Далее среди пассажиров-англичан числилась мисс Сеттл — энергичная старая дева лет шестидесяти, снующая от человека к человеку, от группки к группке, склевывая крупицы сведений и сплетен, словно курица зерно. Как и большинство плывущих на «Марукаи», она следовала в Новую Зеландию. Затем шел мистер Бутройд — рослый, дородный скандинав, напоминавший Уильяму мистера Рамсботтома, только не такого шумного и необъятного. Любимым его занятием было наблюдать с добродушной усмешкой за остальными, и каждый из пассажиров по несколько раз на дню, обернувшись, утыкался взглядом в его круглое, как картофелина, лицо. Был там и еще один английский бизнесмен средних лет, фамилия которого постоянно ускользала из памяти Уильяма. Он помнил только, что человек этот живет где-то в Южном Норвуде. Это был достаточно неприметный персонаж, настолько вежливый, что с ним оказалось совершенно невозможно беседовать — он моментально соглашался с каждым вашим словом, обрекая вас на бесконечные поиски новых и новых реплик. Однако в качестве четвертого в бридже он был незаменим.
Далее шли несколько симпатичных безобидных новозеландцев, не доставлявших никому никаких хлопот, в отличие от своих соседей, австралийцев. Австралийцем был и самый неприятный Уильяму пассажир — Роджерс, инженер из Сиднея, высокий, загорелый, спортивный молодчик лет тридцати, недурной наружности, но с какими-то лисьими повадками и прищуром. Как и большинство сиднейцев, он отлично плавал и не упускал случая продемонстрировать в бассейне свое мастерство и загорелый мускулистый торс. Мистер Роджерс не знал устали, его громкий голос с режущим слух сиднейским акцентом раздавался повсюду. Уильям не выносил его, с самого начала классифицировав как первостатейного фанфарона, однако имелась еще одна тайная причина. Роджерс, типичный дамский угодник, сразу окружил Терри вниманием, а она, к неудовольствию Уильяма, не спешила разглядеть в нем хлыща. Иными словами, Уильям ревновал.
Австралийкой была и миссис Матерсон, тучная женщина с заученной улыбкой приверженки христианской науки и тяжелым взглядом, а также ее молодая подруга мисс Страуд — длинноносая и узкогубая, акцентом перещеголявшая даже Роджерса. Обе дамы были отчаянными сплетницами, и Уильям, стремительно проникавшийся неприязнью к Австралии, невзлюбил обеих.
Среди представителей колоний выделялся еще таинственный невеселый канадец по фамилии Форест, почти не вылезавший из курительной, где потягивал джин. При всей его молчаливости было в нем что-то театральное — словно ему запала в душу какая-то пьеса из тропической жизни, и теперь он изо всех сил вживается в роль бесшабашного кутилы, не просыхающего от джина.
Тягаться с Форестом по времени, проводимому в курительной, могли только Бурлекеры и Стоки — две довольно молодые супружеские пары со Среднего Запада. Мужья походили друг на друга, словно братья, — горластые увальни, душа нараспашку, тогда как жены у них, напротив, были миниатюрные и какие-то плотно сбитые, словно слепленные из более крутого теста, чем остальные, да еще покрытые эмалью и лаком в десять слоев. Временами вся четверка спускалась в ресторан, могла наскоро переброситься кольцами на палубе, но большей частью посиживала в курительной, наслаждаясь свободой от сухого закона, заказывая и поглощая все, что булькало, к растущему отчаянию долговязого пожилого стюарда, который, кажется, опасался свести их в могилу раньше срока. Ничем выдающимся ни Бурлекеры, ни Стоки не отличались, заботясь только об одном — собрать вокруг побольше веселящегося и пьющего народа. При этом предпочтение они отдавали американцам, чем и заслужили неодобрение Уильяма, поскольку постоянно зазывали Терри, а когда она соглашалась — временами, перед Уильямом вставала печальная альтернатива искать себе другое занятие или вливаться в шумную компанию не знающих меры в питье.
Иногда к этой же когорте присоединялась миссис Киндерфилд — еще одна уроженка Среднего Запада из окололитературных кругов. Она — уже не первый раз — ехала на Таити отдыхать. Высокая, сутулая, очкастая, с несколько смазанным нечетким профилем, она могла пускаться в задушевные беседы с каждым входящим, а могла просидеть полдня и полночи с Бурлекерами и Стоками, не отставая ни на бокал и то и дело закатываясь визгливым смехом. Захаживал в курительную и еще один американец, который, впрочем, от шумной компании держался в стороне, — невысокий замкнутый тип по фамилии Джабб, откуда-то из киноиндустрии. Он бессменно носил один и тот же потрепанный костюм и производил впечатление самого неудачливого человека на земле. В два счета перепив всех собравшихся, он тихо удалялся, чуть мрачнее, чем приходил.
Разумеется, за пределами этого круга имелся более обширный расплывчатый круг безымянных лиц. В него входила монументальная американка, всегда садившаяся в шезлонг поодаль от остальных, богатая (по слухам) и постоянно донимающая помощников капитана жалобами; болезненный типчик, появлявшийся и исчезавший, словно призрак, и несколько французов, следующих на Таити. Самым заметным из них был пожилой мужчина в черном берете, без устали наматывающий круги по палубе. Мистер Бурлекер прозвал его «мсье» — что думал о мистере Бурлекере пожилой француз, история умалчивает.
Завершал список мистер Уильям Эрнест Тифман из Цинциннати, Огайо, не принадлежавший к кругу безликих. Мистер Тифман резко выделялся из всех пассажиров «Марукаи» и в первой половине рейса невольно помог растопить лед, неизменно оставляя позади себя шлейф оживленных разговоров. Это уже под конец плавания, когда все всё про всех знали, палуба пустела при его появлении. Терри обнаружила его первой — он тоже не мог пройти мимо красивых глаз, — сразу же поделилась им с Уильямом, и вскоре они дивились на него уже вдвоем. Смотреть, впрочем, было особенно не на что: полноватый коротышка лет пятидесяти, обозревающий мир через толстые очки в роговой оправе. В биографии его тоже ничего примечательного не значилось: родился на Среднем Западе, в бедной семье выходцев откуда-то из Центральной Европы, после долгих мытарств наконец открыл свое дело, занявшись оптовой торговлей мясом. Незаурядность мистера Тифмана состояла в его подходе к путешествиям. Всю жизнь просидев дома, он вдруг — пять лет назад — решил повидать мир и с этой целью принялся собирать справочники, путеводители и туристические брошюры, сделавшись в итоге владельцем внушительной коллекции, охватывающей все мало-мальски привлекательные для путешественника места. «Да, сэр, — заявлял он с гордостью, — у меня, наверное, самая полная туристическая библиотека во всех Штатах». Но это было лишь начало. Перелопатив свою библиотеку, он принялся составлять маршрут, позволяющий объехать мир, не пропуская ни одной стоящей внимания достопримечательности. Мистер Тифман намеревался заткнуть за пояс все туристические агентства — и ему это удалось. Спустя четыре года кропотливого труда он стал обладателем «Великого путеводителя», подробно расписывающего все передвижения на год вперед и занятие на каждый час каждого дня, за исключением периодов вынужденного безделья вроде подобного морского перехода. Путеводитель представлял собой увесистый томик, который мистер Тифман таскал с собой и с гордостью всем демонстрировал, называя «маршрутником». Кроме этого маршрутника, он не читал ничего и никогда с ним не расставался. «Вот, — возвещал он при знакомстве, — это мой маршрутник. Тут весь мой маршрут. А ваш где?» Мистер Тифман несказанно изумлялся — раздуваясь от гордости и округляя глаза от ужаса, — когда узнавал, что окружающие его путешественники имеют самое смутное представление о маршрутах и передвигаются по миру без малейшего намека на график. Очень скоро весь «Марукаи» развлекался тем, что задавал мистеру Тифману провокационные вопросы по маршруту, выявляя удивительные подробности туристического дела.
— А как насчет Явы, мистер Тифман? — любопытствовал очередной провокатор с серьезнейшим видом. — Вы ведь не пропустите Яву?
— Ни в коем случае, сэр, — торжественно заверял мистер Тифман, распахивая свой талмуд. — На Яву у меня отличное расписание. Вот, смотрите. Девятнадцатое мая. Подъем в пять утра — полюбоваться видами. В девять утра — прибытие в Сурабаю. Пройти таможню, доехать на такси до отеля «Оранжи» (номер забронирован письмом от двадцать третьего ноября). Заглянуть в банк, сделать фотографии, подтвердить бронь туристского автомобиля до Батавии (бронирование письмом от двадцать третьего ноября). Если будет время до обеда, посетить базар. На обед заказать ристафель…[4]
Тут провокатор обычно сдавался и одобрительно хлопал мистера Тифмана по спине.
— Да, ничего не скажешь, отменно спланировано.
Можно было зайти с другого конца и спросить, что автор маршрута собирается делать такого-то числа.
Тут провокатор обычно сдавался и одобрительно хлопал мистера Тифмана по спине.
— Да, ничего не скажешь, отменно спланировано.
Можно было зайти с другого конца и спросить, что автор маршрута собирается делать такого-то числа.
— Вы так полагаетесь на свой маршрутник, мистер Тифман, но, готов спорить, вы понятия не имеете, что будете делать, скажем, одиннадцатого июня.
Наивный путешественник, сияя ликующим взглядом через толстые очки, немедленно раскрывал талмуд на соответствующей странице и зачитывал распорядок на указанную дату.
— Одиннадцатое июня. Сингапур. Подъем без четверти шесть утра. Доехать на такси до отеля «Сивью» и посмотреть восход, поплавать в море и вернуться к себе в гостиницу. Завтрак в девять утра. В половине десятого пройтись по шелковым и сувенирным лавкам на Хай-стрит. В десять пятнадцать — Музей Раффлза. В четверть двенадцатого — в «Джон Литтл» на джин…
— Постойте-ка, мистер Тифман. В «Джон Литтл» на джин?
И мистер Тифман начинал объяснять, что это такой сингапурский обычай — ходить именно туда, именно в этот час, именно за этим. В маршрутнике таким подробностям уделялось особое внимание, и точность его не подлежала сомнению. В любой точке мира маршрутник обеспечивал путешественнику правильное занятие в правильное время.
Самые же злокозненные провокаторы, к которым принадлежали и земляки мистера Тифмана со Среднего Запада — Бурлекеры и Стоки, повергали автора маршрута в ужас, с озабоченным видом обсуждая при нем вероятность опоздания пароходов на два-три дня.
— То-то и оно, — сокрушался мистер Бурлекер. — В этом вся беда с восточными посудинами. Вечно опаздывают. Наверное, из-за тайфунов. Три дня у них даже за опоздание не считаются.
Мистер Тифман, разумеется, покрывался холодным потом. Один сбой, и весь его график летит коту под хвост, а автору остается только озираться в растерянности посреди земного шара. Вид у мистера Тифмана сразу делался самый жалкий.
Однако маршрутом его предусмотрительность не исчерпывалась. Оригинальные представления мистера Тифмана распространялись и на оптимальный для кругосветного путешественника багаж.
— Багаж — это огромная обуза, сэр, вот что я вам скажу, — заявлял он всем и каждому. — А почему? Потому что отягощает и мешает. Но все просто, главное — спланировать. У меня вы не увидите никаких огромных кофров, нет, сэр. Мне они ни к чему. Я езжу с двумя легкими чемоданами, что и остальным рекомендую.
Он принимался излагать (пока хватало терпения у слушателя) свою систему экономии багажа. Дождевик с подкладкой из прорезиненного шелка служил ему заодно плащом, халатом и пледом. В трости скрывался зонтик и лезвие. Мистер Тифман обходился одной шляпой, одной парой обуви и одним на редкость безвкусным галстуком. Костюмов у него было два, и оба скверные — темно-шоколадный для вечера и легкий полосатый яхтенный. Носки он менял по хитрой системе, над которой потешался весь корабль. Смену составляли три носка — не три пары, а три штуки, одного цвета и рисунка, разумеется. Каждый вечер перед сном он стирал носок с левой ноги, утром надевал на правую ногу оставшийся чистый носок, а вчерашний носок с правой ноги отправлялся на левую. Таким образом он обеспечивал себе один чистый носок в день и относительно чистую пару на два дня. Все это он на полном серьезе разъяснял заинтересованным слушателям, а слушателей в самом начале плавания, когда он уже прослыл корабельным посмешищем, у него находилось хоть отбавляй. Особенно усердствовали и проявляли чудеса изобретательности в этой потехе его же собственные соотечественники, не исключая и Терри. Уильяму, не меньше остальных уставшему от занудства Тифмана, однако в глубине души жалевшего недотепу, было неловко наблюдать, с какой жестокостью провокаторы заставляют его демонстрировать свою незамутненную глупость, а потом, натешившись, вышвыривают вон. Конечно, с мистером Тифманом и в самом деле становилось скучно, когда исчерпывали себя расспросы о хитроумных графиках, однако временами Уильям даже завидовал его неистребимому оптимизму и уверенности. Другим он мог наскучить в два счета, себе же — никогда. Таков был мистер Уильям Эрнест Тифман из Цинциннати, Огайо, методичный до мозга костей и в то же время не чуждый романтики, — ведь все эти годы, торгуя мясом в своем Огайо, он лелеял мечту о том, как девятнадцатого мая в девять утра прибудет на Яву, а одиннадцатого июня в одиннадцать с четвертью отправится на джин в «Джон Литтл» в Сингапуре. Он пронес свою мечту через все перипетии оптовой торговли, и Уильям проникался к нему невольным уважением, поскольку и сам наконец осуществлял свою мечту.
3
Каждое утро Уильям находил рядом с койкой стакан охлажденного апельсинового сока и ежедневный номер «Радионовостей» — машинописную сводку международных событий, в основном австралийских, дополняемых познавательными сведениями о Полинезии. «На близость или отдаленность суши указывало появление птиц и водорослей, — сообщал листок. — Один из мореплавателей, шедший на Раротонгу с севера, догадался о неверно взятом курсе по слишком низкой температуре воды — он немедленно развернул корабль и вскоре достиг острова». «Перламутровые рыболовные снасти, — читали пассажиры в следующем выпуске, — хоть и устаревшей формы, по-прежнему в ходу и очень ценятся на Маркизских и других островах Южных морей. Из перламутровой раковины вырезается полоса в тринадцать — пятнадцать сантиметров длиной и около двух шириной, осторожно обтачивается по форме небольшой рыбешки, затем полируется. Естественная выпуклость раковины усиливает сходство…» Или еще: «Никогда не забуду выгрузку первой лошади на острове Лифу в 1862 году. Мы бросили якорь в Широкой бухте в субботу днем, постаравшись подойти как можно ближе к берегу. Лошадь переправляли из Сиднея, она провела на борту около двух недель…» Листки эти мелькали, словно вехи, отмечающие неуклонное приближение к знаменитым Южным морям. Вскоре голубой вакуум, в котором пароход, кажется, застыл навеки, сменится кораллами, цветными рыбами, черным песком, рядами кивающих пальм и темными иззубренными скалами на фоне заката. Словно в одно прекрасное утро поднимется занавес.
Перемещением от вехи к вехе путешествие Уильяма не ограничивалось. Тут же, на борту судна, совершались и другие путешествия, куда более захватывающие. Его жизнь стала такой насыщенной по сравнению со всеми предыдущими годами, словно он только сейчас и родился на свет. Именно теперь Уильям ощущал себя собой. Прежний Уильям Дерсли казался лишь бледной тенью нынешнего, который даже выглядел более настоящим — что подтверждали отражения в зеркале. Он уже успел загореть, и загар очень шел к его темной масти. Лицо слегка округлилось, глаза сияли ярче. Легкая белая одежда подчеркивала мальчишеский облик. Из зеркала в каюте на Уильяма смотрел школьник с озорным прищуром. Именно так — вот дела! — Уильям себя теперь и ощущал по большей части.
Но, конечно, не всегда. Временами на него накатывала внезапная паника. Самые сильные ее приступы случались среди ночи, когда из-за духоты, а может, из-за легкого несварения он то и дело просыпался. Тогда, вглядываясь в полумрак каюты, прислушиваясь к жужжанию вентилятора и посвистыванию-шипению корабельных механизмов, Уильям задавался тревожным вопросом, что он вообще здесь делает. Вся затея с поисками острова мгновенно представлялась иллюзорной и нелепой, а он сам — невесть зачем болтающимся посреди Тихого океана. Даже Терри в такие минуты казалась пришельцем из иного, пугающего мира, словно призрак, которого Уильям нечаянно разбудил. Раз или два, проснувшись вот так посреди темного пролива между днем вчерашним и завтрашним, он камнем уходил на дно глубочайшего отчаяния, где его сознание мерцало едва заметным огоньком в черной бездне. Приступы плохого настроения случались у него и дома, однако до этой безнадежной пустоты им было далеко. Уже успокоившись и оглядываясь назад, Уильям гадал, что же это все-таки такое — плата за насыщенную жизнь или последствия несварения. Впрочем, утреннее солнце, апельсиновый сок и сводка «Радионовостей» неизменно возвращали в сияющий золотой мир, и его мысли снова обращались к экзотическим островам. А еще — гораздо чаще, пожалуй, — к Терри.
Теперь Уильям не сомневался, что без памяти влюбляется в свою спутницу. Ничего подобного он не испытывал ни к кому уже много лет (а возможно, и никогда) и смутно чувствовал, что такое больше не повторится. Остатки здравого смысла подсказывали: это все наваждение, он едва ее знает, она много-много моложе, они совершенно разные люди, и ничего хорошего выйти не может. Ко всем этим доводам он оставался глух. У него внутри словно взорвалась бомба, начиненная цветом и вкусом. Он снова стал вожделеющим и глазеющим юнцом. Озадаченный, сбитый с толку, Уильям уже не представлял, как жил раньше. Тот, прежний Уильям, ехавший в Сан-Франциско на встречу с пожилым торговцем П.Т. Райли, казался скучным и жалким, наивным, словно едва народившийся на свет младенец. Он не помнил, когда впервые заинтересовался Терри всерьез, но теперь она завладела им полностью, представляясь одновременно самым настоящим и самым эфемерным человеком в мире. Пропадая из виду, она тут же превращалась в призрак, и Уильям отчаянно пытался восстановить в памяти ее образ, совместить расплывчатую картинку с ощущением, неотвязно его преследующим. А потом она возникала перед ним снова реальнее всякой реальности. Словно существовала тут всегда. Образец женственности, подлинное воплощение всех легенд. Уильям давно миновал ту стадию, когда Терри казалась просто милой и желанной. У него сжималось сердце от другого — от мелочей, от внезапно открывавшихся подробностей внешности: светящегося на солнце легкого пушка на руках, волшебной родинки на левой щеке, легких теней под глазами от недосыпа. Один их вид вызывал умиление.