый дом, – шепчет она, как только в юности шептала.

Спать она укладывается на кухне, на узкой лежанке под окошком. За занавеской, в комнате, большая кровать, но туда лечь она не смеет – это хозяйское место, нельзя ей его занимать. Кто-то же растопил печь, кто-то же принес воду…

Она долго лежит без сна, но будто во сне. Ей восемнадцать лет. У нее новое, только что сшитое невесомое платье. Она, притаившись за кулисами, смотрит репетицию, пьянея от запаха сцены. У нее все впереди. И есть дом, где любят и ждут.

Она впервые за все эти годы радостно вспоминает свой несуществующий дом. Ее словно баюкает кто-то, похлопывает мягкой рукой, отгоняет зло. Она послушно переходит грань между мечтами-воспоминаниями и удивительными снами, в которых не страшно быть счастливой. После веселых матери и отца, играющих с ней в прятки, но не пропадающих, как обычно в снах, а всегда вновь возникающих, она видит стоящую рядом маленькую девочку, которая серьезным голосом, но улыбаясь, объясняет, что они теперь всегда будут вместе, что им нельзя друг без друга. «Наконец-то! – говорит женщина. – Наконец-то ты меня нашла, я не смела надеяться». И девочка крепко берет ее за руку. Но тут же наслаждение счастьем покоя прерывается: женщина видит на ножках девочки кровоточащие раны вокруг лодыжек, гноящиеся пузыри. Страх сковывает ее. Что-то надо сделать, чем-то помочь.

2

В глаза ударяет свет, она ничего больше не видит. Как яркое солнце умеет ослеплять! Она открывает глаза, не понимая, что проснулась, все еще в том сне. Солнце, солнце, солнце заполнило все собой. И, светясь этим небесным светом, у ее лежанки стоит девочка из сна. Настоящая.

– Откуда ты? – улыбается ей женщина.

– На той кровати спала, – кивает девочка в сторону комнаты.

– А я хотела там лечь, но побоялась, что хозяева придут. Тебя не заметила. Это твой дом?

– Нет. И не ваш?

– Кто же растопил печь? Я пришла ночью, печь была теплая, и вода…

– Вода была. А печку я растопила.

Они называют друг другу свои имена.

Рассказывают друг другу свои похожие жизненные обстоятельства. За полгода до смерти изверга у малышки точно так же, как 17 лет назад у нее, забрали родителей, поочередно, друг за другом. Всю ночь после ареста отца мать раскрывала перед семилетней дочерью план ее жизни. Эта мать тоже знала все наперед. Она понимала, что ей, взрослой и известной, никуда не деться. Но заранее продумала страшное существование дочери. «Только не детдом!» – заклинала она. Там тебя научат ненавидеть нас. Там из тебя сделают раба, зверя. Живи теперь сама, никого нет. Жди. Когда-нибудь это должно кончиться. В это – верь. И в свои силы. Она уложила самые необходимые вещи дочери в школьную сумку, чтобы не вызывать подозрений со стороны. Она укутала девочку в жаркие зимние вещи, хотя стояла еще теплая осень.

– Отправляйся на дальнюю дачу, – велела мать. – Про нее никто здесь не знает, долгое время не полезут.

«Дальняя дача» – это был одинокий домик недавно умерших папиных родителей в двух часах езды от Москвы. Ближняя – шикарная и известная – была лакомым куском, ее конфискуют сразу же. Поэтому тайный стратегический запас мать создала на «дальней». В подполе там были продукты (самое необходимое). В тайнике – деньги. Если быть хитрой, изворотливой и расчетливой, этих денег могло бы хватить надолго.

– Главное, чтобы тебя никто не видел. Свет не зажигай. Но если вдруг заметят, не пугайся, будь спокойной. Скажешь, что приехала за дедушкиными фотографиями, соврешь что-нибудь. И, главное, – ты должна быть опрятной. Всегда. Тогда тебя не примут за беспризорницу, не заберут. А будут спрашивать у аккуратной чистой девочки – скорее поверят, что она по маминой просьбе поехала в деревню за медом, за старыми письмами, сама придумаешь, за чем.

– Сколько же так жить? – спрашивала девочка.

– Долго. Ты научишься.

– А школа?

– Забудь. Ты умеешь читать, писать, считать. Ты будешь читать книги сама. Потом, когда все кончится, ты увидишь, что не отстала от других. Я тебя учила всему намного раньше.

Девочка вышла утром как ни в чем не бывало. Может, слишком тепло одетая. Нервы! Она шла с портфелем, понурая. Обычно ее до школы подбрасывал на машине отец. То-то сегодня вышла ни свет ни заря, отвыкла пешком ходить. С ней было все ясно, и следить незачем.

Она благополучно добралась до «дальней» и первые две недели провела по разработанному плану, одна, в ожидании. Они с мамой договорились, что если ту все же не арестуют, она через две недели самой ранней электричкой приедет на станцию, и они смогут встретиться и разработать дальнейший план. Понятное дело, через две недели ожидание на станции ни к чему не привело. И только тогда она поняла, что все. Она одна на всем белом свете. Но за две недели неполного одиночества она приспособилась жить незаметно и хитро. И с наступлением холодов она сообразила самое главное, о чем не подумала мама: она не могла топить печку: соседи заметят дым. Была маленькая электроплитка. Она варила картошку в мундире, капусту, крупу. Грела в кружке воду. Но было холодно, холодно, холодно. Тогда, ради спасения, она стала бродяжить. Она умывалась снегом, заплетала косички, одевала свою справную шубку, валенки с галошами, на станции брала билет (не до Москвы, до какой-нибудь промежуточной станции). Там, на вокзале, в тепле, солидно покупала сладкий чай, бутерброд, ехала дальше. В электричках было тепло. Она придумала себе целую жизнь. Купила тетрадки, подписала их другим именем и фамилией, делала в них уроки, ставила себе отметки красным карандашом. Вдруг кто-то в поезде спросит ее имя. А она все о себе расскажет. И тетрадочки покажет, и учебники.

За зиму она совсем не выросла, ужалась даже как-то. Но внутри стала почти старушкой. Видела всех насквозь, ее было не провести. И чем старше она становилась, тем умелей получалось изображать маленькую добропорядочную девочку.

Весной в электричке она узнала о долгожданной смерти того, по чьей вине осталась совсем одна.

У нее появилась надежда и прибавилось сил. Но прошел месяц-другой. Все было по-прежнему. Никто не вернулся. Она мечтала только вырасти, чтобы не привлекать к себе внимания. Летом дни были длинные, и это тоже было плохо. Люди все время толклись на воздухе и все примечали. И один дядька заинтересовался:

Дальше